https://wodolei.ru/catalog/ekrany-dlya-vann/razdvizhnye/
Чем больше мы голодали, тем хуже мы работали. Чем хуже мы работали, тем больше мы голодали. Из этого порочного круга не было выхода.
На 48 квадрате столкнулся советский метод с живыми людьми. Эти люди были евреи. Мы, сионисты, знали, как трудно, как непросто сделать чернорабочего или квалифицированного рабочего из человека, выросшего в условиях еврейского местечка. Мы создали в Европе сложную систему «продуктивизации» для нашей молодежи. Мы ее посылали в 17-18 лет в «Fax-шару», т. е. в пункты трудового обучения, на год или два. Потом в Палестине мы окружали ее опекой наших организаций. Кроме того, эта молодежь проходила идейную подготовку. Она была полна энтузиазма, сознания своей исторической миссии и роли национального авангарда.
Советская власть послала в лагеря массу интеллигентов, полуинтеллигентов, служащих, лавочников, купцов, мелких еврейских ремесленников. Им сказали:
«вам дается 3 недели сроку, чтобы научиться работать».
«В первую неделю будет довольно, если вы сделаете 25% нормы. Во вторую неделю – 50%. В третью неделю – 75%. По окончании 3 недель вы будете работать на общих условиях со всеми з/к».
Таков был эксперимент, которому тупые доктринеры подвергли сотни тысяч людей, захваченных заграницей и поставленных в условия принудительного физического труда, т. е. каторжные условия. Эксперимент должен был дать ответ на вопрос: чего можно добиться применением прямого насилия. Средство принуждения было – голод. Руководящий принцип: каждый человек может делать каждую физическую работу.
Конечно, московским экспериментаторам было ясно, что не обойдется без человеческих жертв. В конце концов лагеря, куда нас послали, были местом гибели миллионов советских людей.
Советские з/к, наблюдая неприспособленность западников, большинство которых впервые брало в руки топор и пилу, говорили: «Привыкнешь! – а не привыкнешь, так подохнешь».
Но вот, прошло 3 недели, а западники на 48 квадрате так и не начали работать. Было начало сентября, тепло. Люди, попав в лес, чувствовали себя в положении ряженых, разыгрывающих какой-то нелепый фарс. Шарили в кустах за грибами и ягодами. Создалась атмосфера «пассивного сопротивления». Голод заставлял их думать не о стахановских рекордах, а о продаже вещей. Вещей привезли с собой достаточно, а местные «вольные» люди платили дорогие цепы за польские костюмы, рубахи, обувь. Торговля процветала. Через некоторое время стали поступать в лагерь посылки от родных и друзей. Посылки допускались весом до 8 кило. Человеку, получившему 8 кило продуктов, не нужны были лагерные «проценты».
Это вело к деморализации: слабый работник, получавший из дому посылки, питался лучше, чем советский стахановец, вытягивавший из себя жилы, чтобы заработать на «4-ый котел».
В особенности курьезно выглядели бригады долгополых галицийских евреев. Были случаи, когда бригада в 30 человек делала сообща 90% одной нормы, т. е. меньше, чем полагается сделать одному человеку. Бригадир вечером делил эти 90% на 30 человек, т. е. по 3% на человека. Люди получали первый котел, т. е. полкило хлеба и суп. Рассуждали так: «100% мне все равно не сделать, а если за 3%, за 157" и за 50% все равно дают тот же первый котел, то зачем стараться? Хватит 3%. Продам пару штанов и подожду, пока пришлют посылку».
Это был расчет индивидуалистический, антигосударственный, презренный в глазах советского человека. Ясно, что отношения между управлением ББК и такими эгоистами должны были скоро испортиться. Первое время начальство приглядывалось, не применяло крутых мер. Уже сам факт, что нас, «поляков», поселили отдельно, на особом лагпункте, очень подымал нас – не только в собственном мнении, но и во мнении местных властей.
Прошел месяц с небольшим и грянул гром. В лагерь прибыли для нас приговоры. Нас сперва посадили, а потом приговорили. До этого времени мы жили без сроков, и власти сомневались, считать ли нас вообще за заключенных. Теперь все сомнения рассеялись.
