установка сантехники 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ну, теперь он вас оставит в покое! Но как же вы решились? Правду сказать, мы вас не считали способным на такое геройство.
Но мне не было весело, и я был полон стыда, унижения и горя. В этот день я прошел еще один этап расчеловечения. Я сделал то, что было противно моей сущности. Среди переживаний, которых я никогда не прощу лагерю и мрачным его создателям – на всю жизнь останется в памяти моей этот удар в лицо – который на одну короткую минуту сделал из меня их сообщника, их последователя и ученика.

10. ВЕЧЕР В БАРАКЕ

В бараке людно и тесно, нары забиты сидящими и лежащими, воздух тяжел, не прекращается жужжание и шум разговоров. Но вдруг наступает тишина, и все головы поворачиваются к вошедшему: письма!
Человек из КВЧ подходит к столу, в руках у него пачка, и сразу окружает его толпа, кто-то засматривает через плечо, лежащие садятся на верхних нарах и, обняв колени, смотрят вниз.
Человек из КВЧ читает по порядку все фамилии адресатов. Все слушают с величайшим вниманием.
– Одынец! Ленга! Прайс!
– Есть Прайс!
– Виленский! Эйгер! Косярский!
– Косярского выслали на 5-ый лагпункт! – откликаются с нар. – А Эйгер больной – в стационаре. Человек из КВЧ делает пометку и читает дальше:
– Марголин! Тимберг! Опять Марголин! Винер!
– Тимберг умер! Винер умер!
Кончив чтение и отдав несколько писем, человек из КВЧ с пачкой писем переходит в следующий барак и начинает сначала: «Одынец! Ленга! – пока не останутся письма к никому неизвестным адресатам, которых давно – быть может, годы – нет уже на лагпункте или нет в живых.
Письма в лагерь легко узнаются по их адресу: не указано ни улицы, ни № дома, но зато есть номер почтового ящика:
«Станция Пяльма, п/я 233/2, такому-то».
Первая цифра «233» – это шифр лагеря, под-цифра «2» – номер лагпункта. Таким образом, лагерь никогда не называется по имени. В этой маскировке есть система. Точно также газетки-бюллетени, издающиеся в некоторых лагерных центрах для з/к, с пометкой «только для внутреннего распространения», составляются так, что не упоминается, для кого они пишутся, и такие неделикатные слова, как «лагерь», «заключенные», «принудительный труд», «карцер» никогда не встречаются в тексте. Все выглядит, как будто ничего нет, – как в комнате, где весь мусор замели под кровать, чтобы не было видно.
Чтобы ответить, лагерник должен прежде всего раздобыть листок чистой бумаги. Это не так просто. В лагерях нет писчебумажных магазинов. Написав, он складывает из него треугольник и на другой стороне пишет адрес. Марок не надо – заплатит адресат. На письме должны быть указаны т. наз. «установочные данные». Это требуется для внутренней цензуры. Мои установочные данные выглядели так:
«СОЭ, ср. о лет, дата осв. 20/6/45» Такую надпись делают карандашиком в углу конверта – и по этой надписи, нестертой цензурой, моя мать впервые узнала, что со мной стало после ареста. Впрочем, на 5-м году моего заключения, в Котласе, принимались письма и без «установочных данных». Там зато велась в КВЧ картотека пишущих, и отмечалось каждое отправленное письмо. «Каторжникам» позволялось писать раз в три месяца, остальным – раз в месяц, а в некоторых случаях з/к могли быть лишены права переписки. На каждой странице полученного письма стоит штемпель лагерной цензуры. В годы войны к ней еще присоединялась общая военная цензура.
Письмо опускается в ящичек на лагпункте и при оказии посылается в отделение. С письмами з/к не очень церемонятся. Бывает, что в поисках бумаги для курения, лагерные урки взламывают ящики и расхищают письма.
За 5 лет моего пребывания в лагерях туда не пришло ни одно письмо из-за границы. Мой адрес в ББК в первом году заключения был известен моей семье в Палестине. Этот адрес сообщила в Тель-Авив моя мать из Пинска. Множество писем было выслано на мой адрес из Палестины, но ни одно из них не было мне передано. Точно так же не были переданы на почту письма, которые я из лагеря послал домой. З/к имеют полное право писать заграницу. Это право за ними не оспаривается. Письма их попадают в 3-ю часть, как «материал», но лагерные власти не считают себя обязанными передавать их по назначению.
Причина, по которой письма з/к не могут попасть заграницу, заключается еще и в том, что самодельные треугольнички, употребляемые по всей России, не допускаются к отправке за пределы Сов. Союза. Для этого они недостаточно «репрезентативны».
Но мы, сидя в лагере, этого не знали, и мы также не знали, что письма заграницу не опускаются в ящик, а передаются на почте из рук в руки. Этого условия, находясь в лагере, мы выполнить не могли. Наша корреспонденция принималась и отправлялась нашими тюремщиками.
