ванна из мрамора
Соколов всё крутогорские новости рассказывал. Город весь, словно балаган на ярмарке, разрисован. Чего только не намалевано на стенах! Тут тебе и вошь тифозная, и вибрион холерный, и пролетарий голый, в одних подштанниках, цепи рвет.
– Вошь! – покатывается Распопов. – Это для чего же вошь-то? Вошей, что ли, давить агитируют?
– Ну, правильно, в подштанниках! Не пропил еще, значит, – гогочет Валентин – жеребячья порода. – Прошу… Будемо!
– А шпаны-и! А разбою в городе! Как смеркнется –носу не высовывай: оберут. На улицах – тьма, сугробы выше головы, с одной стороны другую не видать… Что ни ночь – облавы, обыски. У дядюшки в холодном мезонине отсиживался. Слава богу, догадался. В первый же вечер – бац! – обыск, чекисты. Внизу все обшарили, а в мезонине не стали: заколочен, нежилой… Возле двери постояли и ушли.
– А ты – там?! – Валентин восхищенно, с треском хлопает ладонями по кожаным коленкам штанов. – Го-го-го! Напустил небось со страху-то?
– Валентин Христофорыч, я попросил бы… – строго, холодно смотрит Соколов.
– Ну-ну, и пошутить нельзя… Прошу. Будемо.
– Новый у них там какой-то, у чекистов, – утирая ладонью усы, встревает Распопов. – Сказывали – совсем дитё. Из емназистов чи из стюдентов, что ли…
– Да, что-то в этом роде, – кивает Соколов. – Я тоже слышал. Обысками замучил, всё золотишко ищет.
– И как?
– Представь себе, находит. У Сучковых, например, в квартире всё до крошки нашли, до последней чайной ложечки. Тысяч на пятьдесят.
– О-го-го! Плакали, стал-быть, наши денежки…
– Дядюшка говорит: пустяки. В саду будто бы – вот где чуть ли не мильён зарыт.
– Ат, черт!
Валентин завистливо вздыхает.
– Схлестнуться б с этим емназистом!
…… Схлестнешься, Иван Павлыч, не минуешь.
– Э-эх, и пошутил бы я с ним… У-у!
Вскочил атаман. Поперек лба жила набрякла. В захмелевших глазах – волчья ярость.
И это «у-у!» – волчье.
«Зверь! Зверь! – вздрагивает Валентин. – Не дай бог – к такому в лапы…»
– Э, ну вас! – зажигая лампу-молнию, беспечно говорит. – Заладили: чекисты, обыски… Нас это, господа-товарищи, нисколько не касается. Прошу. – Звенит бутыль о краешек стакана. – Будемо…
Скачет всадник
Бабахнул, не целясь, в ночную муть, в шальные мятущиеся столбы бурана.
Волчица подняла лобастую морду: вот дурак, чего палит? А он – со страху.
Страх преследовал его, гнался за ним от самой Малиевки. Гудел в железной проволоке над головой: у-лю-лю-у… Взвизгивал под копытом коня на ледяных пролысинах дороги, на взлобках, обдутых ветром. В брюхе мерина бухал отбитой селезенкой. Выскакивал на обочину шляха черной нежитью придорожного креста…
Какую уж неделю страх жил за спиной.
С того самого дня, как побили продотрядцев; как вели комбеда Шишлянникова за угол старушкиной хатенки, а он кричал в предсмертной тоске, картавя, косноязыча: «Прлипомнится тебе, Охрлим! Кажная крловиночка наша прлипомнится!»
И вот сейчас скакал предупредить атамана, поднять тревогу: чекисты! Несметная сила нагрянула в Малиевку нежданно, как с неба свалились… На Комариху идут.
Тревога! Тревога!
Стратегия
Известие о том, что в Малиевку прибыл большой отряд чекистов, не удивило Распопова. После расправы с Чубатым и зареченскими милиционерами чекистов надо было ждать неминуемо.
– Сам, говоришь, во главе? Председатель ихний?
Охрим сказал, что такая весть по слободе пронеслась. Схватил на лету, особо дознаваться и расспрашивать было некогда: войска выгружались из вагонов.