Особое Совещание НКВД в Москве, рассмотрев наши дела, вынесло нам приговоры за такие преступления, как отсутствие советского паспорта и нахождение на территории Восточной Польши – по 3 и 5 лет заключения. Всех нас вызвали во «2-ю часть» (УРБ), и каждому объявили его приговор. Я получил 5 лет по статье СОЭ (социально опасный элемент) – за нарушение паспортного режима. Из двух братьев Куниных старший получил 5, а младший 3, хотя они одинаково вели себя на допросе и одинаково были виноваты, или невиноваты. Было совершенно непонятно, почему одним дали три года, а другим пять. Похоже было, что на нескольких стах тысяч бланков поставили наудачу цифры 3 и 5, где какая пришлась. Надо сказать, что западники приняли эти приговоры с большой наглостью. Подписываясь под объявлением приговора, они смеялись, пожимали плечами и вели себя так, как будто не брали всерьез своих сроков.
И в самом деле, – представить, что придется прожить 5 лет на каторге – впору было бы повеситься. Все это казалось нам сном на яву, фантастической чепухой, каким-то недоразумением.
Но другое было отношение окружающих русских. – «Вам дали детские сроки», – говорили они, – три и пять лет – это пустяк. Нам по 10 дают. А уж раз дали – не сомневайтесь! Придется вам отсидеть полный срок – «от звонка до звонка». Выбросьте из головы вашу Варшаву. Не видать вам Варшавы больше, как ушей своих.
Через несколько дней прибыли на 48-й начальники из Пялымы: Дробышевский, Шевелев из КВО (культурно-воспитательный отдел), и другие. Созвали людей и выступили с речами. Говорили деловито и откровенно.
Нам объяснили, что надежды на возвращение в Польшу надо оставить. Нам предстоит прожить годы в лагерях. Физическая слабость не освобождает от труда. Наоборот: лежать на нарах – верная гибель. Все в лес и на работу!
Для начала 48 квадрат должен был дать Советскому Государству 15.000 кубометров леса в месяц. Но заключенные не поверили помначу Дробышевскому. Было что-то в этих людях, что лишало серьезности и веса их слова. Мы видели, что они не понимают и не чувствуют, что с нами делают. Еще больше оттолкнуло нас открытое злорадство русских лагерников и десятников по поводу наших приговоров. Эти люди не скрывали своего удовольствия и с садистическим наслаждением повторяли нам сто раз на день, что не видать нам Польши, как своих ушей. В первое время нам казалось, что все они – ненормальны, что несчастье вытравило из них способность сочувствовать чужому горю и превратило их в существа полные сатанинской злости и порочности. Прошли месяцы, пока мы научились распознавать среди них друзей и хороших людей. И еще больше времени, пока мы – или те из нас, кто задумывался над окружающим – поняли всю глубину их несчастья, беспримерного в мировой истории.
Первым движением з/к после объявления приговоров было – защищаться, протестовать, аппелировать.
В советских лагерях заключенным дается полная возможность жаловаться. Рядом с обыкновенным ящиком для писем, который висит в конторе и опорожняется раз в неделю или при случае, висит еще особый ящичек с надписью: «для жалоб и заявлений Начальнику Лага, в президиум Верховного Совета или Главному Прокурору СССР». Опускаемые туда заявления, конечно, не свободны от общей цензуры. Цензуре подлежит все, что пишет и получает з/к. Однако, если цензура, культурно-воспитательная и политическая часть не воспротивятся, то заявление, с приложением характеристики заключенного, будет отослано. Через месяц после того, как оно было опущено в ящичек, з/к получит официальное уведомление, что его обращению дан ход. Еще через полгода или 9 месяцев придет долгожданный ответ из Москвы.
