https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala-s-podsvetkoy/
Я был очень осторожен с Семиволосом, не будучи уверен – не передает ли он обо мне по начальству. Семиволос оставался и в лагере потенциально членом партии, одним из тех, кто искупал заключением вину или ошибку, старался рассеять подозрения и показать свою беззаветную преданность. Таков был Николай Семиволос, бригадир и стахановец, передовик производства, который в январе 42 года даже был выдвинут на «сокращение срока».
Зима в лагере – всегда тяжелое время. Начало года всегда совпадает с общей депрессией, когда ослабевших и отчаявшихся людей необходимо поддержать, подбодрить к работе с помощью искусной пропаганды. Начало года – время, когда начальство лансирует слухи о «близкой амнистии» или о «пересмотре дел», или о «сокращении сроков на половину», или о том, что заключенных, кому осталось сидеть меньше трех лет, отпустят по домам. Конечно, не всех, а стахановцев, заслуженных работников. В каждом лагпункте переписывают образцовых работников и объявляют им, что Управление Лагеря сочло возможным возбудить по их делу ходатайство о преждевременном освобождении. Электрическое возбуждение проходит по лагерям… Но «старики» цинически смеются и объясняют «молодым», что это старая уловка, повторяемая из года в год. Список кандидатов пойдет в ГУЛАГ в Москву, и на этом дело кончится. В самом деле: если люди хорошо работают в лагерях, как организаторы или добросовестные исполнители, то Советская власть с удовольствием оставит их на месте до скончания века. Ей нужны лагеря и они нужны лагерям. Она совсем не заинтересована, чтобы именно эти столпы лагеря пошли на волю. Неизменно гора пропаганды и слухов о преждевременном освобождении рождает мышь. В редких случаях люди, отсидевшие 5 лет, и которым остается еще столько же – получают скидку в 10 месяцев или полгода. Но и это еще не значит, что лагерь от них отказался. Сплошь и рядом освобождают их без права выезда из района, и если это специалисты – оставляют на прежней работе – уже в качестве «вольных». Семиволос тоже был назначен на преждевременное освобождение» – и не дождался его. В самом разгаре его успехов вдруг обнаружилось какое-то мелкое хищение: уличили его в продаже на сторону какого-то лагерного имущества и сразу сняли с работы, переслали на другой лагпункт, передали дело прокурору, и не помог блестящий рекорд лагерной работы. Но в то время, о котором я рассказываю, Семиволос был – лев Круглицы. Неутомимо и энергично работая, он еще находил время читать школьный учебник «Древней истории», лежавший у него под подушкой. Мне было не всегда приятно его соседство, по причине огромных экстра-порций, которые он добывал для себя «по блату» на кухне. Я лежал рядом, но к участию в «экстра-питании» не допускался. Я был голоден беспрерывно, и этот аккуратно прикрытый алюминиевый котелок, стоявший на полке как раз над моей головой, раздражал меня. Часов в 11 вечера Семиволос возвращался из конторы и начинал звенеть котелком, разувшись и сидя по-турецки на верхней наре.
Учебник истории он читал не из интереса к древней Греции и Риму, а просто потому, что другой книжки не нашлось под рукой. Такого же рода было и то участие, которое он во мне принимал. Учебника истории он так и не дочитал, и я недолго удержался в его бригаде. Некоторое время Семиволос занимался мной, как занятной книжкой на иностранном языке, с картинками: быстро пересмотрел картинки и забросил книгу. Все-таки, за 2 недели, которые я работал в его «передовой» бригаде, которая была на особом счету у начальства, он мне достал кое-что из вещей и сенник – первый сенник с июня 1940 года. Полтора года я спал на голых досках; теперь я, как пристало старому лагернику, начал обзаводиться «хозяйством».
