https://wodolei.ru/catalog/mebel/Aqwella/
Нет сомнения, что коммунизм имеет в совместном принудительном тесном спанье взрослых людей прекрасное воспитательное и «исправительное» средство.
Существует талмудическое изречение, по которому человек познает человека тремя путями: «bekosso-bekisso-bekaaso». Это значит: «по рюмке, по карману и по гневу его». Я не знал в то время этого изречения, но если бы и знал, то не мог бы его применить в лагерных условиях, где люди не пьют и поэтому не выдают себя во хмелю – где нет у них денег и нельзя, поэтому, коснуться их кармана, за неимением такового. Только третий способ остается в лагере. Лежа между Нилом Васильичем и Николаем Алексеичем, я пришел к заключению, что есть 3 возможности познать в лагере, с кем имеешь дело: первая – совместная работа. Пока ты не работал с з/к, ты не знаешь его. Вторая (тут я, не зная того, повторил Талмуд) – это поссориться с ним хорошенько. Пока мы не поссорились с ближним, наша дружба с ним не прошла настоящего испытания. Третье же условие, которому научил меня советский лагерь – это спать с ним вместе. Пока вы не спали с человеком, вы его не знаете. Ибо никогда не выдает себя тело так полно, как во сне, когда плоть касается плоти, когда доходят до нас мельчайшие, укрытые движения, где проявляется бессознательная природа и характер человека.
На основании этого последнего критерия я могу сказать, что Н. А. Бурак, с которым я спал под одним одеялом, был прекрасный человек. Не зная его социальных воззрений и профессиональных способностей, я готов поручиться, что и то и другое было в полном соответствии с его средой и временем. Мы идеально применились друг к другу, наши ноги и руки никогда не перепутывались и не мешали друг другу, и он всегда умел найти такое положение, чтобы мне было хорошо и необидно лежать с ним. А это было не так просто в бараке, где люди кишели друг на друге и ссорились грубо и дико из-за неумения распределить на двоих одно одеяло. – Это был белорусе, человек за 50, из окрестностей Мозыря, человек спокойный, деликатный и кроткий. С таким человеком можно было вместе спать. Он еще не совсем свыкся со своим новым положением каторжанина. Николаю Алексеевичу дали 15 лет каторги за то, что он, как старший лесничий, продолжал заниматься своим делом при немецкой оккупации. У него были 2 дочки, обе комсомолки, маленький домик, достаток, мирная жизнь полуинтеллигентского, полукрестьянского типа. Уже она стала клониться к закату, когда в местечко Паричи пришли немцы. Надо было бросать домик, семью, уходить в лес. Николай Алексеевич остался и попробовал жить, как до сих пор. Немецкая Гестапо арестовала его дочку, но выпустила. Немецкий лесничий при встрече ударил его по щеке, чтобы подчеркнуть расовое отличие… Но по освобождении Паричей пришла настоящая неприятность. Его арестовали, и НКВД возложило на него ответственность за порубки, которые были сделаны на его участке. Старик, еще не доехав до лагеря, свалился с ног по дороге. Он был ошеломлен, не понимал, что такое 15 лет, и думал, что это всё страшный сон, от которого он завтра проснется в уютном домике в Паричах. Целые дни он рассказывал мне о жизни глубокой белорусской провинции. Ему в самом деле неплохо жилось до войны.
Не менее грозный преступник лежал справа от меня. Нил Васильич Елецкий был полковник царской службы, который после гражданской войны эмигрировал в прекрасную Францию. Между 1920 и 1943 гг. он вел существование белого эмигранта, был шофером в Париже и на Ривьере, женился, пережил жену и под колец был шефом кухни в эмигрантском русском ресторане в Ницце или в Каннах. Ему было под 60. Франция стала его второй родиной. Вдруг…
… Спустя 23 года Нила Васильича вдруг потянуло домой. Как умереть, не видев России? Гитлер занял Украину, подошел к Ленинграду. Нил Васильич поехал на Восток, прибыл в Ростов. Немцы откатились обратно, и полковник Елецкий остался.
