grohe инсталляции 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


«Избранное»: Художественная литература; Москва; 1980
Аннотация

Август

Повесть в рассказах
Август
Андро мастерит телегу. Сосну сейчас пообтешет — дышло готово, дырки просверлить — пустяковое дело. Вот и всё, осталась самая малость. Удивительный народ, так с вещью обращаются, словно она каждый раз с неба к ним падает. А вообще-то, если подумать, правильно делают, потому что трудодень, конечно, трудоднём, а поди-ка поработай целый день на солнцепёке… Вечером надо пойти в село, у Санасара вола попросить, дрова на летнем выгоне, должно быть, все вышли. Пойдёт, коров поглядит, у Ашхен наверняка хороший мацун найдётся, мацуна поест…
Так-то оно так, всё это, конечно, прекрасно, но остов телеги Андро не понравился, ещё когда дерево рубил, не понравился. Передок ещё ничего — туда-сюда, круглый получился, обтекаемый, можно сказать, даже красивый, а телега сама не получилась, как Андро ни старался, не получилась, кривая какая-то вышла, на сторону. Надо будет цепью стянуть, денька два подержать, другого нет выхода.
Ашхен нет-нет да и покажется ему другой, незнакомой женщиной. Словно молоденькая девушка, чужая словно жена. Время от времени Ашхен нет-нет да и сделается сладкой. И неизвестно, куда она прячет свой длинный язык в это время и смотрит на тебя эдаким тлеющим огоньком. Да-а-а… вон как, оказывается, надо с ними расправляться…
Ашхен пришла к нему на Земляничную поляну, трава там у него была скошена, надо было собрать. Она первая пришла. Подоила коров с утра пораньше, молоко процедила и спустилась. Он пришёл и увидел: трава почти вся собрана, а под деревом женщина лежит, лежит, повернувшись на бок. Издали ему показалось, покойного Амо, дай бог ему лёгкой жизни на том свете, покойного Амо Сируш. Но он тут же над собой посмеялся — чего бы ей тут делать… Но если бы… если бы Сируш была, неплохо было бы. А это была Ашхен — с утра коров подоила, молоко процедила и пришла. Поляна была жаркая, Ашхен слегка вспотела. Он поглядел на её раскрасневшееся лицо, на закрытые её глаза, Ашхен спала и — честное слово — спящая совсем на себя не была похожа. Он пощекотал травинкой шею Ашхен и засмеялся. А она не проснулась, веки только дрогнули, сказала «бездельник, дурень», но не проснулась и так во сне и обняла его за шею. И вроде бы она и спала, и улыбалась, и так до конца и не проснулась. А потом лежала с открытыми глазами, в небо глядела. А когда бесшумно поднялась с места, это была опять прежняя высохшая Ашхен, та же старая тварь, крикливая и сварливая.
— Другие уже сено домой свезли, теперь друг у друга тащат, а этот себе дрыхнет… Работать он пришёл, как же… Дождя для него не существует, солнца не существует, зимы не бывает, то-то он такой спокойный у нас, такой медленный… Ему бы камень ещё обтёсанный, гладкий валун — забраться под него и сидеть…
Хотел он огреть её вилами, но удержался, жалко стало. Бедняжка, ведь и работает, и без умолку говорит. Не злая — по привычке бранится. А если и злая, то ведь тоже понять можно. Потому что мир этот трудный, а сам он и вправду слишком уж нерасторопный. Гикор вот, к примеру, и председателем был, и в бригадирах ходил, и кладовщиком работал, и продавцом, и заведующим фермой, его с одного места гонят — он к другому прибивается. Ты про себя думаешь: да ведь это случайность, разберутся — снимут, это по ошибке, завтра же всё изменится, думаешь; и в самом деле, назавтра его снимают, а он цоп — и в магазин и за прилавок; а, думаешь, ну и что, и отсюда ведь полетит; конечно, полетит, полетит-то полетит, но вот смотришь: Гикору шестьдесят стукнуло, пенсию ему назначили, так он и прошёл по жизни потихонечку-помаленечку, самые жирные куски себе отхватывая. А ты знай стругай свою сосну и думай, что это временно.