В ту первую осень и зиму западники 48-го квадрата написали невероятное количество жалоб, апелляций и просьб о помиловании на имя Калинина, Берии и др. сановников. Русские з/к немало потешались над их содержанием. Сами они, умудренные горьким опытом, ничего не писали. Писание заявлений, вроде кори, – детская болезнь каждого лагерника в первый год его заключения. Советская власть достаточно терпима и гуманна, чтобы дать каждому заключенному возможность «выкричаться». В московских архивах лежат миллионы заявлений из лагерей, в том числе и мое, писанное осенью 1940 года.
В этом заявлении я просил пересмотреть мое дело и освободить меня. Я рассказывал свою писательскую биографию, историю своего приезда из Палестины в Польшу летом 39 года, объяснял очень красноречиво, что я человек мирный и прогрессивный, никогда ни в чем не провинился пред Сов. Союзом, не жил в нем и не переходил его границ, ни легально, ни нелегально. Красная Армия, освобождая Западную Белорусь, нашла меня на территории б. польского государства. Для других польских беженцев дорога возвращения домой временно закрыта, но я, как постоянный житель Палестины, могу туда вернуться без трудностей. Советская власть, к моему глубокому сожалению, признала меня СОЭ – социально-опасным элементом для Сов. Союза, а потому нет ничего проще, как разрешить мне вернуться домой, где я имею возможность быть общественно-полезным гражданином. Это и многое другое было выражено с большой силой убеждения и доверия к советскому гуманизму на 2 листочках почтового формата и сдано в КВЧ, где мне, по знакомству и как секретарю начальника, написали замечательную сопроводительную характеристику.
Через полгода пришел и ответ. Трудно дались мне эти полгода, и, расписываясь в получении во «2-й Части», я уже менее твердо стоял на ногах. Ответ был на печатном бланке. Из него вытекало, что ни Калинин, ни Верховный прокурор СССР не читали моего заявления. Из их канцелярий мое заявление было переслано в низшую инстанцию, оттуда в третью, в четвертую и, наконец, прибыло в г. Пинск, к районному прокурору, тому самому, который был ответствен за мой арест. Этот прокурор взял печатный бланк, проставил мою фамилию, подписал и отослал обратно. На печатном бланке было изображено:
– «По рассмотрении жалобы (такого-то)… признано, что наказание определено ему правильно и в соответствии с содеянным».
Это «в соответствии с содеянным» никак не вязалось с моей статьей «СОЭ», из которого вытекало только, что я человек опасный, подозрительный – но еще ничего на сделавший, т. к. в этом случае мне положили бы букву «Д» вместо «Э» – «деятель» вместо, «элемент», – и я бы тогда не отделался какими-нибудь 5 годами. Я ничего не «содеял» и не мог быть поэтому наказан «в соответствии с содеянным». Но трудно было требовать от советской юстиции, чтобы она входила в частные обстоятельства каждого из миллионов лагерников. Калинин получал в течение года из лагерей столько заявлений, что ни он, ни его персонал не могли, даже при искреннем желании, их прочитать. Советская карательная система оперирует миллионами и массовыми мероприятиями. Отдельный человек, попавший в лагерь и потонувший в общей массе з/к, не может, как правило, выбиться из нее в индивидуальном порядке.
Через несколько дней посетил наш лагпункт Степанов – уполномоченный 3 части. Такие «уполномоченные», осуществляющие политический контроль и негласное наблюдение – «глаза и уши НКВД» – состоят при каждом отделении и возбуждают всеобщий страх. Это – фактические господа в лагерях. Степанову уступили кабинет начальника. Это было днем. Мое место работы находилось в проходной комнатке в этот кабинет, и я воспользовался минутой, когда он был свободен. Постучал и вошел.
Степанов был маленький взъерошенный офицерик, с колючими злыми глазками. Сидя за столом, с расстегнутым воротом гимнастерки, он подозрительно всматривался в меня.
Я сказал ему, что получил 5 лет сроку, и хочу знать, позволяется ли написать об этом заграницу – жене. Пропустят ли заграницу мое письмо.
СТЕПАНОВ: Не понимаю, зачем вам писать жене о таких вещах.