Он сам явился в советский штаб, представился и предложил свои услуги Красной Армии. У Нила Васильича были свои глубокие соображения, как надо воевать с немцами, и, кроме того, он писал труд. Это был труд о «военной психологии», дело жизни. Выглядел Нил Васильич так: небольшой, но бодрый старикан, со звучным баском, виски серебрились, очень живые черные глаза, и человек компанейский, выпить ли, поговорить, но среди людей. Молодые советские офицеры с любопытством его окружили, заинтересовались, оказали прямо-таки уважение старому воину. Прежде всего положили его в госпиталь. От переживаний, волнений и с долгой дороги от Ниццы до предгорий Кавказа, Нил Васильич несколько ослаб. В госпиталь приходили к нему каждый день, приносили подарки, вино, расспрашивали. Через 10 дней его выписали и посадили в машину. Автомобиль помчался прямо в Москву. Нил Васильич думал, что его везут в главный штаб, к маршалам. По дороге были с ним крайне любезны и полны внимания. В Москве же отправили его – прямо на Лубянку.
– Мы вас не приглашали, – сказали ему. – Возможно, что вы очень симпатичный человек и воодушевлены наилучшими намерениями, а кто вас знает? Может быть, вы немецкий агент? В Ростов-то вы попали через Берлин. Во всяком случае мы вас изолируем. Вот, подпишите этот протокол. – Нил Васильич подписал и получил JO лет заключения в лагерь. В Котласе пришлось ему провести первый год из десяти. Первый и последний. До второго он уже не дожил. Нил Васильевич написал заявление в Верховный Совет, что он нуждается в особых, условиях, чтобы написать труд о военной психологии, попробовал быть дневальным в КВЧ и лег в 9 корпус. Тут он исхудал до того, что и лицом и телом стал походить на Ганди. Но говорун остался прежний, и в рассказах его оживала солнечная Франция. Он также объяснил мне, как надо готовить каплуна в вине и с трюфелями. Однажды я спросил его (это было вечером; мы уже поели свой ужин из ячменной каши и 100 гр. хлеба и лежали, готовясь ко сну):
– Нил Васильич, вы столько видели стран и прекрасных мест, побродили по Европе, двадцать лет жили во Франции. Какое самое красивое место в мире вы видели? Где бы жить хотели?
Нил Васильич зажмурился, подумал немного и дал ответ:
– Самое прекрасное место в мире, это, батенька мой, вне всякого сомнения, город Осташков, над озером Селигер, Новгородской области. Это мои родные места, должны вы знать. Я там родился. Чем больше разного видел, тем больше меня домой тянуло. Нигде как дома…
Старик начал расписывать красоту русских лесов, русских озер, и рек, и рыбной ловли, и я понял, что он никогда не был счастлив в жизни, кроме как в годы осташковского детства. Это был сон его души. Из лагеря он написал в Осташков и – о чудо! – оказалось, что родной единственный брат его жив и находится в том же доме и на той же улице, где жили Елецкие испокон века. Брат ответил ему в скупых, осторожных словах. Нил Васильевич попросил сейчас же посылочку – если можно, курева. На это уже ответа не последовало. Но Нил Васильевич все ждал ответа, и до последнего дня был убежден, что в Осташкове готовят ему посылку большую, где будет все, что надо старому, усталому человеку.
