https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/kvadratnie/100x100/
Были и другие звуки, сливающиеся в обычный городской шум, но Адапа уже не обращал на них внимания, прислушиваясь только к этим двум голосам, хрустальным призракам, которые ухитрились проникнуть в его воспаленный воображением мозг, а больше и не было ничего.
Заложив руки за спину, Адапа шел теперь неторопливо по той стороне улицы, где неширокой полосой лежала тень. Все было как всегда, и именно это его и удивляло. Расставание с Ламассатум стало маленькой смертью. И что же? Он – почти мертвец, а мир не переменился ни капли. Так же было и тогда, когда умерла мама. Он тогда окоченел, сердце превратилось в комок глины, ему тяжело было смотреть на других людей – во всем чудилась фальшь. Кажется, с тех пор он так до конца и не пришел в себя, какая-то часть его все время мерзла. А Ламассатум он любил другой любовью, но корни ее крылись в том, что она так похожа на Нупту.
Адапа сворачивал то на одну, то на другую улицу, и они, прямые и длинные, как копья, все двигались куда-то, и он шел вдоль домов, до краев наполненных жизнью, о которой он никогда не узнает. Все это вписывалось в его теперешнее ощущение бытия – эти высокие тротуары, косые тени, словно мехом отороченные коричневой плесенью у фундаментов, стоны чужой арфы.
В отдалении юноша заметил группу людей, которая пребывала в движении и возрастала. Он ускорил шаг, и монотонный стон, который он слышал, оформился в молитвы и причитания плакальщиц; рее можно было различить отдельные слова. Жрецы, приглашенные в дом, исполняли траурную музыку и подготавливали церемонию погребения.
Адапа перешел на другую сторону улицы и остановился, наблюдая со стороны. Двери дома были распахнуты настежь, виднелась часть дворика с подстриженными кустами роз; кирпичи, устилавшие дорожку, большей частью были разбиты, сквозь трещины лезла зеленая травка. Люди толпились на тротуаре, не смея войти в дом, ожидая на улице выхода печальной процессии.
Но вот покойника вынесли – длинный сверток из тростниковой циновки. Поднимался плач, скорбящие о мертвом разрывали свои одежды, некоторые, видимо, близкие родственники, наносили на тело кровавые раны. Жрецы шли вереницей с музыкальными инструментами, и наемные плакальщицы причитали все громче и громче. Процессия двинулась вслед за покойником к месту его погребения. Адапа безотчетно последовал за толпой, все время почему-то глядя на одного толстяка в льняном платье, которое на его жирных плечах было разодрано в клочья. Человек этот шел странной походкой, не то хромая, не то пританцовывая, время от времени ножом надрезая кожу на руках. Вид этого человека раздражал Адапу, будоражил его нервы, и, может быть, именно поэтому он не отводил глаз. Почувствовалась близость воды, улица внезапно оборвалась, похоронная процессия оказалась на берегу канала, где вода была замутнена и по поверхности бежала серебристая рябь. Слева тянулись дома другой улицы, а справа, на незастроенном участке, лежал небольшой пустырь. Здесь находились несколько десятков склепов и надгробий, обращенных на запад. Все на миг притихли, опасаясь потревожить мертвецов.
В этом месте, где открывались последние ворота, и начиналась новая, страшная жизнь, солнечный свет померк, копоть сумерек легла на людей, траву, само небо – так на мгновение почудилось Адапе. Он постоял немного, глядя, как зарывают в землю покойника, потом резко повернулся и пошел прочь. За ним погналась скорбная музыка, но вскоре отстала, и вот привычный шум Вавилона словно вернул его с небес на землю. Тут-то как раз колдовское оцепенение и прошло. Он вернет себе Ламассатум, а ей – ее свободу. Он любит эту девушку и скажет об этом всему миру.
– Я хочу быть в ладу с самим собой, – прошептал он.
В голове прояснилось. Слабость ушла. Он нанял носилки и отправился домой, размышляя о предстоящей свадьбе, встрече с Ламассатум, об обещании учителя относительно занятий в школе Эсагилы, о суровом отце.
На площади перед малым храмом Адада, где собирались нищие уличные поэты, его внимание привлекло какое-то сборище. Это были большей частью праздные зеваки, ничего не смыслившие в поэзии, остановившиеся поглазеть на вдохновленного оборванца, декламирующего свое творение. Платой ему были насмешки, и все-таки он читал стихи. Сквозь гул и шум Адапа отчетливо различал его зычный голос, так не вязавшийся с невзрачной внешностью.
