https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/sensornie/
Все рушилось. Впереди был мрак, и во мраке смутно угадывалось будущее: гибель или еще хуже – арест и ужасы чрезвычайки.
И всё равно – гибель. Расстрел.
Отсиживаться в нянечкиной избушке казалось самым безопасным. В случае чего – не сразу обрушится карающий меч на это незаметное жилище, где можно спрятаться, затаиться… Балкой уйти, наконец, в лесок, спастись…
Но Валентин сказал:
– Хитришь, штабс-капитан? В сторонке хочешь остаться? Нехорошо, обидно для Иван Палыча.
Атаман только глазом стрекнул:
– Гребуешь, Натоль Федорыч? – Подергал левой щекой, что было признаком раздражения.
И вот сидел в духоте, в дыму, под образами, пил, ел, сатанея от рева, топота, граммофонного визга, от выпитого самогона, от жарких грудей навалившейся на него смазливой чернявой бабенки, какой-то подружки Ксаниной, которой, как только заявилась, сказано было ублажать Соколова, чтобы не заскучал. И она старалась.
Наконец ему сделалось плохо. Горница сперва полезла куда-то вверх, стала на попа, затем грохнулась вниз. Едва сдерживая подступающую тошноту, спотыкаясь, толкая пляшущих, добрался кое-как до двери и вывалился наружу. На крыльце его вырвало, стало легче. Разинутым ртом жадно глотал чистый морозный воздух.
Боже, какая прелесть была вокруг!
Опушенные снегом дубы, серебро, голубизна… И тишина, подобная дивной музыке, где отрывистый пересвист синиц, сорочья трещотка, скрип колодезного журавля вдали, за сараем, легкий шум ветра в верхушках деревьев, – всё суть нежнейшие голоса изумительного хора, славящие господа бога и созданный им видимый нами мир…
Конец Соколова
Страшно, дико показалось возвращаться назад, в смрадную горницу – к реву пьяных, к граммофону, к грудям чернявой бабенки, к самогонному дурману.
Улыбаясь светло, не чувствуя холода, в каком-то детски-восторженном порыве ступил Анатолий Федорыч на чистую снежную целину, на крепкий наст и медленно, кое-где проваливаясь, побрел в глубину молчащего леса.
Но он и сотни шагов не сделал, как, вздрогнув, остановился. Далеко, в комарихинской стороне, стучали, злобно переговаривались ружейные и пулеметные выстрелы.
Сперва он подумал, что это опять, как намедни, конники Шалюты бузу затеяли, подрались с распоповцами. Но бой шел упорно, сосредоточенно, длинными очередями сыпал пулемет, бухали гранатные разрывы. «Что же делать?» – какое-то время соображал. Наконец решил: уходить, уходить отсюда дальше, в лес, потому что, конечно, и на кордон нагрянут. Обязательно. Он понял, что происходит в Комарихе. И что вот-вот произойдет на кордоне.
И вдруг между пестрыми стволами осин, берез, дубов мелькнуло что-то… еще… еще… Конское ржанье послышалось, металлический звяк стремени… Всадники! Сколько их? Десять? Двадцать? Сотня? Молча, соблюдая предосторожность, подкрадываются к кордону. А там…
Застонав (жалобно как-то, по-мышиному пискнув), кинулся в чащу, еще хорошенько не представляя себе куда, зачем. И таки порядочно проковылял в сугробах (они становились все глубже и глубже, а кора наста все слабее), пока снова не остановился, задохнувшись, припав к зеленоватому мшистому стволу, распластавшись у его подножия.
Стрельба была уже на кордоне. Крики, брань, вопль женщин, грохот взрыва… Вон в кустах орешника заметались убегающие мужики. Вон Валентин, кажется…. конечно, он! И кто-то в буденовке настигает его, валит в снег… Впрочем, нет, это не Валентин… Э, да не все ли равно – кто! Важно одно – самому остаться незамеченным. Надо прижукнуть, зарыться в снег, притвориться мертвым…
Крики с кордона явственно доносились.