День в корпусе начинался с того, что мне сквозь сон становилось просторно. Значит, сосед уже поднялся на работу. В бараке еще совсем темно. Спящая громада людей неподвижна. Нил Васильич, набросив одеяло на худые плечи, с очками на ученом носу (военный психолог!), надев на ноги шлепанцы, спрятанные с вечера, уже ходит вдоль нар, теребит за ноги, будит и тычет каждому термометр. Измерив, подходит под окошко и наносит t° на большую фанерную таблицу. За эту работу полагается ему добавочный суп в обед. Дважды в день измерить t° ста двадцати больным (второй раз мерят в 5 часов пополудни) – это часа 4 работы. Больные не любят беспокойства,.громко ругаются. Нил Васильич человек гневный, и не дает спуску. Термометров на всю палату 2 или 3. В раздражении Нил Васильич трясет термометр слишком сильно и ломает его. За сломанный термометр он отдает полкило своего хлеба, и в результате больше теряет калорий, чем зарабатывает. Когда Нил Васильич кончает обход, уже светло и готовят завтрак. У умывальника толпится 10-20 человек. Полотенец нет. Мало кто и моется. К тяжелым больным подходит санитар с миской. Теперь моя очередь. Уже вышел из-за перегородки лекпом Давид Маркович. Это немолодой уже, с выпуклыми светлыми глазами и светлыми бровями, с припухлостями щек коренастый человек… Давид Маркович – настоящий отец 9 корпуса. Врачи здесь меняются часто, а он – бессменно на месте. Вся энергия, сердце и душа этого человека – в его ежедневной работе. По его знаку я устанавливаю столик, выношу бутыли с лекарствами и рюмочки. Он наливает, мое дело – разносить лекарства. Я хватаю по 2-3 рюмочки и бегу по адресам. Больные в лекарства не верят, и правы. Весь арсенал Давида Марковича – это 5-6 микстур. Этим лечатся всевозможные болезни, но и их часто не бывает. – «Можете лежать, – говорит мне тогда Давид Маркович, – сегодня лекарства не прибыли». У больных все лекарства делятся на горькие и сладкие. Горького никто не хочет, отталкивают руку или, кто посердитей, берут и тут же выплескивают рюмку на пол. На «сладкое» же большой спрос, и кто не получает его, обижается. – «Давид Маркович! – кричат с места, – опять меня обошли!» Получив рюмочки, больные обмениваются, а кто сам не пьет, отдает соседу. Хлопот много. К иному, лежащему в забытьи, подходят 5 раз: поставить термометр, дать лекарство, вынуть термометр, снова дать лекарство, уже другое, и наконец положить на язык пилюльку. Больной не шевелится, не имеет сил подняться и только глухо мычит. Он разевает рот, и я сам вливаю ему содержание рюмки. Одна и та же рюмка идет изо рта в рот по всей палате.
Махмуд с санитаром вносят с улицы ведра.с завтраком. Палата настораживается. Кухня выдает на весь корпус. Дело раздатчицы – приготовить порции на 120 человек. Сперва идет хлеб. Двое человек выносят из раздаточной подносы с ломтями хлеба. Большинство получает «пеллагрический» паек, т. е. 400 грамм хлеба, выдаваемых в 3 приема: утром 200, в обед и вечером по 100 грамм. На «общебольничный» паек выдают хлеба побольше – 550 грамм, но зато каши и всего прочего – поменьше. Завтрак для пеллагриков состоит из кусочка соленой рыбы и кусочка жира 10-18 грамм. Кусочек жира бывает больше и меньше, смотря по тому, масло ли это, маргарин или «комбижир», затем раздают по черпачку «чаю», т.е. горячей воды. Иногда кипяток заварен чем-то темным, происходящим из отбросов фабрик, изготовляющих повидло. Под конец раздатчица вносит глиняную миску гороха. Это – зеленый «конский» горох, сдобренный постным маслом. Те из больных, которые зачислены на «цынготный» паек – человек 15 на корпус – получают по одной столовой ложке гороху. «Цынготный» получают те, кто исполняет в корпусе какую-нибудь функцию. Мы с Нилом Васильевичем оба получаем по ложке гороху.
Во время еды больные садятся по-турецки, но не рядом, а вразбивку, чтобы лучше разместиться на нарах. Я – У самого окна, Нил Васильич в ногах, спиной к стенке, Бурак посреди, а четвертый сидит, свесив ноги в противоположную сторону. Я, как старый з/к, имею кусок фанеры, который кладу себе на колени – это вместо стола. Другие кладут свой хлеб и прочее на подоконник. Тут надо быть осторожным. Со двора подходят люди под окна нашего барака. Окна низенькие, и им видно не только как больные едят, но и что они едят: они видят на окне за стеклом то, чего им, «здоровым», не дают. Вид масла и рыбы притягивает их. Заглядывают в окна, смотрят упорно, жадно, тоскливо. Им с утра ничего не полагается, кроме хлеба и жалкой лагерной «баланды». Толпятся с худыми и дикими лицами, оборванные, с горящими глазами. – Берегись! Вдребезги летит окно. Просунулась рука, схватила с подоконника хлеб, масло и рыбу, – и доходяга бежит, на ходу запихивая в рот. Он не боится ни карцера, ни побоев нашего Махмуда: что он схватил, то пропало. А в корпусе суматоха. Давид Маркович кричит на виноватого: зачем на окно положил? – и виноватый наказан дважды: он не только лишился завтрака, но и будет мерзнут с товарищами по нарам весь день, пока завхоз Махмуд раздобудет где-нибудь кусочек стекла или фанеры, чтобы вставить в разбитое окно.
