https://wodolei.ru/brands/Roca/dama-senso/
— Ещё?
— Бдительности.
— Говорил уже, ещё?
— Ещё?..
Мы воспринимали всё это как серьёзную беседу, но теперь я понимаю, как хотелось моему Младшему дяде съездить по физиономии этого директора школы, этого прохвоста, который сумел устроить себе в деревне совсем неплохую городскую жизнь — и зарплату получал, и пенсию каким-то образом себе выхлопотал, как сельский житель держал корову и овец, а как учитель за всё это налога не платил; и жена в школе зарплату получала и плюс по причине слабого сердца — пенсию; словом, организовал себе человек безмятежную, тихую, ничем не омрачаемую чистенькую жизнь, и только изредка, время от времени он спрашивал со своего балкона у проходивших по улице крестьян про их житьё-бытьё и давал копеечные советы: «Отчего это ты мокрый?» — «Реку переходил». — «Реку через мост надо переходить».
— Ещё? — переспросил мой Младший дядя. — Ещё, если понадобится, всыпать как следует противнику.
— А скажи, — неожиданно спросил директор Рубен, — тбилисская твоя девушка похожа на эту? — Директор вертел в руках карточку Макаровой.
— Ну-ка, — сказал, приближаясь, дядя.
— Я не про то, — сказал директор. — Я спрашиваю, в Тбилиси хочешь снова? Хорош город, не правда? Улица Руставели, здание старого муниципалитета, фуникулёр, мороженое, зоологический сад, тротуары… Да, ещё Кура…
Мой Младший дядя смотрел через плечо директора на карточку Макаровой и говорил ему в тон:
— Такая, ну в точности такая, прямо копия, только глаза чуть помельче, уши чуть побольше, рот чуть покрупнее, нос чуть пошире и сплюснутый — мартышка, сама толстая, и два подбородка — свинья. И сердце слабое, и пенсию, кажется, получает.
— Вот и хорошо, — сказал директор. — Пенсию будете получать и жить будете — хлеб будет, чай будет, что ещё? Белый хлеб.
А мой дядя продолжал:
— Нет, зачем же? Здесь лучше, чем в Тбилиси. Тут устроиться как следует — плакал твой Тбилиси. Так устроиться, чтобы всё было — и дом, и граммофон, и патефон… яйца, сахар. Водка, овцы, пенсия, зарплата. Сыр, масло, воспитание детей.
— А как же ты думал, — сказал директор. — Капуста, картошка, фасоль, молоко, соленья, пусть все треснут, покажите, кто такое не захочет, двадцать овец…
— Воспитание детей, — мой Младший дядя вдруг размахнулся, и дал Сено по шее, и довольно громко выругался в ухо директору: — …твоё воспитание…
А этот глупенький Сено стоял рядом с ними и гордился, что уже кончил школу и может стоять рядом с директором и, улыбаясь и вроде бы прячась, курить на виду у всех папиросу, и особенно был горд тем, что принадлежащую ему карточку держат такие серьёзные люди и разговор идёт вроде вокруг этой карточки. Сено отбежал немного, потом вдруг вспомнил, что он больше не маленький, и с возмущённым воплем «За что?!» вернулся, встал между ними.
Мой Младший дядя, по-прежнему глядя на директора, снова влепил Сено, на этот раз ещё сильнее.
— Почему бьёшь?! — И Сено пролез, встал прямо против моего Младшего дяди.
В это время мой Младший дядя говорил директору:
— Комиссия хорошее дело, но ведь невозможно одновременно быть и директором и комиссией… — И — одна рука на плече у директора — мой Младший дядя другой оттолкнул Сено и ещё каблуком наподдал. И видно, мой дядя при этом сильно надавил на плечо директора, потому что директор скривился и отступил на шаг.
Сено, всхлипывая, искал камень, чтобы ударить моего дядю, и отходил в поисках камня всё дальше, потом, наконец, нашёл этот требуемый камень и стал его выдирать из земли — камень не давался. Сено сел возле камня на землю и стал ругаться.