– А-а… гадюка!
– Стой! Стой… твою мать!
– То-ва-ри-щи!
– Бе-е-ей!
Как заяц, уходил Соколов в снег, зарывался, закапывался под корнями старой осины, ни на мгновенье не переставая думать, что-то соображать. Чертовым колесом, ужасной каруселью проносились мысли, в которых чуть ли не вся жизнь мелькала обрывками воспоминаний, образов, мгновенных видений, вся, до пустяков, до смешной мелочишки вроде шкатулочки музыкальной и заветной тетради…
Наконец, когда совсем с головой зарылся и вокруг воцарился полумрак и словно бы приглохли, отдалились выстрелы и крики, – сделалось так хорошо, так спокойно, что даже в сон потянуло.
И он заснул.
Последнее, о чем более или менее связно подумал, было: как хорошо, счастливо, что во время ушел с кордона и вот – спрятался… зарылся в снег… притворился мертвым…
На кордоне
Кликушествовал граммофон, гости горланили песни, начиная и не кончая, перескакивая на другие. Кто-то лез в драку, кого-то рвало, кому-то вдруг ударило в голову похвастать меткостью в стрельбе из пистолета. В тесной горнице выстрел прогремел оглушительно. Посыпались осколки фарфоровой пасхальной писанки, висевшей под иконами. Ксана взвизгнула, злобно вцепилась в стрелявшего (им оказался Попешко), тот оттолкнул ее со смехом, но так неловко, что она упала, ударилась головой об острый угол граммофонного ящика, в кровь разбила висок. «А, гнида! – вскочил Распопов. – Ты вон как!» Наотмашь засветил Попешке в чубчик. Озверев, тот кинулся на атамана, пошла свалка. Валентин, потешаясь, гогоча, выстрелил в потолок. С пьяных глаз вообразив, что стреляли в него, Шалюта-Попешко принялся палить куда попало. И другие схватились за оружие, и такая сделалась кутерьма, что когда отряд Алякринского окружил кордон, никто из дерущихся в свалке гостей так и не понял – что же такое случилось? Лишь двое – Распопов и Валентин – сообразили. Иван, выскочив на крыльцо, в упор расстрелял четверых, прыгнул на чью-то заседланную лошадь и махнул по малиевской дороге – в лес. И Валентин уже заносил ногу в стремя, когда цепкие, сильные руки обхватили его, повалили в снег, под копыта сгрудившихся лошадей. Он был крепок, сопротивлялся отчаянно, но метнувшаяся в испуге лошадь наступила ему на плечо, боль ножом резанула, он закричал, и вот тут-то его противник одолел, вывернул, закрутил за спину руки и, толкая в спину дулом винтовки, повел в избу.
Там всё уже было кончено. С десяток мужиков, обезоруженные, сидели в красном углу под иконами, их охраняли красноармейцы. Трое убитых валялись на полу. Среди них были поп Христофор и Ксана. Как угодила она под пулю – бог весть.
Алякринский и Кобяков стояли, нагнувшись над лавкой, на которой, мучнисто-белый, недвижимый, с глубоко запавшими ямками глаз, лежал Богораз.
– Вот, – сказал Погостин, вводя Валентина, – самый он и есть Валентин…. Принимай, товарищ Алякринский, говори, что с ним, сукой, исделать.
Мельком взглянул Алякринский на поповича и велел: вместе с другими арестованными отправить в город.
– Послушайте, начальник, – сказал Валентин. – А может быть, договоримся? Как интеллигент с интеллигентом, а?
Шагнул к Алякринскому, едва не наступив на труп отца.
– Имейте в виду, – продолжал, – еще очень и очень могут пригодиться вам услуги Валентина Кесаревского…
– Иди-иди, – подтолкнул его Погостин, – нечего байки-то заводить… Тоже, помощник нашелся!