Наша бригада снабжала Круглицу дровами. Мы шли далеко по глубокому снегу. Тогда обнаружилось прискорбное обстоятельство: я не мог угнаться за бригадой. Я выходил в первой паре. Мы растягивались цепочкой, и скоро я оказывался в середине, а потом в хвосте бригады. Усердно и торопливо месил я ногами снег, стараясь попасть ногами в следы идущих впереди, но ноги не слушались. Спустя 3 месяца это явление стало всеобщим: за весну все ослабели, и ноги перестали слушаться у большинства. Но тогда еще удивлялись – те самые люди, которым предстояло пройти до конца путь голодного истощения. Удивлялись и порицали меня: «Работать надо! Работать надо!»
Я и без них знал, что надо работать, чтобы выжить в лагере. Но я уже видел, что ничто – никакое усилие не гарантирует нам спасения жизни. Я ненавидел этот вечный лагерный припев, эту единственную заповедь советского Синая, эту зловещую каторжную мудрость, которую день и ночь вколачивали в мозги и души миллионов рабов, пока она не становилась их единственным духовным достоянием. «Не рассуждать! это уже сделали за вас другие! ваше дело – работать!» – Я, человек Запада, знал, что надо прежде всего быть человеком. Только свободный человек знает радость свободного труда, и для него этот труд имеет смысл, потому что служит цели, которую он выбирает и в которую верит. – В противном случае лозунг «работать надо», который набожно и слепо повторяют миллионы темных людей в Советском Союзе, как судьбу, как предназначение, как неотвратимый фатум их жалкой жизни, есть лошадиная мудрость, одинаково применимая к людям и животным. Эта мудрость уравнивала в достоинстве коня и возчика в лагере, сливала их в одно тело центавра, в одно понятие «рабгужсилы»! – Я сам по себе ничего не стоил, мое право на жизнь измерялось процентами рабочей нормы. – «Кто не работает, тот не ест» – это была вторая угроза, которая висела над нами. Я вспомнил, как в занятом Львове, в сентябре 1939 года развесили по улицам и бульварам щиты с этой надписью, которая казалась откровением высшей справедливости. Неправда! Труд из-под палки, труд по принуждению не спасает человечества. Достаточно, если мы провозгласим лозунг: «кто работает, тот ест». Как же я тосковал в Круглице по моей родине, по стране, где каждый работающий сыт, и где поэтому не считают хлеба иждивенцам семьи и общества! Здесь и тот, кто работал – не был сыт. Разница между мной – слабым работником – и Семиволосом, стахановцем – была только в степени нужды.
Было неоспоримо, что масса лагерных заключенных по мере того, как она теряла физические силы, переставала хотеть работать. Не это было удивительно, а то, что еще встречались люди, у которых не исчезла потребность работы. Такая потребность есть естественный результат здоровья, накопленных сил и нормальной трудоспособности. Наслаждение работой знакомо каждому, кто умеет что-нибудь делать – умеет по-настоящеему, как мастер в своем деле. Нас заставляли делать то, чего мы не умели, а потом обвиняли нас в том, что мы не умеем, потому что не хотим работать. Но в действительности наше нехотение означало только, что v нас нет сил и нет возможности работать. Как немыслим скрипач, который отказывается от скрипки, так немыслим физически здоровый и сильный человек, которого не тянет к работе. Мы жили в лагерях в атмосфере преступления. Но преступлением не было отвращение и страх пред работой людей, еле волочивших ноги от слабости, – преступлением была та социальная система, которая право на труд превратила в обязанность навязанного труда, – лагерная система, которая впервые объяснила мне явление вредительства. Я никогда не был вредителем в лагере, но я понял, как возникает циничное и вредительское отношение к работе у людей, полных смертельной ненависти к ярму, которое на них надели, и к упряжке, которую их заставили носить против воли.