Когда женился на Ашхен и, прожив с ней месяц, насмерть разругался, он понял, что нет, с этой ему житья не будет. Этой зимой она его сильно разозлила, он стукнул её и сказал: «Иди к своим». Ашхен шаль на плечи накинула, махнула подолом, ушла. А вечером вернулась, пришла с зятем и старшей дочерью, да ещё и внуков на руках держит. «Де-душка-а-а…» А у него по всему позвоночнику аж до самой макушки до сих пор ещё проходило захлёстывающее удовольствие от той крепкой Ашхен самого первого их месяца, и неполное, половинчатое полудовольство от всех других раз, и убеждённая надежда, что жизнь длинна, а женщин на свете много. «Де-е-ед…» Чтоб тебя!..
Когда он в армии служил, в четырёхсотом полку, их роту повезли на концерт. Ансамбль пел:
Ах, как павушка, ах, как павушка,
ах, ступаешь ты, словно павушка…
Перед ними наискосок сидели девушки с обожжёнными солнцем щеками, наверное, из ближних деревень Араратской долины, они потряхивали головами в красных платках и оглядывались на них часто-часто. Мартин… из Иджевана был Мартин, с широким таким лицом, убили беднягу под Керчью, бедный Мартин, сержант был, фамилия Саакян… бедный Саакян Мартин… Он сказал: «Андро, — сказал, — прицепимся к этим: которая с веснушками — мне, другую ты возьмёшь…» Андро посмотрел на другую, и захотел её, и застеснялся. Такие высокие были у неё груди. Потом он посмотрел на Мартина и увидел, что военная форма сидит на нём ладно, как на заказ сшитая, и ремень ловко обхватывает ему спину. А его ремень был брезентовый, и сапоги были не по ноге, великоваты были — нога в них ходила туда-сюда, туда-сюда. Он сказал: «Нет, Мартин, у меня дела». И свернул с дороги, и твёрдо решил, что поругается со старшиной и вытребует себе приличные сапоги по ноге и офицерский пояс себе тоже раздобудет. Мартин пришёл к вечеру усталый и всё улыбался. Глаза у него были сла-адкие, и он всё мурлыкал тихонечко:
Ах, как павушка, ах, как павушка,
ах, ступаешь ты, словно павушка…
Сказал: «Дурачок, почему не пошёл?» Андро обиженно ответил: «Ты вот пошёл, ну и что особенного?» А тот всё пел, лёжа на животе, потом повёл на него влажными глазами: «Дурачок…»
Бедный Саакян Мартин… С широким лицом, брови густые и смеялся, как плакал, такой был парень. На носилках лежал нога на ногу, свободно и тяжело, и казалось снова — слегка плакал.
Басар во дворе младшего брата залился лаем, и сейчас же над грядами фасоли и над кучами старого, лежчего навоза взметнулся и повис в воздухе тревожный голос матери:
— Коршу-у-у-у-ун… э-ге-эй…
Белое небо для старой наполовину мутное уже, и по этому небу снуют коршуны — все, которых она видала за всю свою жизнь, когда ещё божий свет был для неё бел, — все разом.
— Э-ге-ге-э-эй!.. Коршу-у-у-ун…
По её представлению, каждую минуту может пойти дождь и попортить не убранное ещё сено, гуси могут ободрать фасоль, собака стара стала — того гляди уйдёт в поле да там и подохнет, коршун курицу утянет, невестки поругаются с её сыновьями, и время от времени она говорит:
— Гуси-гуси-гуси… Чтоб вам подохнуть, проклятые!.. Эй, сено уберите! Эй, ахчи, сено убрали? Ох, чтоб язык у вас отсох, чтоб он совсем у вас отсох, извели моих детей! Басар!..