– Емназист, значит… Так-так. Ну, ладно.
Усмехнулся. Поглядел на Соколова хитро, с прищуром.
– Что делать будем, господин начштаб?
– Думаю, – сказал Анатолий Федорыч, – что в условиях нашей пересеченной местности разумно не выходить навстречу неприятелю, принять удар здесь, в Комарихе. Тем более, что буран в поле ужасный, он может спутать все наши карты. А тут мы владеем рядом естественных высоток и в этом, мыслю, наше преимущество. Подпустить вплотную и обрушить огонь на голову противника. Такова, мыслю, стратегия боя.
– Такая, значит, твоя стратегия…
Щурил, щурил атаман рыжий ястребиный глаз.
– Ну, добре. Теперь слухай, шо я кажу… яка вона моя стратегия буде. Пересеченная местность – от то ж и гарно! От то ж и треба нам, ваше благородие… Не сидеть на этих, хай им бис, высотках, а идти у поле. Да залечь у Бирючьей балки – с обоих боков шляху. Ось у цей балки и будемо лупить емназиста… А то шо ж усе у Комарихе отсиживаться? И так уж насиделись богато, треба хлопцам розминку зробыты… Ну же, ну. Подымайте людей, да и с богом! Чего ж золотое-то времечко терять…
Соколов и Валентин вышли.
Атаман надел франтовскую полубекешку, перетянулся ремнем. По-хозяйски дунул на яркое пламя лампы.
– Стратегия… – проворчал. – Це, може, и верно – добрая стратегия, да господская… А наша, мужицкая, – волчья: сгрёб за холку да и годи! Найкраще этак-то.
Бирючья балка
От Малиевки до Комарихи двенадцать верст. Никто их, конечно, не мерил, версты эти. Лет двести, как зачиналось село, беглый козак Комарь, первый поселенец, прикинул на глазок – двенадцать. Так и пошло из рода в род.
А верст было все двадцать.
Шли трудно. Метель слепила, ноги вязли в снегу. Через множество логов виляла дорога, то спускаясь вниз, то круто взлетая в гору. В низах намело по пояс. Длинной черной змеей растянувшаяся рота разгоряченными телами бойцов вспахивала глубокую снежную борозду.
Шагали во главе Алякринский, Чубатый и проводник. Хотя дорога была прямая, по столбам, Чубатый почему-то настоял взять провожатого. Хлопчик лет пятнадцати пошел с охотой, его любопытство разбирало, как будут ловить Распопова. Он и Алякринский шли рядом, вели разговор о будущей жизни. Хлопец расспрашивал, как, к кому толкнуться в губернии, чтобы поступить выучиться на учителя.
Этим троим, идущим во главе, приходилось труднее всех: они были острием лемеха, вгрызающегося в сугробы.
Шли час, шли другой, шли третий.
Двенадцати верстам конца не было.
Сперва надеялись – вот уляжется, вот утихнет буран, а он с каждым часом все лютел.
Куцый денек потух.
И началось… Закрутило. Куда против прежнего! Так закрутило, как это в наших южнорусских степях может крутить: вой, плач, хохот, стоны… Дуги не видать.
Разведчики ушли на лыжах вперед – и пропали. Не заплутались ли? Нет, сбиться с дороги невозможно – над головой проволока гудит, столбы маячут, как мороки, выскакивают из снежного месива, указывают путь.
В одном ложку посидели, покурили. И как ни трудно, как ни тревожно было, нашлись весельчаки. Вместе с мерзлым сухарем, с крошками табаку-махорки нашарили, вытянули из солдатских карманов шутейные присловья, соленые побрехушки. Смех, гогот всколыхнул суровое безмолвье глухого лога.
Чиркнув спичкой, Алякринский поглядел на часы: всего-то навсего четверть восьмого! А думалось, что за полночь. Снова пошли. Снова ныряли в овраги. Время от времени останавливались, кричали, звали разведчиков.
В ответ буран ухал.
И вдруг – зачернели кусты. Дорога круто побежала вниз, в заросли.