Обо всем этом я, конечно, не разговаривал с Семиволосом. Человек этот был слишком примитивно-здоров, чтобы быть мне товарищем. Вдруг вечером, поев на наре свой бригадирский ужин, он мне протянул свой котелок и сказал небрежно и лениво, думая о чем-то другом:
– Марголин, вымойте мой котелок…
Я не понял, в чем дело – не понял, что между мной и им нет равенства, и я должен оказывать ему подобные мелкие услуги, чтобы оправдать свое существование в его великолепной бригаде, – и ответил простодушно:
– Нет, я уж свой вымыл, и не схожу больше…
Через день Семиволос, не говоря мне ни слова, выписал мне на «рабочем сведении» первый (штрафной) котел и 400 грамм хлеба. Вся бригада получала по 600 грамм. Когда это повторилось на второй и третий день, я пошел к начальнику работ и попросил дать мне другую работу.
Начальник работ был у нас Александр Иванович – высокий и худой русский поляк со впалыми щеками и чеховской бородкой – мягкий и участливый человек, никогда не подымавший голоса и всеми уважаемый. Несмотря на то, что он никогда не говорил с нами по-польски и, может быть, уже не владел этим языком – он относился особенно внимательно к западникам – внимательно до жалостливости. Александру Ивановичу я объяснил, что мне трудно ходить в лес за несколько километров. Он покивал головой, подумал и сказал:
– Выходите завтра с пятой бригадой на сельхоз… на горшечную фабрику…
Так я стал горшечником.
В пятой бригаде было человек сорок. Наполовину она состояла из женщин, работавших в теплицах совхоза, огородниц, подготовлявших рассаду капусты и других овощей. Эти женщины проводили свой рабочий день в парниковом тепле, носили чистые новые бушлаты и сапоги, ходили в мужских ушанках, но мужская одежда сидела на них аккуратнее, чем на мужчинах, и с лиц их, преждевременно поблекших и усталых, еще не стерлись следы городского происхождения. Мне нельзя было входить в большую теплицу, где висели часы – известные по всему Сов. Союзу стандартные часы с зеленым квадратным циферблатом и двумя гирьками на цепочке, – но я часто заглядывал узнать время. Если я не натыкался на стрелка, то Тася – немолодая, похожая на учительницу женщина с неторопливыми мягкими движениями и черными грустными глазами – не прогоняла меня, и я мог постоять минутку в тепле. Впрочем, пока я был горшечником, мне не нужно было этого.
Выходя из ворот лагеря, мы пересекали улицу поселка, проходили между разбросанных домиков – в одном был «ларек» для вольных, в другом жила Валентина Васильевна, главврач Крутицкого Сангородка – минуя пожарный сарай, оставляли вправо постройки ЦТРМ – шли полем, и через приоткрытые ворота входили на территорию сельхоза. Вся бригада, замыкаемая стрелком с ружьем, шла на центральный двор, откуда группками расходились на разные работы. Мы, горшечники, сворачивали, не доходя двора, и брели гуськом в свою сторону, метров за 300 в конец сельхоза. Темно еще было, когда мы доходили до двери убогой развалившейся лачуги, где спал ночью сторож. Ему полагалось натопить к нашему приходу, но когда мы вступали, спотыкаясь в темноте и пробираясь ощупью – холодище веял нам навстречу. Крошечная избушка на курьих ножках, с разбитым окошком с земляным неровным полом, успела простыть; сторож стопил все поленья, приготовленные с вечера на ночь. В темноте мы садились на опрокинутые деревянные ящики и молчали, пока серый рассвет не проступал в окошке. Тогда выходили на двор, поискать кусок дерева на растопку, кто-нибудь отправлялся с салазками на центральный двор раздобыть дров, стащить в крайнем случае, – и, затопив печку, становились к станкам.
Мы лепили горшочки для капустной рассады. Среди избушки стояла низкая глиняная печурка-плита. Вдоль стен на уровне груди тянулись полки, засыпанные землей. У полок стояли разбитые старые станки. Их было 4-5. Они выглядели как узкие деревянные ступы, и в каждый была вставлена металлическая чашка. В эту чашку мы набивали руками землю с полки, потом туда же вставляли массивный металлический стакан на рукоятке и, нажав на ручку, несколько раз сильно вращали стакан в обе стороны. Между стаканом и стенками чашки выдавливался ладный горшочек или стаканчик. На дне чашки был стержень, на который надевался стакан, имевший отверстие на дне в центре. Края горшочка мы выравнивали ладонью. Получался гладкий плотный стаканчик для капустной рассады, с круглой дыркой внизу.