Я: Жена – близкий человек и должна знать о судьбе мужа. У нас на Западе так водится. Пять лет – большой срок. Моя семья должна знать, что со мной случилось, не должна оставаться в неизвестности. Может быть, жена моя не захочет ждать меня так долго.
СТЕПАНОВ: Ваша жена сама должна понимать, что вы к ней больше не вернетесь. О чем тут еще писать? Это само собой ясно.
Я: В Советском Союзе это ясно, но не заграницей. У нас о лагерях понятия не имеют. Моя жена не знает, где я нахожусь.
СТЕПАНОВ: Вот вы все говорите «у нас», «у нас». – «У нас» и «у вас». Любопытное разделение. В виду этого я должен вам задать вопрос: какое ваше отношение к Советской власти?
Я:…Отношение положительное. Я еврей, и вижу, что Советское Правительство не преследует евреев, как другие государства. Я трудовой интеллигент, т. е. с классовой точки зрения нет у меня оснований относиться враждебно к Советской власти. Кроме того, я, как человек науки, отдаю себе полный отчет в ценности марксизма.
СТЕПАНОВ: Вот и ладно. Если сам трудящийся, зачем же говорить все время «у вас» и «у нас». Советский Союз есть родина всех трудящихся. Значит, и ваша родина.
Тут я вышел из себя и, забыв всякую осторожность, все обстоятельства места и времени, сказал уполномоченному тоном учителя, поучающего непонятливого ученика:
– Ошибаетесь, гражданин уполномоченный. Это простое недоразумение. Советский Союз есть родина всех трудящихся в смысле идейно-политического центра, а не в географическом смысле. Нельзя требовать от трудящихся всего мира, чтобы они жили в Советском Союзе и считали его своим отечеством. Моя родина – Палестина. Там я жил до войны, там и дальше хочу жить.
Степанов покраснел от негодования. В эту минуту вошел в кабинет кто-то из его помощников.
– Вот полюбуйтесь, – сказал Степанов, показывая на меня, – сидит и объясняет, что Германия его родина.
Тут я увидел, что уполномоченный был не силен по части географии. Палестину он причислял к Германии. Но было уже поздно учить его географии.
Пускаться в диспуты с представителями политической полиции вообще небезопасно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
На 48 квадрате столкнулся советский метод с живыми людьми. Эти люди были евреи. Мы, сионисты, знали, как трудно, как непросто сделать чернорабочего или квалифицированного рабочего из человека, выросшего в условиях еврейского местечка. Мы создали в Европе сложную систему «продуктивизации» для нашей молодежи. Мы ее посылали в 17-18 лет в «Fax-шару», т. е. в пункты трудового обучения, на год или два. Потом в Палестине мы окружали ее опекой наших организаций. Кроме того, эта молодежь проходила идейную подготовку. Она была полна энтузиазма, сознания своей исторической миссии и роли национального авангарда.
Советская власть послала в лагеря массу интеллигентов, полуинтеллигентов, служащих, лавочников, купцов, мелких еврейских ремесленников. Им сказали:
«вам дается 3 недели сроку, чтобы научиться работать».
«В первую неделю будет довольно, если вы сделаете 25% нормы. Во вторую неделю – 50%. В третью неделю – 75%. По окончании 3 недель вы будете работать на общих условиях со всеми з/к».
Таков был эксперимент, которому тупые доктринеры подвергли сотни тысяч людей, захваченных заграницей и поставленных в условия принудительного физического труда, т. е. каторжные условия. Эксперимент должен был дать ответ на вопрос: чего можно добиться применением прямого насилия. Средство принуждения было – голод. Руководящий принцип: каждый человек может делать каждую физическую работу.
Конечно, московским экспериментаторам было ясно, что не обойдется без человеческих жертв. В конце концов лагеря, куда нас послали, были местом гибели миллионов советских людей.
Советские з/к, наблюдая неприспособленность западников, большинство которых впервые брало в руки топор и пилу, говорили: «Привыкнешь! – а не привыкнешь, так подохнешь».