В ту зиму я не страдал от недостатка писем. Прибыв на место, я сообщил моей старой матери мой лагерный адрес и просил писать мне раз в пять дней. «Не смущайтесь, если Вам не о чем будет писать, – писал я ей, – ведь дело не в содержании, а просто в привете, в клочке бумаги из дому». Моя мать сделала больше, чем я просил, писала раз в три дня и всегда находила о чем писать. Благодаря ее письмам и открыткам, написанным знакомым крупным почерком, я сохранил в ту зиму связь с внешним миром, и даже со своей семьей в Палестине. Жена моя писала в Пинск, моей матери, а мать служила передаточным звеном между нами. До лета 1941 года мы знали друг о друге, потом связь прервалась на долгие годы. По воле и по закону захватившего меня государства я не мог дать знать о себе домой и был заживо погребен в лагере.
Мать, не понимая, что в глазах советской власти я преступник, отбывающий наказание – прислала мне в лагерь визу британского посольства в Москве на въезд в Палестину. Эта виза не только была бесполезна – она превратилась в улику против меня, в отягчающее вину обстоятельство. Мне передали сопроводительное письмо матери и на полях его сделали отметку: «Документ изъят и приобщен к актам». – Год спустя, уже далеко от Карелии я разговаривал с уполномоченным 3-ей части, и он сказал мне: «Мы знаем, вы состоите в переписке с иностранным консульством и даже получаете оттуда документы». В его глазах это была вина. За «контакт с иностранным консульством» советских подданных хоронят в лагерях на 10 лет.
Письма матери были полны заботы, любви и наивного непонимания моего положения. – «Где ты работаешь? – писала она – и какая у тебя комната?».
Когда я сообщил ей, что крысы прогрызли насквозь чемодан, где я держал сало из посылки, я получил в ответ не только известие, что высылается новый чемодан, но и добрый совет не прятать сала в чемодан, а повесить его под потолком. Трудно мне было объяснить старушке-матери, что в моих квартирных условиях не только вешать сало в бараке, но и есть его открыто в присутствии посторонних было невозможно. Счастливец, получивший посылку, прятал ее – угощал кое-чем ближайших друзей, соседей, – а остальное ел незаметно, чтобы не бросаться в глаза и не возбуждать ничьей зависти. Мы ели крадучись, отвернувшись к стене, как преступники.
Конечно, не сразу мы начали так поступать. Для этого нужен был лагерный опыт. Сосед, которого не угощаешь из посылки, становится врагом. А соседей много – в бараках по сто человек живет вместе. В тот момент, когда з/к вытаскивает свое добро, отрезает кусочек – люди кругом, десятки людей, иногда годами не видевшие таких вещей, вдруг становятся серьезны, прерывают разговор, воцаряется молчание, – и надо быть уж очень старым, одичавшим з/к, чтобы не поперхнуться, когда все глаза смотрят в твою сторону, и не почувствовать слюну в чужом рту, обиду и горе обделенных. Слабохарактерные не выдерживают, подходят попросить. Им отвечают грубо, со вскипающей яростью гонят их прочь, как собак. Другие не просят, но зорко следят, куда прячут остаток. А третьи, которые делают вид, что их не касается чужое добро, мрачнеют, приходят в дурное настроение и отворачиваются не только от вида сала, но и от того, кто его так противно смакует, действуя им на нервы.
Дни, когда раздавались посылки, были полны на 48 квадрате электрического напряжения. Уже за день или два было известно, что прибыли посылки. Бывало их 40-50 на тысячу заключенных, а иногда только 8 или 10. Приходили они нерегулярно – иногда с промежутком в неделю, иногда с интервалом в 2 месяца. Посылки из Западной Украины и Белоруси, с их салом в ладонь толщиной, с их белым рафинадом, медом и отличной гродненской махоркой – были сенсацией для наших русских товарищей. Им присылали ржаные сухари, сушеную картошку и бесформенные обломки сахару. Из содержания этих посылок говорила колхозная нищета. Посылки доставлялись в продкаптерку, составлялся список счастливцев, и вечером, после работы, их вызывали «с мешком».