Норма на эти стаканчики была огромная, но мы все имели скидку от Санчасти, и от нас требовалось всего лишь по 500 штук с человека. Работая по 10 часов в день, мы должны были делать по 50 штук в час, чтобы выполнить свою норму. У каждого под рукой стояли плоские деревянные ящички, куда мы и укладывали один к одному свои стаканчики, как дети, лепящие бабки. Каждый час приезжала с санками Нинка, девчонка из сушилки, и отвозила нашу продукцию. В сушилке вели счет – от кого сколько принято – и браковали негодные стаканчики.
Пока 4– 5 лепило, двое занималось подготовкой земли. Смесь, из которой лепили стаканчики, состояла из 3 частей: садовой земли, одной части торфа и одной части лошадиного и коровьего помета. С другой стороны печки на полу была насыпана огромная куча этих «материалов», а под потолком на паре лежала садовая земля и торф, которые «оттаивали» за ночь. Одноглазый поляк Ганько считался спецом по заготовлению смеси. Он начинал день с того, что деревянной лопатой обрушивал с нары на пол все, что было. Часов в 9 возчик привозил со скотного двора навоз. К этому времени уже в печи трещало, дым валил через расселины, и мы все работали, сбросив бушлаты. Это считалось прекрасной работой, -в тепле и в закрытом помещении – всем на зависть. Мы были довольны. За нашей спиной в котелках клокотала вода. По другую сторону печи полуголый Ганько ворочал лопатой навоз. Мы работали стоя, равномерно и быстро. Одним движением набирали в обе ладони мягкую желто-бурую навозную массу – не слишком мало и не слишком много, а ровно столько, сколько вмещает чашка – вторым движением наполняли чашку, – вставляли стакан так ловко, что он сразу надевался дыркой на стержень – потом выжимали сильно два полных оборота, один вправо, другой – влево, выбрасывали стакан и осторожно вынимали земляной горшочек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Зима в лагере – всегда тяжелое время. Начало года всегда совпадает с общей депрессией, когда ослабевших и отчаявшихся людей необходимо поддержать, подбодрить к работе с помощью искусной пропаганды. Начало года – время, когда начальство лансирует слухи о «близкой амнистии» или о «пересмотре дел», или о «сокращении сроков на половину», или о том, что заключенных, кому осталось сидеть меньше трех лет, отпустят по домам. Конечно, не всех, а стахановцев, заслуженных работников. В каждом лагпункте переписывают образцовых работников и объявляют им, что Управление Лагеря сочло возможным возбудить по их делу ходатайство о преждевременном освобождении. Электрическое возбуждение проходит по лагерям… Но «старики» цинически смеются и объясняют «молодым», что это старая уловка, повторяемая из года в год. Список кандидатов пойдет в ГУЛАГ в Москву, и на этом дело кончится. В самом деле: если люди хорошо работают в лагерях, как организаторы или добросовестные исполнители, то Советская власть с удовольствием оставит их на месте до скончания века. Ей нужны лагеря и они нужны лагерям. Она совсем не заинтересована, чтобы именно эти столпы лагеря пошли на волю. Неизменно гора пропаганды и слухов о преждевременном освобождении рождает мышь. В редких случаях люди, отсидевшие 5 лет, и которым остается еще столько же – получают скидку в 10 месяцев или полгода. Но и это еще не значит, что лагерь от них отказался. Сплошь и рядом освобождают их без права выезда из района, и если это специалисты – оставляют на прежней работе – уже в качестве «вольных». Семиволос тоже был назначен на преждевременное освобождение» – и не дождался его. В самом разгаре его успехов вдруг обнаружилось какое-то мелкое хищение: уличили его в продаже на сторону какого-то лагерного имущества и сразу сняли с работы, переслали на другой лагпункт, передали дело прокурору, и не помог блестящий рекорд лагерной работы. Но в то время, о котором я рассказываю, Семиволос был – лев Круглицы. Неутомимо и энергично работая, он еще находил время читать школьный учебник «Древней истории», лежавший у него под подушкой. Мне было не всегда приятно его соседство, по причине огромных экстра-порций, которые он добывал для себя «по блату» на кухне. Я лежал рядом, но к участию в «экстра-питании» не допускался. Я был голоден беспрерывно, и этот аккуратно прикрытый алюминиевый котелок, стоявший на полке как раз над моей головой, раздражал меня. Часов в 11 вечера Семиволос возвращался из конторы и начинал звенеть котелком, разувшись и сидя по-турецки на верхней наре.