— Не ругайся, — сказал мой Младший дядя, и Сено сразу же заткнулся. И тут мы все поняли, что рука у моего Младшего дяди тяжёлая.
А Сено смотрел красными вытаращенными глазами на моего Младшего дядю, потом вдруг задал глупый вопрос, удививший всех нас:
— А что, и по шее получить, и ругаться не иметь права?
— Ругаться можешь, но смотри — всыплю по-настоящему.
— А я убегу, — сказал Сено.
— Это другой вопрос, — улыбнулся мой дядя.
— Что, не смогу, думаешь?
— Сможешь. — Мой Младший дядя переступил с ноги на ногу, а Сено вскочил как ужаленный. Вскочил как ужаленный, выругался и почесал. Потом остановился, снова выругался и снова почесал.
И так он и бежал, ругаясь и оборачиваясь, и все ученики смеялись ему вслед. Директор тоже смеялся, потом позвал:
— Эй, парень, возьми свою Макарову, слышишь?..
Сено встал на холме и громко, громко выругался с бугра в сторону Макаровой, школы и её директора.
Он выругался, этот глупец, по-настоящему выругался, и это уже стоило того, чтобы гордиться, потому что одной ногой он ещё в школе и мы почти его ровесники, мы почти несведущие, кто такая Макарова, а он уже достиг её отрицания — тут было чем гордиться. Я умирал от зависти, но мой Младший дядя, потоптавшись на месте, метнулся вдруг к Сено.
— Что я такого сделал, что я сделал, что сделал? — Сено, сжавшись, как кролик, стоял с поднятыми кулачками, потом вдруг сообразил, что нет, тут так просто не отделаешься, и припустил.
— Рафик!.. Рафик…
Мой Младший дядя бежал через картофельное поле, а Сено уже перемахивал через какой-то плетень в селе. Сено уже был по другую сторону оврага — мой Младший дядя перепрыгивал через плетень. Спустя порядочное время, когда мой дядя был по ту сторону большого оврага, а Сено стоял на вершине холма, плетень рухнул.
— Рафик, честное слово, позвоню сейчас в райцентр, милицию вызову! Рафик, честное партийное! — кричал директор.
Кто-то пробил конец перемены, и нам было в высшей степени трудно высидеть урок химии. И нашей учительнице химии тоже было в высшей степени трудно высидеть этот урок, ещё часом увеличивающий степень её невежества и беспомощности. Вот если бы её директор муж сумел сделать так, чтобы и зарплату она получала, и уроков не проводила. Она ненавидела нас, и мы ненавидели её, потому что понимали, что каждый такой урок этой толстухи портит нам что-то очень важное в нашем будущем. Где-то примерно посредине урока в наставшем на минуту молчании мы услышали шум женских голосов на улице и лай собак. Мы повскакали с мест, высыпали из класса и бросились к картофельному полю. Перемахнули через обвалившийся плетень, спустились в овраг, поднялись на холм и в соседнем овраге увидели склонившихся и хлопотавших вокруг Сено женщин, а мой Младший дядя медленным шагом направлялся к лесу. Его широкая спина то показывалась между кустарников, то пряталась за деревьями и была безучастна к поднятой женщинами возне.
«Поглядите на этого тбилисца, поехал в Тбилиси, людей научился убивать», — по очереди повторяли все женщины. И правильно делали — мой Младший дядя не желал замечать ни одной женщины в селе, а женщины были. Они зажигали огонь в очаге, тушили его, тесто месили, детей рожали, стирали, варили. Подумаешь, Тбилиси! Упёрся в свой Тбилиси.