Весь день не прекращаются в бараке шум, крики и споры. Беспрерывно ворочается масса из 120 человек, скученных на тесном пространстве. Оправляют сенники. Над нами лежат литовцы. Скелетообразный Юнайтис, учитель из Ковно, беспрерывно шевелится и поправляется. Через щели между досок верхних нар летит на нас пыль, грязь, солома из сенника. У соседей крик: один обокрал другого. Еще дальше обыск: зовут Давид Марковича и указывают на больного, который собирает масло. В самом деле, лежат две несъеденные порции. Больной – неисправимый курильщик – отложил масло, чтобы обменять на махорку. Люди, меняющие хлеб и продукты на табак, обречены на смерть. Каждая калория, которой они себя лишают, приближает их конец. Давид Маркович отбирает масло, кричит: «Ты себя убиваешь, мерзавец!» – Неисправимых меняльщиков ведут к столу среди барака и заставляют их съесть свои продукты публично под наблюдением санитара. При каждой раздаче их отсаживают в сторону и смотрят в рот, чтобы они ни крошки не спрятали. Если же уличают больного, что он купил чьи-то чужие продукты, то их забирают, и Давид Маркович по своему выбору отдает их кому-нибудь из особенно слабых.
К нарушителям дисциплины, упорным ворам, хулиганам и драчунам, применяются два наказания. Либо выдают им еду на 2 часа позже других, либо раздевают до нага. В последнем случае призывается Махмуд, дикий татарин с сумрачным лицом. Он сдирает кальсоны и рубаху, забирает одеяло, и нарушитель порядка остается лежать голый среди товарищей. Понятно, он не молчит. Дикая ругань, истерический плач, жалкие попытки сопротивления. Даже угроза выписать из барака не останавливает обиженного, который бежит за перегородку к врачу с криком: «Выпиши! Сию минуту выпиши! Не желаю здесь оставаться!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Существует талмудическое изречение, по которому человек познает человека тремя путями: «bekosso-bekisso-bekaaso». Это значит: «по рюмке, по карману и по гневу его». Я не знал в то время этого изречения, но если бы и знал, то не мог бы его применить в лагерных условиях, где люди не пьют и поэтому не выдают себя во хмелю – где нет у них денег и нельзя, поэтому, коснуться их кармана, за неимением такового. Только третий способ остается в лагере. Лежа между Нилом Васильичем и Николаем Алексеичем, я пришел к заключению, что есть 3 возможности познать в лагере, с кем имеешь дело: первая – совместная работа. Пока ты не работал с з/к, ты не знаешь его. Вторая (тут я, не зная того, повторил Талмуд) – это поссориться с ним хорошенько. Пока мы не поссорились с ближним, наша дружба с ним не прошла настоящего испытания. Третье же условие, которому научил меня советский лагерь – это спать с ним вместе. Пока вы не спали с человеком, вы его не знаете. Ибо никогда не выдает себя тело так полно, как во сне, когда плоть касается плоти, когда доходят до нас мельчайшие, укрытые движения, где проявляется бессознательная природа и характер человека.