– Бирючья балка, – сказал провожатый хлопчик. – Тут тебе за балкой и Комариха, полверсты не будет. Я эти все места, хоть глаза завяжи…
Он не договорил. Упал. Лицом вниз. Зарылся руками в рассыпчатый снег.
Бой
Бестолково хлопали выстрелы. Пулеметы стучали справа и слева. Метель ревела.
– Бей комиссаров!
Чубатый палил в сумасшедшую мглу.
– Гады! Гады!
Всё смешалось. Снежные шевелящиеся столбы. Мятущиеся тела людей. Черные кусты орешника.
– Бей комиссаров!
Выскочил из ревущей белесой тьмы, прямо на Алякринского – длинный, нескладный, в городском пальтишке.
– Бе-е-ей!
Николай пристрелил Римшу в упор. Но набегали, набегали другие, такие же орущие, исступленные…
– Бей!
Снежные столбы возникают и рушатся. Черные, в малахаях, в косматых шапках, сколько их! Один упал. Еще один взмахнул руками. На мгновение замер так, словно раздумывая – бежать ли, падать ли?
Завалился.
По малахаям бьет Николай. «Держись, друг!» – слышит охрипший голос кого-то из своих. Островерхие шлемы замелькали рядом. Еще… еще!
– Товарищи!
Первые минуты растерянности проходят. Вокруг Алякринского собираются краснозвездные шлемы.
– Вперед, товарищи!
В гущу набегающих из балки полетели гранаты. Пыхнуло, ослепило пламя. Черные тени, раскоряченных, падающих мужиков. Минутная заминка у распоповцев. Но вот с новой силой полезли, поперли вплотную…
Бог ты мой, сколько их!
Степь… Степь…
Огромная рычащая глыба ломит его, как тростинку, и он падает в рыхлый, развороченный ногами снег.
И что-то темное, воняющее овчиной, самогоном и по?том, наваливается, душит.
Вот жесткие клешнятые руки рвут гарусный шарф, нащупывают шею. Вот нащупали… Вот впиваются клещи. И режущая боль проволочной железной петлей обхватывает шею. Тускло, как дальний огонек сквозь завесу метели – мысль: «Неужели – смерть?»
И наступает тьма.
Сколько прошло времени? Бог знает.
Не очень много, наверно, потому что не успел обморозиться…
Открыл глаза: чернота. Ничего нет – ни бурана, ни неба. Но страшная тяжесть давит на грудь могильным камнем. И что-то щекочет лицо – что-то грубое, волосяное.
Борода!
С отчаянным усилием спихнул с себя тяжесть, вылез из-под убитого. Рослый, тучный, запорошенный снегом мертвый мужик лежал на боку, согнув в одеревеневших локтях могучие руки. Ветер трепал по снегу черный клок бороды.
«Он собирался задушить меня, – вяло, безразлично подумал Николай, – но кто-то из наших ребят пристрелил его. Одной секундой позже – и…»
Прислушался. Была тишина. Тела убитых чернели, как попало раскиданные по вспаханному снегу. Буран как будто слабел, мёл сердито шипящей поземкой.
…«и я не обморозился потому, что он согревал меня», – додумал Николай про убитого мужика.
Далеко – за версту – хлопнул выстрел. Словно отзываясь, коротко простучал пулемет. Стреляли, видимо, в Комарихе: в ту именно сторону показывал давеча провожатый.
Но что же стоять-то? Идти надо.
Выбрался из проклятой балки. Степь, степь… Тревожный шепот поземки. Голенастый куст татарника шелестит сухо, мертво. Стал соображать, где дорога. Вглядывался в мутную даль, пытаясь разглядеть во тьме телеграфные столбы. И ни дороги, ни столбов не увидел. «Кажется, я слишком влево взял», – подумал. И повернул направо.
Мороз к ночи жал нещадно, скрипел под ногами в плотно слежавшихся пластах целины. Сделалось жарко, взмокла рубаха на спине. Подстегивал себя: вперед, Микола, вперед!
«Стыдно!»
Шагал, шагал, и вдруг остановился, как бы наткнувшись на невидимую преграду. Ошеломленный. Растерянный. В густой краске стыда, залившей (явственно ощутил это) щеки, шею…
– Провалил операцию!