Фрукты сушились на солнце, старый пёс ждал, что скажет старуха, ульи бешено трудились, и над голубыми домиками стоял тяжёлый и горячий гул, а перед домом старшего сына перестал стучать топор, и где-то совсем близко рассмеялась девушка.
— Постыдилась бы, Манишак, — позвала старуха. — Ахчи, Манишак, ты когда с гор спустилась?
Но ответа не последовало, а вдалеке кто-то снова звонко рассмеялся. И не девичий был смех — женский.
— Андраник! — позвала старуха. — Андраник!.. Андро!..
— Эй, что там?
— Да, милый, ты что замолчал?
И снова за деревьями засмеялись, и снова смех этот не понравился старухе.
— Андраник… это кто там смеётся?
— Да разве я знаю, кто смеётся…
— Не слышу, милый…
— Не знаю, говорю…
— Андраник!..
— Эй?
— Ты лошадь перевёл на новое место?
— Перевёл, перевёл…
Над пасекой висел густой гул ульев, а по тропинке в ущелье спускались к реке Сааковы дачники, и кто-то среди них горячо и глухо засмеялся. Какая-то женщина. Тепло и глухо рассмеялась. Их было четыре женщины — две девушки, почти что дети, огромная одна молодая женщина — великанша прямо, с походкой, как у верблюда, — вот так да-а-а… — и четвёртая — мать девочек.
Говорят, какая-то царица, в Персии или ещё где-то, выстраивала своих солдат в строй и проходила по рядам — который понравится, того забирала к себе на ночь, в покои свои царские. А наутро обезглавливала. Ах ты, бессердечная, скажи, царица. Что же это не нашёлся, что ли, такой сообразительный, чтобы и ночь с ней переспать, и улизнуть вовремя? Из окна, скажем, выпрыгнуть. Ведь окно-то какое-нибудь было там?..
— Андраник?..
— Чего тебе, мать?..
— Пчела вроде роится?
Андро слышал, что гул усилился, глянул на небо:
— От жары это, от жары, солнце кусает.
Ничего неудобного не было бы в том, если бы он спустился к реке переменить место лошади. Целый день бедняга Алхо на одном месте, и верёвка за это время могла спутаться. Говорят, великанша бросила мужа, а директор школы, говорят, намекнул ей, и она как будто бы не прочь, согласна остаться у них на год. И чего ты, Рубен, спрашивается, на чужих заглядываешься, другие, может, тоже на твою жену поглядывают, так что ты лучше за своим добром присматривай, над своим казанком нос держи…
Андро швырнул топор в тень, стряхнул с колен опилки, шапку на глаза натянул и стал спускаться через ущелье к реке. Лошадь по длине верёвки всё кругом подчистила, общипала всю траву до самой до земли и теперь, стоя в центре пустого круга под жарким солнцем, барабанила себя по брюху.
— Ты что же это делаешь? — улыбнулся Андро. «Неправильно это. Ежели ты лошадь под груз приспособить решил — выхолости её, а нет, так и сведи к кобыле». — Завтра же возьму тебя на выгон, — сказал Андро.
Андро повёл коня вверх по реке и, переводя его по камням, угодил в воду, и улыбнулся, когда опять переходил, опять поскользнулся, и сквозь слабый шум воды услышал смех. Андро рассердился на коня и, опустив голову, прошёл рядом с дачницами, и поздоровался. Мать девочек, сидевшая на берегу — ноги в воде, — ответила ему приветливо, девочки — смуглые, тоненькие, в узких, как лента, трусиках — стояли на гладком и скользком камне посреди реки и смеялись, этот горячий и приглушённый смех принадлежал одной из девочек, а чем была занята великанша, Андро не успел заметить. И как-то не по себе ему стало, оттого что он не увидел великаншу и оттого что девчонки нацепили эти ленты на разные свои места и думают, что одеты. Были бы его дочки — снял бы ремень да наподдал.