На основании этого последнего критерия я могу сказать, что Н. А. Бурак, с которым я спал под одним одеялом, был прекрасный человек. Не зная его социальных воззрений и профессиональных способностей, я готов поручиться, что и то и другое было в полном соответствии с его средой и временем. Мы идеально применились друг к другу, наши ноги и руки никогда не перепутывались и не мешали друг другу, и он всегда умел найти такое положение, чтобы мне было хорошо и необидно лежать с ним. А это было не так просто в бараке, где люди кишели друг на друге и ссорились грубо и дико из-за неумения распределить на двоих одно одеяло. – Это был белорусе, человек за 50, из окрестностей Мозыря, человек спокойный, деликатный и кроткий. С таким человеком можно было вместе спать. Он еще не совсем свыкся со своим новым положением каторжанина. Николаю Алексеевичу дали 15 лет каторги за то, что он, как старший лесничий, продолжал заниматься своим делом при немецкой оккупации. У него были 2 дочки, обе комсомолки, маленький домик, достаток, мирная жизнь полуинтеллигентского, полукрестьянского типа. Уже она стала клониться к закату, когда в местечко Паричи пришли немцы. Надо было бросать домик, семью, уходить в лес. Николай Алексеевич остался и попробовал жить, как до сих пор. Немецкая Гестапо арестовала его дочку, но выпустила. Немецкий лесничий при встрече ударил его по щеке, чтобы подчеркнуть расовое отличие… Но по освобождении Паричей пришла настоящая неприятность. Его арестовали, и НКВД возложило на него ответственность за порубки, которые были сделаны на его участке. Старик, еще не доехав до лагеря, свалился с ног по дороге. Он был ошеломлен, не понимал, что такое 15 лет, и думал, что это всё страшный сон, от которого он завтра проснется в уютном домике в Паричах. Целые дни он рассказывал мне о жизни глубокой белорусской провинции. Ему в самом деле неплохо жилось до войны.
Не менее грозный преступник лежал справа от меня. Нил Васильич Елецкий был полковник царской службы, который после гражданской войны эмигрировал в прекрасную Францию. Между 1920 и 1943 гг. он вел существование белого эмигранта, был шофером в Париже и на Ривьере, женился, пережил жену и под колец был шефом кухни в эмигрантском русском ресторане в Ницце или в Каннах. Ему было под 60. Франция стала его второй родиной. Вдруг…
… Спустя 23 года Нила Васильича вдруг потянуло домой. Как умереть, не видев России? Гитлер занял Украину, подошел к Ленинграду. Нил Васильич поехал на Восток, прибыл в Ростов. Немцы откатились обратно, и полковник Елецкий остался.
Он сам явился в советский штаб, представился и предложил свои услуги Красной Армии. У Нила Васильича были свои глубокие соображения, как надо воевать с немцами, и, кроме того, он писал труд. Это был труд о «военной психологии», дело жизни. Выглядел Нил Васильич так: небольшой, но бодрый старикан, со звучным баском, виски серебрились, очень живые черные глаза, и человек компанейский, выпить ли, поговорить, но среди людей. Молодые советские офицеры с любопытством его окружили, заинтересовались, оказали прямо-таки уважение старому воину. Прежде всего положили его в госпиталь. От переживаний, волнений и с долгой дороги от Ниццы до предгорий Кавказа, Нил Васильич несколько ослаб. В госпиталь приходили к нему каждый день, приносили подарки, вино, расспрашивали. Через 10 дней его выписали и посадили в машину. Автомобиль помчался прямо в Москву. Нил Васильич думал, что его везут в главный штаб, к маршалам. По дороге были с ним крайне любезны и полны внимания. В Москве же отправили его – прямо на Лубянку.
– Мы вас не приглашали, – сказали ему. – Возможно, что вы очень симпатичный человек и воодушевлены наилучшими намерениями, а кто вас знает? Может быть, вы немецкий агент? В Ростов-то вы попали через Берлин. Во всяком случае мы вас изолируем. Вот, подпишите этот протокол. – Нил Васильич подписал и получил JO лет заключения в лагерь. В Котласе пришлось ему провести первый год из десяти. Первый и последний. До второго он уже не дожил. Нил Васильевич написал заявление в Верховный Совет, что он нуждается в особых, условиях, чтобы написать труд о военной психологии, попробовал быть дневальным в КВЧ и лег в 9 корпус. Тут он исхудал до того, что и лицом и телом стал походить на Ганди. Но говорун остался прежний, и в рассказах его оживала солнечная Франция. Он также объяснил мне, как надо готовить каплуна в вине и с трюфелями. Однажды я спросил его (это было вечером; мы уже поели свой ужин из ячменной каши и 100 гр. хлеба и лежали, готовясь ко сну):
– Нил Васильич, вы столько видели стран и прекрасных мест, побродили по Европе, двадцать лет жили во Франции. Какое самое красивое место в мире вы видели? Где бы жить хотели?