Но вот, прошло 3 недели, а западники на 48 квадрате так и не начали работать. Было начало сентября, тепло. Люди, попав в лес, чувствовали себя в положении ряженых, разыгрывающих какой-то нелепый фарс. Шарили в кустах за грибами и ягодами. Создалась атмосфера «пассивного сопротивления». Голод заставлял их думать не о стахановских рекордах, а о продаже вещей. Вещей привезли с собой достаточно, а местные «вольные» люди платили дорогие цепы за польские костюмы, рубахи, обувь. Торговля процветала. Через некоторое время стали поступать в лагерь посылки от родных и друзей. Посылки допускались весом до 8 кило. Человеку, получившему 8 кило продуктов, не нужны были лагерные «проценты».
Это вело к деморализации: слабый работник, получавший из дому посылки, питался лучше, чем советский стахановец, вытягивавший из себя жилы, чтобы заработать на «4-ый котел».
В особенности курьезно выглядели бригады долгополых галицийских евреев. Были случаи, когда бригада в 30 человек делала сообща 90% одной нормы, т. е. меньше, чем полагается сделать одному человеку. Бригадир вечером делил эти 90% на 30 человек, т. е. по 3% на человека. Люди получали первый котел, т. е. полкило хлеба и суп. Рассуждали так: «100% мне все равно не сделать, а если за 3%, за 157" и за 50% все равно дают тот же первый котел, то зачем стараться? Хватит 3%. Продам пару штанов и подожду, пока пришлют посылку».
Это был расчет индивидуалистический, антигосударственный, презренный в глазах советского человека. Ясно, что отношения между управлением ББК и такими эгоистами должны были скоро испортиться. Первое время начальство приглядывалось, не применяло крутых мер. Уже сам факт, что нас, «поляков», поселили отдельно, на особом лагпункте, очень подымал нас – не только в собственном мнении, но и во мнении местных властей.
Прошел месяц с небольшим и грянул гром. В лагерь прибыли для нас приговоры. Нас сперва посадили, а потом приговорили. До этого времени мы жили без сроков, и власти сомневались, считать ли нас вообще за заключенных. Теперь все сомнения рассеялись.
Особое Совещание НКВД в Москве, рассмотрев наши дела, вынесло нам приговоры за такие преступления, как отсутствие советского паспорта и нахождение на территории Восточной Польши – по 3 и 5 лет заключения. Всех нас вызвали во «2-ю часть» (УРБ), и каждому объявили его приговор. Я получил 5 лет по статье СОЭ (социально опасный элемент) – за нарушение паспортного режима. Из двух братьев Куниных старший получил 5, а младший 3, хотя они одинаково вели себя на допросе и одинаково были виноваты, или невиноваты. Было совершенно непонятно, почему одним дали три года, а другим пять. Похоже было, что на нескольких стах тысяч бланков поставили наудачу цифры 3 и 5, где какая пришлась. Надо сказать, что западники приняли эти приговоры с большой наглостью. Подписываясь под объявлением приговора, они смеялись, пожимали плечами и вели себя так, как будто не брали всерьез своих сроков.
И в самом деле, – представить, что придется прожить 5 лет на каторге – впору было бы повеситься. Все это казалось нам сном на яву, фантастической чепухой, каким-то недоразумением.
Но другое было отношение окружающих русских. – «Вам дали детские сроки», – говорили они, – три и пять лет – это пустяк. Нам по 10 дают. А уж раз дали – не сомневайтесь! Придется вам отсидеть полный срок – «от звонка до звонка». Выбросьте из головы вашу Варшаву. Не видать вам Варшавы больше, как ушей своих.
Через несколько дней прибыли на 48-й начальники из Пялымы: Дробышевский, Шевелев из КВО (культурно-воспитательный отдел), и другие. Созвали людей и выступили с речами. Говорили деловито и откровенно.
Нам объяснили, что надежды на возвращение в Польшу надо оставить. Нам предстоит прожить годы в лагерях. Физическая слабость не освобождает от труда. Наоборот: лежать на нарах – верная гибель. Все в лес и на работу!