Первую серьезную операцию, которой руководил он, Николай Алякринский, предгубчека.
И если рота уничтожена, – кто ж, как не он, сделал так, что ее сумели уничтожить!
«Учти, – послышался астматический басок Замятина, – у них своя специфика, свои хитрости…» – Мы это учитываем, товарищ предгубкома!
Какой самоуверенный молокосос! «Учитываем»… Стыдно! Стыдно! Застрелиться – вот единственное, что осталось…
Что-то горячее, влажное обожгло щеку. Слеза? Господи, этого еще не хватало!
«Вперед, Миколка, вперед! Черт бы вас побрал, волки, зверье проклятое… Не кончен бой, сволочи! Нет-нет, не кончен, он начинается только… Вперед!»
Рванулся, побежал было. Но тут же и осадил себя: балда, ведь в полчаса вымотаешься этак…
Пошел ровно, стараясь переставлять усталые ноги размеренно, механически. Пот тёк из-под шапки на лоб, по лицу, застил глаза. Разгоряченная грудь дышала жаром.
Велика, безжалостна буранная степь, но не погибать же в ней так нелепо, постыдно…
– Вперед, товарищ Алякринский!
Огонек на опушке
Он огляделся. В полуверсте призрачно темнел лес, сквозь голые деревья опушки робко тлел красноватый огонек. Собачий лай явственно донесся оттуда.
Алякринский засмеялся счастливо и шибко пошел, почти побежал. И уже не мертво, не сердито, а шаловливо змеились, шипели под ногами плоские волны поземки. Они бежали, бежали куда-то поперек бугра, вскидываясь вдруг иногда, вздыбливаясь, завихряясь кверху.
А путь все отложе, все легче. В самой низине частый лозняк тянулся извилисто, убегал далеко в мжистую хмурую степь. «Река», – догадался Алякринский. Лес, значит, был за рекой. А лай уже так близок, что можно различить два собачьих голоса: один хриплый, отрывистый, злобный, другой скучный, протяжный, с подвыванием.
Потрескивают, пощелкивают тонкие прутья лозняка, пропуская бегущего.
Река! Конечно, река… Она угадывается и в ровно, сразу обрывающейся линии кустов, и в воздухе, как-то особенно вдруг, по-речному, сделавшемся влажным и пахучим… Алякринскому почудился даже нежный водяной лепет быстряка.
Огонь в окне мелькал в полусотне шагов – вот только речку перебежать. И он манил, звал отдохнуть, отдышаться, успокоиться. Он другом был, как дружественно сейчас казалось всё: лозняк, влажность воздуха, собачий лай, большая (теперь уже разглядывалось ясно) изба лесного кордона и даже длинные, завихряющиеся космы поземки… И только одного врага не разглядел Алякринский – белое облачко, низко повисшее над снежной гладью реки. Оно, собственно, было как поземка, но стояло недвижно, разве чуть только колеблясь, лениво меняя расплывчатые очертания.
Он смело, твердо ступил в это странное белое облачко – и ухнул в бездонное, черное, обжегшее и оледенившее грудь. Был хрупкий треск льда, был грохот взрыва в ушах и еще какие-то неглавные звуки… но всё это вспомнилось позднее, когда барахтался в воде, цепляясь за ломкий лед, пытаясь вырваться из коварной западни.
В ту же ничтожную долю секунды, когда обрушивался в воду, одна лишь единственная мысль мигнула звездочкой в разорванных тучах бурана: «Дурак, на реке вырос, как же не догадался, что это такое – облачко надо льдом!»
Полынья
Онемевшими пальцами пытался ухватиться за острые стеклянные края тонкого льда. Ломался лед с нежным хрустом, с ласковым всплеском воды.
Локтями ложился на закраешек – и снова треск холодного скользкого стекла и мелодичный, переливчатый лепет быстрой струи… Выныривал, угадывая плюхнуться на лед грудью, даже до пояса почти удавалось навалиться – но рушилась, рушилась ненадежная опора, скидывая тяжелое усталое тело в бучило.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23