Нил Васильич зажмурился, подумал немного и дал ответ:
– Самое прекрасное место в мире, это, батенька мой, вне всякого сомнения, город Осташков, над озером Селигер, Новгородской области. Это мои родные места, должны вы знать. Я там родился. Чем больше разного видел, тем больше меня домой тянуло. Нигде как дома…
Старик начал расписывать красоту русских лесов, русских озер, и рек, и рыбной ловли, и я понял, что он никогда не был счастлив в жизни, кроме как в годы осташковского детства. Это был сон его души. Из лагеря он написал в Осташков и – о чудо! – оказалось, что родной единственный брат его жив и находится в том же доме и на той же улице, где жили Елецкие испокон века. Брат ответил ему в скупых, осторожных словах. Нил Васильевич попросил сейчас же посылочку – если можно, курева. На это уже ответа не последовало. Но Нил Васильевич все ждал ответа, и до последнего дня был убежден, что в Осташкове готовят ему посылку большую, где будет все, что надо старому, усталому человеку.
День в корпусе начинался с того, что мне сквозь сон становилось просторно. Значит, сосед уже поднялся на работу. В бараке еще совсем темно. Спящая громада людей неподвижна. Нил Васильич, набросив одеяло на худые плечи, с очками на ученом носу (военный психолог!), надев на ноги шлепанцы, спрятанные с вечера, уже ходит вдоль нар, теребит за ноги, будит и тычет каждому термометр. Измерив, подходит под окошко и наносит t° на большую фанерную таблицу. За эту работу полагается ему добавочный суп в обед. Дважды в день измерить t° ста двадцати больным (второй раз мерят в 5 часов пополудни) – это часа 4 работы. Больные не любят беспокойства,.громко ругаются. Нил Васильич человек гневный, и не дает спуску. Термометров на всю палату 2 или 3. В раздражении Нил Васильич трясет термометр слишком сильно и ломает его. За сломанный термометр он отдает полкило своего хлеба, и в результате больше теряет калорий, чем зарабатывает. Когда Нил Васильич кончает обход, уже светло и готовят завтрак. У умывальника толпится 10-20 человек. Полотенец нет. Мало кто и моется. К тяжелым больным подходит санитар с миской. Теперь моя очередь. Уже вышел из-за перегородки лекпом Давид Маркович. Это немолодой уже, с выпуклыми светлыми глазами и светлыми бровями, с припухлостями щек коренастый человек… Давид Маркович – настоящий отец 9 корпуса. Врачи здесь меняются часто, а он – бессменно на месте. Вся энергия, сердце и душа этого человека – в его ежедневной работе. По его знаку я устанавливаю столик, выношу бутыли с лекарствами и рюмочки. Он наливает, мое дело – разносить лекарства. Я хватаю по 2-3 рюмочки и бегу по адресам. Больные в лекарства не верят, и правы. Весь арсенал Давида Марковича – это 5-6 микстур. Этим лечатся всевозможные болезни, но и их часто не бывает. – «Можете лежать, – говорит мне тогда Давид Маркович, – сегодня лекарства не прибыли». У больных все лекарства делятся на горькие и сладкие. Горького никто не хочет, отталкивают руку или, кто посердитей, берут и тут же выплескивают рюмку на пол. На «сладкое» же большой спрос, и кто не получает его, обижается. – «Давид Маркович! – кричат с места, – опять меня обошли!» Получив рюмочки, больные обмениваются, а кто сам не пьет, отдает соседу. Хлопот много. К иному, лежащему в забытьи, подходят 5 раз: поставить термометр, дать лекарство, вынуть термометр, снова дать лекарство, уже другое, и наконец положить на язык пилюльку. Больной не шевелится, не имеет сил подняться и только глухо мычит. Он разевает рот, и я сам вливаю ему содержание рюмки. Одна и та же рюмка идет изо рта в рот по всей палате.