Адапа хотел остановиться, но тут же передумал, и рабы-носильщики прошли мимо. Голос поэта затихал, откликаясь эхом в его голове. Проплывавшие ему навстречу лица были неприятны, и как пожар, как разбитое сердце горел красный цветок в волосах публичной женщины. Адапа закрыл глаза. Завтра Иштар-умми, чужая, почти незнакомая, станет ему женой. А Ламассатум сейчас далека как никогда. Он снова вспомнил старика-учителя, как тот, после очередного приступа кашля, сидел на пороге школы. Постукивая палкой и отвечая на какие-то замечания Адапы, он говорил:
– В жизни еще и не такое бывает.
Ярко светило солнце. Глаза старика слезились. Адапе казалось, он плачет. Высоко, в самом густом ультрамарине завершал пятый круг орел. Никогда тот день не повторится, и Адапа не станет прежним.
– Но я все равно буду счастлив, – прошептал он. – Я буду счастлив, чего бы это ни стоило.
Иштар-умми поспешно обернулась. Почему ей показалось, что на террасу вышел Адапа? Этого не было и быть не могло: накануне свадьбы жених не должен видеть невесту… Но его имя едва не сорвалось с ее губ! Перед ней стоял отец. Взгляд его смутил Иштар-умми. Она опустила глаза, потерла виски.
– Голова болит, – сказала она неправду.
Сумукан-иддин быстро подошел, положил раскрытую ладонь на ее голову. Рука его была тяжела, и она невольно подумала, такова ли рука Адапы? Еще во время помолвки, и потом, когда Адапа приезжал к ней с отцом, Набу-лиширом, она обратила внимание на его красивые пальцы с гладкими ногтями и несколькими кольцами. Ей даже удалось рассмотреть рисунок на одном – египетскую кобру, символ власти.
С тех пор она видела кобру во сне, ее капюшон и два маленьких рубиновых глаза, сверкающих зловещим блеском. Но это были только сны, а реальность переполняло ожидание счастья. Иштар-умми не верила, что можно влюбиться вот так, сразу, и, словно в насмешку над самой собой – влюбилась. Теперь, глядя на юношей, она искала в них сходство с Адапой и не, находила – для того только, чтобы убедиться, что они хуже ее жениха.
.– Не выходи на солнце, – глухо сказал Сумукан-иддин и убрал руку.
– Завтра будет такой день… – она запнулась. – Мне страшно.
Сумукан-иддин привычным жестом заложил руки за спину. Ничего не сказал. Просто смотрел на противоположные дома, чьи вторые и третьи этажи виднелись над сплошной каменной стеной.
– Отец, – позвала Иштар-умми.
– Ты уже мерила праздничный наряд? – спросил он.
– Да, это очень, очень, очень красиво!
– Почему не показалась мне?
Сумукан-иддин наконец перевел взгляд на дочь. Она пожала плечом.
– Я просто хотела сделать тебе сюрприз. Как мама, помнишь?
– Что?! Что ты сказала?!
– Мама всегда тебя чем-то удивляла. Тебе это нравилось!
– Да, да, прости. Ты очень на нее похожа.
Он поцеловал дочь в теплую душистую макушку. Все, что мог себе позволить. О боги, за что эти муки? Она подняла голову.
– А что ты станешь делать, когда я уйду жить к мужу?
– Уеду.
– Куда?
– Пока не знаю, – он забрал в кулак бороду.
Иштар-умми заметила, что на его пальцах снова нет колец.
– Снаряжу караван с зерном и маслом в Хорезм, закуплю там олово.
– Почему именно в Хорезм? Это же так далеко! – разочарованно протянула девушка.
– Можно и в другую область. Так ли это важно теперь? Главное, что у тебя начинается новая жизнь.
– Как ты думаешь, Адапа хороший?
Сумукан-иддин сглотнул.
– Думаю, да. Он будет заботиться о тебе.
– И любить?
– Конечно. Разве можно не любить такую красавицу?
– А ты, отец, ты-то любишь меня?
– Я всегда любил только твою маму и тебя.
– И больше никого никогда?
– Никогда.
В комнате что-то со звоном разбилось. Иштар-умми и Сумукан-иддин обернулись. После дневного золотого света сумрак комнаты казался слишком густым. Сара, распластав складки платья, как мятые крылья, торопливо собирала с пола осколки вазы. На секунду она подняла лицо, и то, что Иштар-умми увидела, было странно, очень странно. Сара плакала.
Сара поднялась и вышла из комнаты.
– Ты останешься здесь? – спросил Сумуканиддин. Иштар-умми кивнула. – Хорошо. Только не выходи на солнце.