Для начала 48 квадрат должен был дать Советскому Государству 15.000 кубометров леса в месяц. Но заключенные не поверили помначу Дробышевскому. Было что-то в этих людях, что лишало серьезности и веса их слова. Мы видели, что они не понимают и не чувствуют, что с нами делают. Еще больше оттолкнуло нас открытое злорадство русских лагерников и десятников по поводу наших приговоров. Эти люди не скрывали своего удовольствия и с садистическим наслаждением повторяли нам сто раз на день, что не видать нам Польши, как своих ушей. В первое время нам казалось, что все они – ненормальны, что несчастье вытравило из них способность сочувствовать чужому горю и превратило их в существа полные сатанинской злости и порочности. Прошли месяцы, пока мы научились распознавать среди них друзей и хороших людей. И еще больше времени, пока мы – или те из нас, кто задумывался над окружающим – поняли всю глубину их несчастья, беспримерного в мировой истории.
Первым движением з/к после объявления приговоров было – защищаться, протестовать, аппелировать.
В советских лагерях заключенным дается полная возможность жаловаться. Рядом с обыкновенным ящиком для писем, который висит в конторе и опорожняется раз в неделю или при случае, висит еще особый ящичек с надписью: «для жалоб и заявлений Начальнику Лага, в президиум Верховного Совета или Главному Прокурору СССР». Опускаемые туда заявления, конечно, не свободны от общей цензуры. Цензуре подлежит все, что пишет и получает з/к. Однако, если цензура, культурно-воспитательная и политическая часть не воспротивятся, то заявление, с приложением характеристики заключенного, будет отослано. Через месяц после того, как оно было опущено в ящичек, з/к получит официальное уведомление, что его обращению дан ход. Еще через полгода или 9 месяцев придет долгожданный ответ из Москвы.
В ту первую осень и зиму западники 48-го квадрата написали невероятное количество жалоб, апелляций и просьб о помиловании на имя Калинина, Берии и др. сановников. Русские з/к немало потешались над их содержанием. Сами они, умудренные горьким опытом, ничего не писали. Писание заявлений, вроде кори, – детская болезнь каждого лагерника в первый год его заключения. Советская власть достаточно терпима и гуманна, чтобы дать каждому заключенному возможность «выкричаться». В московских архивах лежат миллионы заявлений из лагерей, в том числе и мое, писанное осенью 1940 года.
В этом заявлении я просил пересмотреть мое дело и освободить меня. Я рассказывал свою писательскую биографию, историю своего приезда из Палестины в Польшу летом 39 года, объяснял очень красноречиво, что я человек мирный и прогрессивный, никогда ни в чем не провинился пред Сов. Союзом, не жил в нем и не переходил его границ, ни легально, ни нелегально. Красная Армия, освобождая Западную Белорусь, нашла меня на территории б. польского государства. Для других польских беженцев дорога возвращения домой временно закрыта, но я, как постоянный житель Палестины, могу туда вернуться без трудностей. Советская власть, к моему глубокому сожалению, признала меня СОЭ – социально-опасным элементом для Сов. Союза, а потому нет ничего проще, как разрешить мне вернуться домой, где я имею возможность быть общественно-полезным гражданином. Это и многое другое было выражено с большой силой убеждения и доверия к советскому гуманизму на 2 листочках почтового формата и сдано в КВЧ, где мне, по знакомству и как секретарю начальника, написали замечательную сопроводительную характеристику.
Через полгода пришел и ответ. Трудно дались мне эти полгода, и, расписываясь в получении во «2-й Части», я уже менее твердо стоял на ногах. Ответ был на печатном бланке. Из него вытекало, что ни Калинин, ни Верховный прокурор СССР не читали моего заявления. Из их канцелярий мое заявление было переслано в низшую инстанцию, оттуда в третью, в четвертую и, наконец, прибыло в г. Пинск, к районному прокурору, тому самому, который был ответствен за мой арест. Этот прокурор взял печатный бланк, проставил мою фамилию, подписал и отослал обратно. На печатном бланке было изображено:
– «По рассмотрении жалобы (такого-то)… признано, что наказание определено ему правильно и в соответствии с содеянным».