— У, проклятая скотина… — Андро повернулся, чтобы хлестнуть коня, — голая великанша лежала на боку, заложив руки под голову, подогнув одну ногу, на глазах тёмные очки… И как же тогда ударил Андро коня — верёвкой по голове, что было силы. Алхо попятился, присел на круп, потом сразу поднялся и снова осел. И голову всё кверху задирал. Потом встал спокойно и вздохнул. А тут Андро заметил, что бедная скотина в одну минуту взмокла, и сказал, жалея её и просто так:
— Бедная развалина…
Девочки снова залились смехом, а та, другая, распласталась на камне, вся такая подробная и неподвижная. Забивая колышек в землю, Андро снова увидел: великанша в узких красных трусиках и таком же лифчике лежала, повернувшись на бок, и нога у неё была круглая, полная. Андро сказал смеясь:
— А это ещё для чего надела?
И, поглядев на них напоследок, Андро вдруг вспомнил отца, который на том же камне сидя мочил кожу для постолов, и мать, которая в воде шерсть мыла — ноги белые, худые, — и самого себя, сидящего на валуне и певшего с водой в лад. И на секунду смешно ему стало, он представил вдруг, как отец поднимает голову и видит на камне эту женщину, такую огромную, в красных трусиках, ах ты… Андро хотел посмеяться, но ему сделалось грустно. Ему сделалось грустно оттого, что ему вспомнился отец, выделывающий кожу для постолов, борода у отца была белая-белая, и оттого, что он вспомнил безмолвную могилу отца, и оттого, что трава на кладбище тоже тиха была, безмолвна, и оттого, что эта женщина загорала и нежилась на солнце над самым изголовьем отца, и оттого, что ноги у матери в воде были незагорелые и худые, оттого, что она мыла шерсть, оттого, что сам он пел с водой в лад, и оттого, что беднягу Алхо прошиб пот, и оттого, что эти смуглые девочки были как два крепких ростка, пробившихся сквозь камень посреди реки.
…Топорище для топора отец ему обстругал. Он тогда стоял на старом чёрном накате из навоза и играл с тыквой, отец сидел между ульев и прислушивался к их звукам, и он вдруг сказал:
— Отец, а отец, топорища-то у моего топора ведь нет…
— Не слышу, милый. — И отец, раскрыв рот, улыбаясь, уставился на него, и борода у него была белая-белая…
Он, тяжело ступая, подошёл ближе и облокотился на улей, улыбнулся отцу:
— Как же мне быть, топорища, говорю, у топора нет.
— Сделаю, милый…
И не спеша, ласково приговаривая в лад, обстругал, обтесал и стеклом потёр, и сукном, и ладонями топорище для топора. И, разинув рот, уставился на сына. И похвастался:
— Хороший был ясень, в твоём возрасте ветку срубил, — и посмотрел, что скажет на это сын. А сам он наверняка вкладывал в это большой смысл, который вроде и был и вроде его и не было. Конечно, это было всего-навсего ясеневое топорище, но ведь когда ветку срубил… — Я ходил потом, смотрел, того дерева нет уже… — И опять разинул рот и посмотрел на сына.
Потом встал и направился к уборной, с узкой тропинки сбился, наткнулся на сарай и, сгорбившись, стал шарить пуговицы на брюках…
— Андраник!
— Эй…
— Ты чего не работаешь?..
— Да ты что, мать, бригадир, что ли…
— Не слышу, милый…
— Да работаю я, работаю…
— Да, мой милый…
Подсолнухи молча совершали свой кругооборот, земля на помидорной грядке всасывала воду, с грушевого дерева капнула груша, густой бас шмеля нарушил однотонный концерт пасеки, на тропинке показалась с вёдрами жена директора школы и, медленно покачиваясь, поплыла к роднику, край яркого халата то открывал колено, то закрывал, то показывал его, то прятал. Она нагнулась над родником и как-то вширь пошла, потом разогнулась, подобралась и, уперев руки в бока, постояла немного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28


А-П

П-Я