Он снова поцеловал ее и широким шагом покинул террасу. «Какой знойный месяц нисанну, солнце будто сошло с ума. Все безумны, и я тоже».
Глава 24. ЖАЖДА МЕСТИ
Анту-умми находилась на пути в Борсиппу. Быки шли неторопливо, дорога пылила. Небольшой караван идущий навстречу, казалось, парил и таял в жидком огне. Часть неба была лимонно-желтой, а в выси, в прозрачной лазури стояла обкусанная половинка луны. Иногда колесо попадало в выбоину, и тогда вся повозка, вместе с поклажей, вздрагивала. Возница пел унылую песню, такую же бесконечную, как дорога. Жрицу так и подмывало пнуть его в спину, но по необъяснимому, странному желанию длить эти тоскливые минуты, она не прерывала его пения, а сидела, безвольно уронив на колени руки, вглядывалась в кипящую даль.
Она покидала Вавилон, сердце ее рыдало. Анту-умми уезжала из города, где ей нанесли оскорбление, где она в полной мере вкусила вероломство мужчины. Но она не переставала любить этот город, и поэтому становилось еще горше.
Жрица сидела спиной к удаляющемуся Вавилону и не могла видеть его прекрасных зубчатых стен, зиккурат, провожающий ее величественным взглядом. Вавилон запахивал полы своего фиолетового плаща, и казалось: его усталое сердце источает переливы печальной арфы в унисон ее сердцу.
Анту-умми намеренно задержалась в городе на два дня. Жрица до последнего надеялась, что Варад-Син исполнит обещание, и в Борсиппу она вернется в новом качестве и с документом, который даст Уту-ану возможность сделать успешную карьеру. Она сообщила жрецу, что находится в Вавилоне. А когда прочла его ответ, кровь бросилась ей в голову, в бешенстве она разбила табличку и кричала, кричала, кричала…
Было бы лучше, да-да, гораздо лучше, если бы он промолчал, но, обманув ее, он нанес последний удар – оскорблением; Анту-умми не спала всю ночь, а наутро уехала.
Быки неторопливо шли, поднимая дорожную пыль, жрица плакала молча, скрывая под покровом злые слезы, и даже мимолетная мысль о Варад-Сине, вызывала ненависть.
Еще слишком свежи были воспоминания и ощущения его липких объятий. Анту-умми полагала, что умеет играть мужчинами. Ее опыт говорил именно об этом. Но случай с верховным жрецом сильно снизил ее самооценку. Она вспоминала, как шла в Вавилон с праздничной процессией, а впереди, на большой колеснице, запряженной белыми лошадьми, ехал Набу в венках из роз. И как она возвращается домой теперь… Нет честолюбивой надежды, осталась только боль!
Анту-умми сожалела лишь об одной непростительной ошибке, которая может повлечь за собой неприятности. Она сказала Варад-Сину, что Уту-ан ее родной сын, и сама дала в его руки рычаги воздействия на нее. Жрицам разрешалось вступать в связь с мужчинами, но нельзя было рожать детей – за это следовало суровое наказание.
– Ну, ничего, ничего, – прошептала она. – Только посмей. Я тоже теперь кое-что о тебе знаю. Я не прощу ни одной ночи, проведенной в твоей спальне!
Возница все тянул свою песню. В клубах желтой пыли прошел еще один караван, так же, как и она, покидающий Вавилон. Мужчины, ехавшие на ослах и верблюдах, почтительно поклонились жрице, поравнявшись с ней. Вскоре ее повозка отстала. В сгущающихся сумерках появилась россыпь первых звезд. Анту-умми ни разу не обернулась, не взглянула на Вавилон. Она уже знала, как отомстит Варад-Сину, но теперь, чтобы заглушить боль, думала об Уту-ане, которого любила безмерно.
Наконец повозка Анту-умми нагнала караван. Купцы приветствовали радушно служительницу Набу, и Анту-умми решила заночевать с торговым людом, а наутро продолжить путь до Борсиппы, так было безопаснее: караван хорошо охранялся.
Возница с неожиданным проворством бросился распрягать быков. Жрица расположилась возле повозки, она решила спать здесь. Звездное небо глядело на Анту-умми так пристально, что становилось жутко и одиноко, но хотелось туда, во влекущую бесконечность. В детстве, просыпаясь среди ночи, она выходила во двор, чтобы посмотреть, не тесно ли на небе звездам. Небо медленно вращалось. Она зажмурилась. Потом открыла глаза. Откуда-то доносилось храмовое пение. Анту-умми прислушалась.
– Ануннаки поют, – прошептала она.