Мысленно Сено разделывал я, и загордившимся тбилисцем тоже был я, я попал в село случайно, со мной никакой связи не имели мой небритый отец, мой грубый Старший дядя, председатель колхоза, которому казалось, что он представитель вселенной в этом маленьком селе, директор школы, который, зная про трудности большого мира, предпочёл устроить свою жизнь подальше от него, но, помня про его блага, по возможности создал их для себя в селе. Я в те дни написал пьесу, и эта пьеса ещё больше, чем их ордена и голубые балконные перила, в ещё большей степени была данью уважения к большому миру. А председатель про пьесу говорил «пейса». И кажется, директор школы тоже так говорил.
В том лесу, в котором скрылся мой Младший дядя, ещё через один овраг и один пригорок начиналась колючая проволока. Там когда-то охотился кавказский наместник. Из самого Тбилиси добрался сюда на охоту наместник русского царя на Кавказе Воронцов-Дашков. Так говорили. Кто-то один сказал вначале, и теперь все повторяли, потому что не хотелось ведь быть обделёнными к звучным именам и обсыпанным золотом залам. Да. А когда-нибудь отдыхать и охотиться сюда приеду я. И совсем как Воронцов-Дашков спрошу у кого-нибудь безразлично, как поживает директор школы, и спрошу у председателя лениво и скучая: «Что нового?» И спрошу у отца: «Чем могу помочь?» И, подозвав свою городскую охотничью собаку, скажу ей: «Спокойно, Рекс».
— Рафи-ик!.. Ра-фик!..
Был прозрачный сентябрьский день. Ах не было бы никого! Не было бы никого — растянулся бы сейчас на земле и умер. Где-то над головой расплавлялось солнце, и всё под этим солнцем казалось исполненным глубочайшего смысла и печали. И кто это придумал эту борьбу за хлеб? И почему это человек не может взять и расслабить свои нервы? И как это получается, что мир, который должен бы походить на молчаливый лес, делается вдруг псарней. Тебе в Тбилиси надо — пожалуйста, езжай себе на здоровье. А тебе не нравится актриса — на здоровье, ругайся сколько влезет.
— Это что за мир такой! — сказал я Младшему своему дяде.
— Уроки кончились? — спросил он. Он лежал на земле, голоса села не доносились сюда, и наше пребывание здесь, казалось, шло издревле, со времён наших предков.
Я растянулся рядом с ним, совсем как он, лёг, и рост мой, наверное, тоже был как его, и моя широкая спина тоже, должно быть, походила на его спину. И я сказал ему его металлическим голосом:
— Чтоб эти уроки…
Под носом у меня благоухала земля, тихо было, и в тишине, а может, в моей памяти еле слышно гудели телеграфные столбы. По правде говоря, земля была сырая, лежать на земле было холодно. Мне не хотелось лежать так, и мне бы хотелось, чтобы я не выругался за минуту до этого и не чувствовал бы теперь на своём затылке тяжёлого взгляда моего Младшего дяди.
— Недавно пьесу отправил в Ереван, в газету «Авангард», — сказал я.
Моему затылку сделалось легче, взгляд на нём перестал быть таким тяжёлым, а на земле снова лежали двое великолепных мужчин одинакового роста, широкоплечих и ладных, они припали к земле и с удовольствием вдыхали её запах.
— Ответили, что напечатают, — сказал я.
— Так и ответили?
— Да, думаю, что напечатают, — сказал я.
— Ты так думаешь?
— Да.
— Тебе десять лет?
— Мне четырнадцать лет, пятнадцатый пошёл.
— Поди поучи свои уроки.
— Я их и так знаю.
— Кто с тебя тогда штаны снял?
— Зато сегодня он получил.
— Радуешься? — усмехнулся мой дядя.
— Каринэ красивее, или Макарова, или Римма?
— В другой раз ко мне в карман не лазай, — мой дядя прижался лицом к земле.
— Я вообще по чужим карманам не лазаю.
— А Каринэ откуда взялась?
— С неба спустилась. А вообще, я могу и не разговаривать, очень мне надо.
— А чужие разговоры подслушивать тебе надо?