Это «в соответствии с содеянным» никак не вязалось с моей статьей «СОЭ», из которого вытекало только, что я человек опасный, подозрительный – но еще ничего на сделавший, т. к. в этом случае мне положили бы букву «Д» вместо «Э» – «деятель» вместо, «элемент», – и я бы тогда не отделался какими-нибудь 5 годами. Я ничего не «содеял» и не мог быть поэтому наказан «в соответствии с содеянным». Но трудно было требовать от советской юстиции, чтобы она входила в частные обстоятельства каждого из миллионов лагерников. Калинин получал в течение года из лагерей столько заявлений, что ни он, ни его персонал не могли, даже при искреннем желании, их прочитать. Советская карательная система оперирует миллионами и массовыми мероприятиями. Отдельный человек, попавший в лагерь и потонувший в общей массе з/к, не может, как правило, выбиться из нее в индивидуальном порядке.
Через несколько дней посетил наш лагпункт Степанов – уполномоченный 3 части. Такие «уполномоченные», осуществляющие политический контроль и негласное наблюдение – «глаза и уши НКВД» – состоят при каждом отделении и возбуждают всеобщий страх. Это – фактические господа в лагерях. Степанову уступили кабинет начальника. Это было днем. Мое место работы находилось в проходной комнатке в этот кабинет, и я воспользовался минутой, когда он был свободен. Постучал и вошел.
Степанов был маленький взъерошенный офицерик, с колючими злыми глазками. Сидя за столом, с расстегнутым воротом гимнастерки, он подозрительно всматривался в меня.
Я сказал ему, что получил 5 лет сроку, и хочу знать, позволяется ли написать об этом заграницу – жене. Пропустят ли заграницу мое письмо.
СТЕПАНОВ: Не понимаю, зачем вам писать жене о таких вещах.
Я: Жена – близкий человек и должна знать о судьбе мужа. У нас на Западе так водится. Пять лет – большой срок. Моя семья должна знать, что со мной случилось, не должна оставаться в неизвестности. Может быть, жена моя не захочет ждать меня так долго.
СТЕПАНОВ: Ваша жена сама должна понимать, что вы к ней больше не вернетесь. О чем тут еще писать? Это само собой ясно.
Я: В Советском Союзе это ясно, но не заграницей. У нас о лагерях понятия не имеют. Моя жена не знает, где я нахожусь.
СТЕПАНОВ: Вот вы все говорите «у нас», «у нас». – «У нас» и «у вас». Любопытное разделение. В виду этого я должен вам задать вопрос: какое ваше отношение к Советской власти?
Я:…Отношение положительное. Я еврей, и вижу, что Советское Правительство не преследует евреев, как другие государства. Я трудовой интеллигент, т. е. с классовой точки зрения нет у меня оснований относиться враждебно к Советской власти. Кроме того, я, как человек науки, отдаю себе полный отчет в ценности марксизма.
СТЕПАНОВ: Вот и ладно. Если сам трудящийся, зачем же говорить все время «у вас» и «у нас». Советский Союз есть родина всех трудящихся. Значит, и ваша родина.
Тут я вышел из себя и, забыв всякую осторожность, все обстоятельства места и времени, сказал уполномоченному тоном учителя, поучающего непонятливого ученика:
– Ошибаетесь, гражданин уполномоченный. Это простое недоразумение. Советский Союз есть родина всех трудящихся в смысле идейно-политического центра, а не в географическом смысле. Нельзя требовать от трудящихся всего мира, чтобы они жили в Советском Союзе и считали его своим отечеством. Моя родина – Палестина. Там я жил до войны, там и дальше хочу жить.
Степанов покраснел от негодования. В эту минуту вошел в кабинет кто-то из его помощников.
– Вот полюбуйтесь, – сказал Степанов, показывая на меня, – сидит и объясняет, что Германия его родина.
Тут я увидел, что уполномоченный был не силен по части географии. Палестину он причислял к Германии. Но было уже поздно учить его географии.
Пускаться в диспуты с представителями политической полиции вообще небезопасно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56