– Да нет, – откликнулся из темноты возница. Он что-то искал в своей дорожной сумке, долго возился, бормоча и вздыхая. – Это не ануннаки, это ветер. Все воет и воет. Когда из пустыни приходят первые ветра, у меня всегда начинают распухать ноги.
Он поднялся и пошел к костру, где в золотых отблесках сидели караванщики. Анту-умми повернулась на бок, укрылась с головой, лишь бы только не видеть черной, звездной, демонической бездны. Сон не приходил. Вереницей потянулись мысли, обрывочные воспоминания. Уту-ан маленький, голый, с розовой кожей, потом – подросток с острыми лопатками и двумя треугольными тенями на спине… Она вспомнила то далекое раннее утро, в саду, когда еще не совсем взошло солнце, – его голову венчала тиара, ей хотелось целовать его, желание жгло, но она точно окаменела, и он, срывая для нее розу, исколол себе пальцы. «Уту-ан, мой принц, моя плоть и кровь, ты – все, что у меня есть». Вдруг жрица подумала о Варад-Сине, который мог бы помочь, но не захотел, который унизил ее, а потом и оскорбил!
Анту-умми откинула покрывало и села. Нет, это невыносимо, просто невыносимо. Шуршали и пели пески, ветер теребил бахрому на верблюжьих попонах. Поджав ноги, животные лежали в стороне, вожак не спал, покачивалась его треугольная голова на длинной шее, во мраке блестели глаза.
Переживания последних дней лишили жрицу покоя. Лишь мысли о сыне спасали ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Заложив руки за спину, Адапа шел теперь неторопливо по той стороне улицы, где неширокой полосой лежала тень. Все было как всегда, и именно это его и удивляло. Расставание с Ламассатум стало маленькой смертью. И что же? Он – почти мертвец, а мир не переменился ни капли. Так же было и тогда, когда умерла мама. Он тогда окоченел, сердце превратилось в комок глины, ему тяжело было смотреть на других людей – во всем чудилась фальшь. Кажется, с тех пор он так до конца и не пришел в себя, какая-то часть его все время мерзла. А Ламассатум он любил другой любовью, но корни ее крылись в том, что она так похожа на Нупту.
Адапа сворачивал то на одну, то на другую улицу, и они, прямые и длинные, как копья, все двигались куда-то, и он шел вдоль домов, до краев наполненных жизнью, о которой он никогда не узнает. Все это вписывалось в его теперешнее ощущение бытия – эти высокие тротуары, косые тени, словно мехом отороченные коричневой плесенью у фундаментов, стоны чужой арфы.
В отдалении юноша заметил группу людей, которая пребывала в движении и возрастала. Он ускорил шаг, и монотонный стон, который он слышал, оформился в молитвы и причитания плакальщиц; рее можно было различить отдельные слова. Жрецы, приглашенные в дом, исполняли траурную музыку и подготавливали церемонию погребения.
Адапа перешел на другую сторону улицы и остановился, наблюдая со стороны. Двери дома были распахнуты настежь, виднелась часть дворика с подстриженными кустами роз; кирпичи, устилавшие дорожку, большей частью были разбиты, сквозь трещины лезла зеленая травка. Люди толпились на тротуаре, не смея войти в дом, ожидая на улице выхода печальной процессии.
Но вот покойника вынесли – длинный сверток из тростниковой циновки. Поднимался плач, скорбящие о мертвом разрывали свои одежды, некоторые, видимо, близкие родственники, наносили на тело кровавые раны. Жрецы шли вереницей с музыкальными инструментами, и наемные плакальщицы причитали все громче и громче. Процессия двинулась вслед за покойником к месту его погребения. Адапа безотчетно последовал за толпой, все время почему-то глядя на одного толстяка в льняном платье, которое на его жирных плечах было разодрано в клочья. Человек этот шел странной походкой, не то хромая, не то пританцовывая, время от времени ножом надрезая кожу на руках. Вид этого человека раздражал Адапу, будоражил его нервы, и, может быть, именно поэтому он не отводил глаз. Почувствовалась близость воды, улица внезапно оборвалась, похоронная процессия оказалась на берегу канала, где вода была замутнена и по поверхности бежала серебристая рябь. Слева тянулись дома другой улицы, а справа, на незастроенном участке, лежал небольшой пустырь. Здесь находились несколько десятков склепов и надгробий, обращенных на запад. Все на миг притихли, опасаясь потревожить мертвецов.