Телеграмма
Вошел комэск, спросил Алякринского, какие будут приказания.
– Оставьте шестерых бойцов, – сказал Алякринский. – Пойдут сопровождать арестованных. И вот Богораза надо отправить в город. А эскадрон поведем на Комариху. Вы, между прочим, знаете, что упустили Распопова?
Комэск пожал плечами.
– Поди разберись тут, кто у них Распопов, кто не Распопов. На лбу не написано.
Пожилой, усатый, из царских офицеров, комэск ушел, ворча под нос что-то вроде того, что «вот, извольте, дожил: за каким-то Ванькой Распоповым приходится гоняться, черт его задери…»
– Так вот… – Алякринский помедлил, соображая. – Слушай, товарищ Погостин, я, кажется, сани видел во дворе, под сараем – верно?
– А как же, атамановы, разъездные…
– Давай, брат, запрягай. Раненого повезем.
– Ну-к что ж, – согласился Погостин. – Это можно…
Рывком распахнув дверь, вбежал красноармеец – весь в снегу, раскрасневшийся, разгоряченный.
– Товарищ предгубчека, телеграмма…
Вынул из-за обшлага, подал, пристукнул каблуками.
– Вот… Только что принята в Комарихе… Военком велел срочно – вам…
«Предгубчека Алякринскому, – прочел Николай. – Немедленно выехать город зпт обязательно присутствие пленуме губисполкома тчк предгубисполкома Савельев».
– Поедешь? – спросил Кобяков.
– Придется, – вздохнул Алякринский. – Партдисциплина, ничего не поделаешь…
Комэск привел конвой.
– Эти? – спросил старшой. – Айда, разбойнички…
– Минутку, – сказал Валентин. – Вы, начальник, по всей вероятности, не придали значения моим словам. А я, если угодно, могу указать вам, где в настоящее время находится Распопов. Дайте мне десяток молодцов – и через пару часов вы убедитесь…
– Ну и сволочь! – Алякринский от удивления даже как бы онемел сперва. – Вот это экземплярчик! Пробы ставить негде… Хорошенько присматривайте за этим «интеллигентом», – обернулся к старшому. – Ведите. Мы, полагаю, нагоним вас в Малиевке.
– Перегоните, – сказал старшой. – Пешие ведь пойдут, дорога чижолая.
– Нет, какой подлец! – Николай поглядел вслед уходящему Валентину. – Еще немного – и пришлось бы таблицу вспоминать… Ей-богу!
Доброе дело деда Еремки
Чистой выдумкой было хвастовство Валентина, будто знает, куда скрылся Распопов. Ничего он не знал. Да и не мог ничего знать, потому что и сам атаман, вскочив на коня, помчался, не соображая, куда мчится. Просто сломя голову скакал, как затравленный заяц от гончей своры, лишь бы подальше, лишь бы не слышать звуков погони за спиной. Он одно понимал: пришел конец, надо спасать шкуру.
Немного придя в себя, сообразил, что скачет лесной тропой на Малиевку.
Ну, что ж, это было, пожалуй, самое подходящее. Переждать у своего человека, переодеться попроще, понезаметнее и ночью – на первый проходящий поезд… А там дальше…
Надо полагать, затеряется среди множества людей, поскольку страна наша просторная, найти трудно.
Так скакал, не чаял, что вон за той кривой раскорякой рябиной – погибель.
И только поравнялся с уродливым деревом – грохнуло-что-то, стало темно, глаза залила кровь, и он мешком повалился с седла. Расскакавшийся конь еще саженей пять, волочил его, застрявшего ногой в стремени, затем стал. С опаской, насторожив уши, обнюхал убитого, обнюхал кровавый след на дороге. Раза два хватил желтыми зубами снегу и заржал тихонько, словно подзывая кого-то, кто пришел бы прибрать мертвеца да и его собственной, конской судьбой распорядился бы.