Махмуд с санитаром вносят с улицы ведра.с завтраком. Палата настораживается. Кухня выдает на весь корпус. Дело раздатчицы – приготовить порции на 120 человек. Сперва идет хлеб. Двое человек выносят из раздаточной подносы с ломтями хлеба. Большинство получает «пеллагрический» паек, т. е. 400 грамм хлеба, выдаваемых в 3 приема: утром 200, в обед и вечером по 100 грамм. На «общебольничный» паек выдают хлеба побольше – 550 грамм, но зато каши и всего прочего – поменьше. Завтрак для пеллагриков состоит из кусочка соленой рыбы и кусочка жира 10-18 грамм. Кусочек жира бывает больше и меньше, смотря по тому, масло ли это, маргарин или «комбижир», затем раздают по черпачку «чаю», т.е. горячей воды. Иногда кипяток заварен чем-то темным, происходящим из отбросов фабрик, изготовляющих повидло. Под конец раздатчица вносит глиняную миску гороха. Это – зеленый «конский» горох, сдобренный постным маслом. Те из больных, которые зачислены на «цынготный» паек – человек 15 на корпус – получают по одной столовой ложке гороху. «Цынготный» получают те, кто исполняет в корпусе какую-нибудь функцию. Мы с Нилом Васильевичем оба получаем по ложке гороху.
Во время еды больные садятся по-турецки, но не рядом, а вразбивку, чтобы лучше разместиться на нарах. Я – У самого окна, Нил Васильич в ногах, спиной к стенке, Бурак посреди, а четвертый сидит, свесив ноги в противоположную сторону. Я, как старый з/к, имею кусок фанеры, который кладу себе на колени – это вместо стола. Другие кладут свой хлеб и прочее на подоконник. Тут надо быть осторожным. Со двора подходят люди под окна нашего барака. Окна низенькие, и им видно не только как больные едят, но и что они едят: они видят на окне за стеклом то, чего им, «здоровым», не дают. Вид масла и рыбы притягивает их. Заглядывают в окна, смотрят упорно, жадно, тоскливо. Им с утра ничего не полагается, кроме хлеба и жалкой лагерной «баланды». Толпятся с худыми и дикими лицами, оборванные, с горящими глазами. – Берегись! Вдребезги летит окно. Просунулась рука, схватила с подоконника хлеб, масло и рыбу, – и доходяга бежит, на ходу запихивая в рот. Он не боится ни карцера, ни побоев нашего Махмуда: что он схватил, то пропало. А в корпусе суматоха. Давид Маркович кричит на виноватого: зачем на окно положил? – и виноватый наказан дважды: он не только лишился завтрака, но и будет мерзнут с товарищами по нарам весь день, пока завхоз Махмуд раздобудет где-нибудь кусочек стекла или фанеры, чтобы вставить в разбитое окно.
Весь день не прекращаются в бараке шум, крики и споры. Беспрерывно ворочается масса из 120 человек, скученных на тесном пространстве. Оправляют сенники. Над нами лежат литовцы. Скелетообразный Юнайтис, учитель из Ковно, беспрерывно шевелится и поправляется. Через щели между досок верхних нар летит на нас пыль, грязь, солома из сенника. У соседей крик: один обокрал другого. Еще дальше обыск: зовут Давид Марковича и указывают на больного, который собирает масло. В самом деле, лежат две несъеденные порции. Больной – неисправимый курильщик – отложил масло, чтобы обменять на махорку. Люди, меняющие хлеб и продукты на табак, обречены на смерть. Каждая калория, которой они себя лишают, приближает их конец. Давид Маркович отбирает масло, кричит: «Ты себя убиваешь, мерзавец!» – Неисправимых меняльщиков ведут к столу среди барака и заставляют их съесть свои продукты публично под наблюдением санитара. При каждой раздаче их отсаживают в сторону и смотрят в рот, чтобы они ни крошки не спрятали. Если же уличают больного, что он купил чьи-то чужие продукты, то их забирают, и Давид Маркович по своему выбору отдает их кому-нибудь из особенно слабых.
К нарушителям дисциплины, упорным ворам, хулиганам и драчунам, применяются два наказания. Либо выдают им еду на 2 часа позже других, либо раздевают до нага. В последнем случае призывается Махмуд, дикий татарин с сумрачным лицом. Он сдирает кальсоны и рубаху, забирает одеяло, и нарушитель порядка остается лежать голый среди товарищей. Понятно, он не молчит. Дикая ругань, истерический плач, жалкие попытки сопротивления. Даже угроза выписать из барака не останавливает обиженного, который бежит за перегородку к врачу с криком: «Выпиши! Сию минуту выпиши! Не желаю здесь оставаться!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56