В бараке АТП была «комната бригадиров», где вечером составлялись «рабочие сведения». Туда мы переносили посылки из каптерки – для раздачи. К переноске допускались не все, а только самые солидные и заслуживающие доверия из получателей. С драгоценными пачками, зашитыми в рогожку и полотно, брели торжественной процессией в снегу. Пачки складывались в угол, под охраной стрелков. Начальник лагпункта, дежурный ВОХРа, нарядчики, комендант – в(?е за столом. А с другой стороны стола: толпа заключенных, не только получающие, но и зрители, урки, бандиты и просто любопытные. Тут и Ваня – смотрит круглыми изумленными глазами на богатства западников. Вызванный з/к должен ответить на вопрос: «От кого ждет посылки». Это для верности, чтобы не было ошибки. Вскрывают фанерный ящичек, и дежурный или нарядчик по одной извлекает жестянки, банки, кульки. Все тщательно проверяется. Запаянные банки вскрываются, масло проверяют спицей – нет ли чего внутри. Алкоголь, режущие предметы (бритвы, ножики), химические карандаши – конфискуются. Лекарства отдаются на проверку в Санчасть. Счастливый получатель – в экстазе. Папиросы и конфеты он предлагает начальству. Начальник лагпункта отказывается: ему не подобает, а другие без церемонии угощаются, в особенности Ваня, большой любитель конфет.
Ящик опорожнен. З/к торопливо сгребает в мешок, что получил, и выходит. Кое-что он взял себе в карман, а остальное несет под покровом ночной темноты не к себе, а в чужой барак, к приятелю, у которого никто не будет подозревать укрытого сокровища. Это – необходимая предосторожность. Иначе он рискует, что у него стащат посылку в тот же вечер, а иногда в первые полчаса, когда он еще ходит в счастливом тумане.
В тот вечер совершаются в бараках трансакции, покупки, обмены, – люди, которые утром смотрели голодными глазами в чужую миску, теперь богачи, угощают бригадира и сияют от счастья. Принимают поздравления: – «С посылочкой вас!» – на это принято сделать кислое лицо и ответить: – «слабая посылка… немножко крупы и этого»… а чего «этого» получивший не договаривает, чтобы не дразнить ближних своих и не вводить их в искушение.
Значение посылок заключалось не только в питательной ценности. Это были не просто продукты и вещи! Это был – иногда за тысячи километров дошедший – привет из дому, знак любви и свидетельство верности. Каждая заботливо упакованная, завязанная, завернутая вещь излучала тепло и ласку. Мы снова чувствовали себя людьми и находили в себе новые силы сопротивления. В одной посылке я нашел старую жестяную коробку из-под чая «Англас», которая 20 лет стояла на полке в кухне моей матери. Я обрадовался при виде этой красной лакированной коробки с гейшами и корабликом, точно это был лучший друг. Эмалированная синяя кружка с ручкой! Носки с монограммой!! В какой оранжерейной атмосфере тепла и любви мы прожили всю свою жизнь, пока случай не бросил нас во власть людей, для которых наша жизнь не представляла никакой ценности. Да был ли это случай? Или, наоборот – лагеря были настоящей школой человеческих нравов, а климат, в котором мы жили до того, – исключением?
В ту зиму я почти не питался из казенного котла. Отвратительный гнилой запах «рыбного супа» отравлял воздух в бараках. Потом мы стали получать «капустник» – кислую воду, где плавали черные листки прошлогодней капусты. Нас кормили соевой кашей, из очистков сои, которая не проходила в мое горло. Зажав в кулак кусок соленой трески, мы шли в барак, где стол был завален рыбьими костями. «Доходяги» перебирали их и обгладывали кости, уже побывавшие в чужом рту. Случалось, когда кончали раздачу лагерного «супа», называемого «баландой», что на дне котла оказывалась утонувшая крыса. Но лагерники не были брезгливы.
Настоящее отчаяние охватывало нас, когда, пройдя вахту, разбитые 12-часовым рабочим днем и маршем, падая от изнеможения, голодные и измученные, мы слышали слово «баня». Пропал вечер, не будет отдыха! Исполнение банной повинности было пыткой на 48-ом квадрате. Сию минуту в баню! До возвращения из бани не дадут ужина. В бараке – штурм. Измученные з/к не идут добровольно. Завбаней лично проверяет нары, силой стаскивает лежащих, либо в баню, либо в карцер! И все-таки никогда не удается помыть всю бригаду: всегда кто-нибудь спрячется.
На баню уходит часа два. Надо быстро выгрузить из карманов все мелочи, талон на ужин, карандаш, ножик – спрятать где-нибудь до возвращения – потом у двери в баню ждать на дворе, пока соберется вся партия – человек 30 – и пока выйдут из предбанника люди предыдущей партии и впустят нас в комнату, залитую жидкой грязью и тускло освещенную керосиновой лампочкой. Когда приносят кольца, начинается сложная операция нанизывания на кольцо всего невообразимого тряпья, которое з/к носит на себе зимой. Если колец нет, надо сделать узел из всех вещей и завязать кальсонами, свитыми в жгут.
Работник дезокамеры нагружается кольцами и в несколько приемов перетаскивает наши вещи в «вошебойку», где их прожаривают. Тем временем, человек 30 сидят и стоят нагишом, ожидая, чтоб их впустили мыться. Они дрожат от холода, каждую минуту открываются двери на мороз, входят опоздавшие, и среди голых тел продираются одетые, в мокрых бушлатах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я