Из-за старой раскоряки вышел дед Еремка. Выпростал из стремени Иванову ногу, пробормотал сердито: «Доигравсь, допрыгався, так твою… А ведь чоловиком був. Мабуть, кто скаже, шо дид злодийство учинив, а я так розумию – доброе дило зробыв… Ой, от тоби, Ваня, ще усякой шкоды богато було б!»
И пошел.
Конь долго глядел ему вслед, удивляясь, наверно, почему человек не взял за повод, не вскочил в седло, не поскакал. Фыркнул недовольно и поплелся за дедом.
Ой, степь…
Длинное облачко, появившееся утром у самого края земли, помаленьку росло да росло, растягиваясь в длину. К обедам – вздыбилось, раздвоилось. Двумя лапами-тучами потянулось к солнцу, накрыло его. Ветерок прилетел с северовосточной стороны, прикинулся казанской сиротой, побирушкой, тихонько, жалостно принялся скулить, постанывать, подвывать. А к вечеру смерклось – и загулял! Уже не сиротой, не подкинутым дитём – разбойником, душегубцем, страшным хозяином необхватной снежной степи…
Везти на станцию раненого Богораза прямиком, по лесной овражистой тропе, было невозможно: такая дорога растрясла, доконала бы старика, – в нем душа и так чуть держалась. Он бредил, звал жену: «Анюта! Анюта! Кваску… Горит!»
– Придется в объезд, – – решил Погостин. – Верст восемь крюка дадим, зато степь, ровно…
Поехали степью.
Заметно смеркалось. Низкие тучи волочились над головой лениво – седые, с желтоватинкой, как дым от кизяка…
Но чем ближе к горизонту, тем все черней, все черней делались, ярко, резко подчеркивая белизну снежной дали.
Версту-другую ехали хорошо. То ли свежесть зимнего степного воздуха, то ли плавное скольжение просторных удобных саней, горою застланных душистым сеном, подействовали успокоительно, но только раненый затих, умолк, стал дышать ровнее и глубже. Полулежал, привалясь к плечу Алякринского, спал.
Серые атаманские, привыкшие к руке Погостина, шли шибко, споро. Время от времени их даже сдерживать приходилось, чтоб не тревожить Богораза.
– Так-то вот, – оборачиваясь, нагибаясь с облучка к Алякринскому, сказал Погостин. – Ровней, стал быть, степью-то… способней…
– Что? – не расслышал Алякринский. Тулупом, захваченным с кордона, он пытался получше укутать, защитить Богораза от ветра, дувшего порывами всё резче, все сильнее. Уже длинными волнами набегала поземка, кое-где ложась поперек дороги мягкими, повизгивающими под полозьями островками пухлого снега.
– Что? Что?
– Степью, говорю, правильно поехали! – прокричал Погостин.
– Правильно-то правильно, да как бы не закурило…
– Доедем, бог даст… Э-эй, племенные!
Кони шибко пошли под изволок, коренник застучал в передок саней: туп! туп! И вдруг началось.
Словно спущенные с цепей лютые осатаневшие псы, все четыре земных ветра понеслись по степи, налетая друг на друга, схватываясь в драке, воя, рыча, вздымая столбы ледяного, колючего снега. Дорога все чаще и чаще перехватывалась нанесенными бугорками поземки, все реже чернел прикатанный санный след, все мягче, вязче становилось под копытами лошадей. И серые заметно сбавили прыть, перешли на шаг, гулко, трудно задышали. Шагали, с усилием волоча тяжелые, зарывающиеся в сугробы сани. Наконец стали.
– Сбились? – спросил Алякринский.
– Да не должны бы вроде…
В голосе Погостина слышалось сомнение.
Плавное, размеренное покачивание прекратилось, и Богораз заворочался со стоном, проснулся.
– Анюта… Анюта…
Погостин слез с облучка, поправил сбившуюся шлею на левой пристяжке, похлопал по крупу гривастого коренника, ласково поговорил с лошадьми.
Пошел искать дорогу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23