— Мне вообще ничего не надо.
— Ты вообще болтливый щенок.
— И я никому вреда не причиняю.
— Пьесу он написал. Ответили, что напечатают, И деньги уже выслали. Беги получать. Сто тысяч рублей. Драматург. Дома себе накупишь в Кировакане.
Я, удаляясь, пробурчал: «Не в Кировакане, в Тбилиси», — и в ту же секунду похолодел — до того был строг и резок дядин окрик:
— Что, что?! Что ты сказал?! Повтори!
— …Ничего не делает, — сказал я Старшему своему дяде, — лежит себе в лесу. Говорю, идём домой, не отвечает.
— За что он избил Сено?
— Сено выругал Макарову, а Рафик его избил.
— Какую ещё Макарову?
— Артистку.
— К нам театр приехал?
— У Сено была карточка Макаровой, он крутился на турнике, а карточка выпала из кармана, а директор сказал: «Иди возьми свою Макарову», а Сено сказал… Сено выругался, а Рафик его избил.
— Значит, театр не приезжал?
— Нет.
— Сильно он его бил?
— У нас тогда уроки шли.
— На тебя письмо пришло из газеты. Хвалят.
Нет, меня не хвалили. А очень ясно, чёрным по белому писали, что жанр драматургии — трудный жанр и что сейчас мне надо просто хорошо учиться. И всё. Но моё имя было напечатано на машинке, почти как в газете, и рядом стояли слова «драматургия» и «жанр», и всё это относилось ко мне. Мой Старший дядя воспринял это как похвалу, и я тоже это так воспринял. И подобрел. И сказал ему:
— Пусть едет в свой Тбилиси, чего держишь?
Он мастерил раму для колхозной телеги. И то ли топор плохо шёл, то ли дерево было крепкое, то ли трудодень маленький — мой дядя работал неохотно. Возницы потом ругались на него, а так как он и сам частенько оказывался возницей, то он тоже ругал себя на чём свет стоит и чертыхался, проклиная свою неряшливость. А когда он работал хорошо — получалась отличная телега, глаз не отведёшь, но на это уходило десять дней.
— Пьесами начинаешь, — сказал мой Старший дядя. — Очень хорошо. А телегу кто не может сделать? Всякий может. Ты знай свои уроки учи. И стариков не тебе кормить. И не мне. И не отцу твоему. Они пять лет дожидались Рафика. А Рафику в Тбилиси хочется.
Было совсем уже темно. Мы сидели за ужином. Шёл мирный разговор о белом свете, о погоде, о виденном и слышанном, и никак не верилось, что председатель сельсовета и секретарь парторганизации пришли арестовать Рафика. Их деревенская одежда и то, что они жили среди нас — такие же, как мы, люди, — делали смешной цель их прихода. Председатель сельсовета в этот день порезал руку на сенокосе и говорил, что рана пощипывает и что он боится, как бы не случилось заражения крови, а секретарю парторганизации смертельно хотелось спать, и, подрёмывая, он сонно, сонно говорил, что завтра у него много дел и неизвестно, как он с ними управится. А Младший дядя сидел в это время за хлевом.
— Что он там делает? — спросил мой отец.
Мать моя и без того уже была взвинчена, она ответила криком:
— Ох, да пропади пропадом весь ваш род — что он делает!
— Про это мы знаем, я спрашиваю, что Рафик делает?
Мать ответила, передразнивая Младшего дядю:
— «Ничего не де-лаю… пла-чу сижу… люб-лю… в Тбилиси хо-чу…» Наследственное! — закричала моя мать. — Все вы такие! Все! Кто вас держит — бегите! Хоть сейчас бегите в свои Махачкалы, крутите там любовь!
Любовь принадлежала городу, была городская штука. Моя мать сама была почти горожанка — так близко было их село к городу, и поэтому любовь была её тоже. Они подходили друг к другу — моя мать и любовь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28