Учебник истории он читал не из интереса к древней Греции и Риму, а просто потому, что другой книжки не нашлось под рукой. Такого же рода было и то участие, которое он во мне принимал. Учебника истории он так и не дочитал, и я недолго удержался в его бригаде. Некоторое время Семиволос занимался мной, как занятной книжкой на иностранном языке, с картинками: быстро пересмотрел картинки и забросил книгу. Все-таки, за 2 недели, которые я работал в его «передовой» бригаде, которая была на особом счету у начальства, он мне достал кое-что из вещей и сенник – первый сенник с июня 1940 года. Полтора года я спал на голых досках; теперь я, как пристало старому лагернику, начал обзаводиться «хозяйством».
Наша бригада снабжала Круглицу дровами. Мы шли далеко по глубокому снегу. Тогда обнаружилось прискорбное обстоятельство: я не мог угнаться за бригадой. Я выходил в первой паре. Мы растягивались цепочкой, и скоро я оказывался в середине, а потом в хвосте бригады. Усердно и торопливо месил я ногами снег, стараясь попасть ногами в следы идущих впереди, но ноги не слушались. Спустя 3 месяца это явление стало всеобщим: за весну все ослабели, и ноги перестали слушаться у большинства. Но тогда еще удивлялись – те самые люди, которым предстояло пройти до конца путь голодного истощения. Удивлялись и порицали меня: «Работать надо! Работать надо!»
Я и без них знал, что надо работать, чтобы выжить в лагере. Но я уже видел, что ничто – никакое усилие не гарантирует нам спасения жизни. Я ненавидел этот вечный лагерный припев, эту единственную заповедь советского Синая, эту зловещую каторжную мудрость, которую день и ночь вколачивали в мозги и души миллионов рабов, пока она не становилась их единственным духовным достоянием. «Не рассуждать! это уже сделали за вас другие! ваше дело – работать!» – Я, человек Запада, знал, что надо прежде всего быть человеком. Только свободный человек знает радость свободного труда, и для него этот труд имеет смысл, потому что служит цели, которую он выбирает и в которую верит. – В противном случае лозунг «работать надо», который набожно и слепо повторяют миллионы темных людей в Советском Союзе, как судьбу, как предназначение, как неотвратимый фатум их жалкой жизни, есть лошадиная мудрость, одинаково применимая к людям и животным. Эта мудрость уравнивала в достоинстве коня и возчика в лагере, сливала их в одно тело центавра, в одно понятие «рабгужсилы»! – Я сам по себе ничего не стоил, мое право на жизнь измерялось процентами рабочей нормы. – «Кто не работает, тот не ест» – это была вторая угроза, которая висела над нами. Я вспомнил, как в занятом Львове, в сентябре 1939 года развесили по улицам и бульварам щиты с этой надписью, которая казалась откровением высшей справедливости. Неправда! Труд из-под палки, труд по принуждению не спасает человечества. Достаточно, если мы провозгласим лозунг: «кто работает, тот ест». Как же я тосковал в Круглице по моей родине, по стране, где каждый работающий сыт, и где поэтому не считают хлеба иждивенцам семьи и общества! Здесь и тот, кто работал – не был сыт. Разница между мной – слабым работником – и Семиволосом, стахановцем – была только в степени нужды.
Было неоспоримо, что масса лагерных заключенных по мере того, как она теряла физические силы, переставала хотеть работать. Не это было удивительно, а то, что еще встречались люди, у которых не исчезла потребность работы. Такая потребность есть естественный результат здоровья, накопленных сил и нормальной трудоспособности. Наслаждение работой знакомо каждому, кто умеет что-нибудь делать – умеет по-настоящеему, как мастер в своем деле. Нас заставляли делать то, чего мы не умели, а потом обвиняли нас в том, что мы не умеем, потому что не хотим работать. Но в действительности наше нехотение означало только, что v нас нет сил и нет возможности работать. Как немыслим скрипач, который отказывается от скрипки, так немыслим физически здоровый и сильный человек, которого не тянет к работе. Мы жили в лагерях в атмосфере преступления. Но преступлением не было отвращение и страх пред работой людей, еле волочивших ноги от слабости, – преступлением была та социальная система, которая право на труд превратила в обязанность навязанного труда, – лагерная система, которая впервые объяснила мне явление вредительства. Я никогда не был вредителем в лагере, но я понял, как возникает циничное и вредительское отношение к работе у людей, полных смертельной ненависти к ярму, которое на них надели, и к упряжке, которую их заставили носить против воли.
Обо всем этом я, конечно, не разговаривал с Семиволосом. Человек этот был слишком примитивно-здоров, чтобы быть мне товарищем. Вдруг вечером, поев на наре свой бригадирский ужин, он мне протянул свой котелок и сказал небрежно и лениво, думая о чем-то другом:
– Марголин, вымойте мой котелок…
Я не понял, в чем дело – не понял, что между мной и им нет равенства, и я должен оказывать ему подобные мелкие услуги, чтобы оправдать свое существование в его великолепной бригаде, – и ответил простодушно:
– Нет, я уж свой вымыл, и не схожу больше…
Через день Семиволос, не говоря мне ни слова, выписал мне на «рабочем сведении» первый (штрафной) котел и 400 грамм хлеба. Вся бригада получала по 600 грамм. Когда это повторилось на второй и третий день, я пошел к начальнику работ и попросил дать мне другую работу.
Начальник работ был у нас Александр Иванович – высокий и худой русский поляк со впалыми щеками и чеховской бородкой – мягкий и участливый человек, никогда не подымавший голоса и всеми уважаемый. Несмотря на то, что он никогда не говорил с нами по-польски и, может быть, уже не владел этим языком – он относился особенно внимательно к западникам – внимательно до жалостливости. Александру Ивановичу я объяснил, что мне трудно ходить в лес за несколько километров. Он покивал головой, подумал и сказал:
– Выходите завтра с пятой бригадой на сельхоз… на горшечную фабрику…
Так я стал горшечником.
В пятой бригаде было человек сорок. Наполовину она состояла из женщин, работавших в теплицах совхоза, огородниц, подготовлявших рассаду капусты и других овощей. Эти женщины проводили свой рабочий день в парниковом тепле, носили чистые новые бушлаты и сапоги, ходили в мужских ушанках, но мужская одежда сидела на них аккуратнее, чем на мужчинах, и с лиц их, преждевременно поблекших и усталых, еще не стерлись следы городского происхождения. Мне нельзя было входить в большую теплицу, где висели часы – известные по всему Сов. Союзу стандартные часы с зеленым квадратным циферблатом и двумя гирьками на цепочке, – но я часто заглядывал узнать время. Если я не натыкался на стрелка, то Тася – немолодая, похожая на учительницу женщина с неторопливыми мягкими движениями и черными грустными глазами – не прогоняла меня, и я мог постоять минутку в тепле. Впрочем, пока я был горшечником, мне не нужно было этого.
Выходя из ворот лагеря, мы пересекали улицу поселка, проходили между разбросанных домиков – в одном был «ларек» для вольных, в другом жила Валентина Васильевна, главврач Крутицкого Сангородка – минуя пожарный сарай, оставляли вправо постройки ЦТРМ – шли полем, и через приоткрытые ворота входили на территорию сельхоза. Вся бригада, замыкаемая стрелком с ружьем, шла на центральный двор, откуда группками расходились на разные работы. Мы, горшечники, сворачивали, не доходя двора, и брели гуськом в свою сторону, метров за 300 в конец сельхоза. Темно еще было, когда мы доходили до двери убогой развалившейся лачуги, где спал ночью сторож. Ему полагалось натопить к нашему приходу, но когда мы вступали, спотыкаясь в темноте и пробираясь ощупью – холодище веял нам навстречу. Крошечная избушка на курьих ножках, с разбитым окошком с земляным неровным полом, успела простыть; сторож стопил все поленья, приготовленные с вечера на ночь. В темноте мы садились на опрокинутые деревянные ящики и молчали, пока серый рассвет не проступал в окошке. Тогда выходили на двор, поискать кусок дерева на растопку, кто-нибудь отправлялся с салазками на центральный двор раздобыть дров, стащить в крайнем случае, – и, затопив печку, становились к станкам.
Мы лепили горшочки для капустной рассады. Среди избушки стояла низкая глиняная печурка-плита. Вдоль стен на уровне груди тянулись полки, засыпанные землей. У полок стояли разбитые старые станки. Их было 4-5. Они выглядели как узкие деревянные ступы, и в каждый была вставлена металлическая чашка. В эту чашку мы набивали руками землю с полки, потом туда же вставляли массивный металлический стакан на рукоятке и, нажав на ручку, несколько раз сильно вращали стакан в обе стороны. Между стаканом и стенками чашки выдавливался ладный горшочек или стаканчик. На дне чашки был стержень, на который надевался стакан, имевший отверстие на дне в центре. Края горшочка мы выравнивали ладонью. Получался гладкий плотный стаканчик для капустной рассады, с круглой дыркой внизу.
Норма на эти стаканчики была огромная, но мы все имели скидку от Санчасти, и от нас требовалось всего лишь по 500 штук с человека. Работая по 10 часов в день, мы должны были делать по 50 штук в час, чтобы выполнить свою норму. У каждого под рукой стояли плоские деревянные ящички, куда мы и укладывали один к одному свои стаканчики, как дети, лепящие бабки. Каждый час приезжала с санками Нинка, девчонка из сушилки, и отвозила нашу продукцию. В сушилке вели счет – от кого сколько принято – и браковали негодные стаканчики.
Пока 4– 5 лепило, двое занималось подготовкой земли. Смесь, из которой лепили стаканчики, состояла из 3 частей: садовой земли, одной части торфа и одной части лошадиного и коровьего помета. С другой стороны печки на полу была насыпана огромная куча этих «материалов», а под потолком на паре лежала садовая земля и торф, которые «оттаивали» за ночь. Одноглазый поляк Ганько считался спецом по заготовлению смеси. Он начинал день с того, что деревянной лопатой обрушивал с нары на пол все, что было. Часов в 9 возчик привозил со скотного двора навоз. К этому времени уже в печи трещало, дым валил через расселины, и мы все работали, сбросив бушлаты. Это считалось прекрасной работой, -в тепле и в закрытом помещении – всем на зависть. Мы были довольны. За нашей спиной в котелках клокотала вода. По другую сторону печи полуголый Ганько ворочал лопатой навоз. Мы работали стоя, равномерно и быстро. Одним движением набирали в обе ладони мягкую желто-бурую навозную массу – не слишком мало и не слишком много, а ровно столько, сколько вмещает чашка – вторым движением наполняли чашку, – вставляли стакан так ловко, что он сразу надевался дыркой на стержень – потом выжимали сильно два полных оборота, один вправо, другой – влево, выбрасывали стакан и осторожно вынимали земляной горшочек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56