В этом месте, где открывались последние ворота, и начиналась новая, страшная жизнь, солнечный свет померк, копоть сумерек легла на людей, траву, само небо – так на мгновение почудилось Адапе. Он постоял немного, глядя, как зарывают в землю покойника, потом резко повернулся и пошел прочь. За ним погналась скорбная музыка, но вскоре отстала, и вот привычный шум Вавилона словно вернул его с небес на землю. Тут-то как раз колдовское оцепенение и прошло. Он вернет себе Ламассатум, а ей – ее свободу. Он любит эту девушку и скажет об этом всему миру.
– Я хочу быть в ладу с самим собой, – прошептал он.
В голове прояснилось. Слабость ушла. Он нанял носилки и отправился домой, размышляя о предстоящей свадьбе, встрече с Ламассатум, об обещании учителя относительно занятий в школе Эсагилы, о суровом отце.
На площади перед малым храмом Адада, где собирались нищие уличные поэты, его внимание привлекло какое-то сборище. Это были большей частью праздные зеваки, ничего не смыслившие в поэзии, остановившиеся поглазеть на вдохновленного оборванца, декламирующего свое творение. Платой ему были насмешки, и все-таки он читал стихи. Сквозь гул и шум Адапа отчетливо различал его зычный голос, так не вязавшийся с невзрачной внешностью.
Адапа хотел остановиться, но тут же передумал, и рабы-носильщики прошли мимо. Голос поэта затихал, откликаясь эхом в его голове. Проплывавшие ему навстречу лица были неприятны, и как пожар, как разбитое сердце горел красный цветок в волосах публичной женщины. Адапа закрыл глаза. Завтра Иштар-умми, чужая, почти незнакомая, станет ему женой. А Ламассатум сейчас далека как никогда. Он снова вспомнил старика-учителя, как тот, после очередного приступа кашля, сидел на пороге школы. Постукивая палкой и отвечая на какие-то замечания Адапы, он говорил:
– В жизни еще и не такое бывает.
Ярко светило солнце. Глаза старика слезились. Адапе казалось, он плачет. Высоко, в самом густом ультрамарине завершал пятый круг орел. Никогда тот день не повторится, и Адапа не станет прежним.
– Но я все равно буду счастлив, – прошептал он. – Я буду счастлив, чего бы это ни стоило.
Иштар-умми поспешно обернулась. Почему ей показалось, что на террасу вышел Адапа? Этого не было и быть не могло: накануне свадьбы жених не должен видеть невесту… Но его имя едва не сорвалось с ее губ! Перед ней стоял отец. Взгляд его смутил Иштар-умми. Она опустила глаза, потерла виски.
– Голова болит, – сказала она неправду.
Сумукан-иддин быстро подошел, положил раскрытую ладонь на ее голову. Рука его была тяжела, и она невольно подумала, такова ли рука Адапы? Еще во время помолвки, и потом, когда Адапа приезжал к ней с отцом, Набу-лиширом, она обратила внимание на его красивые пальцы с гладкими ногтями и несколькими кольцами. Ей даже удалось рассмотреть рисунок на одном – египетскую кобру, символ власти.
С тех пор она видела кобру во сне, ее капюшон и два маленьких рубиновых глаза, сверкающих зловещим блеском. Но это были только сны, а реальность переполняло ожидание счастья. Иштар-умми не верила, что можно влюбиться вот так, сразу, и, словно в насмешку над самой собой – влюбилась. Теперь, глядя на юношей, она искала в них сходство с Адапой и не, находила – для того только, чтобы убедиться, что они хуже ее жениха.
.– Не выходи на солнце, – глухо сказал Сумукан-иддин и убрал руку.
– Завтра будет такой день… – она запнулась. – Мне страшно.
Сумукан-иддин привычным жестом заложил руки за спину. Ничего не сказал. Просто смотрел на противоположные дома, чьи вторые и третьи этажи виднелись над сплошной каменной стеной.
– Отец, – позвала Иштар-умми.
– Ты уже мерила праздничный наряд? – спросил он.
– Да, это очень, очень, очень красиво!
– Почему не показалась мне?
Сумукан-иддин наконец перевел взгляд на дочь. Она пожала плечом.
– Я просто хотела сделать тебе сюрприз. Как мама, помнишь?
– Что?! Что ты сказала?!
– Мама всегда тебя чем-то удивляла. Тебе это нравилось!
– Да, да, прости. Ты очень на нее похожа.
Он поцеловал дочь в теплую душистую макушку. Все, что мог себе позволить. О боги, за что эти муки? Она подняла голову.
– А что ты станешь делать, когда я уйду жить к мужу?
– Уеду.
– Куда?
– Пока не знаю, – он забрал в кулак бороду.
Иштар-умми заметила, что на его пальцах снова нет колец.
– Снаряжу караван с зерном и маслом в Хорезм, закуплю там олово.
– Почему именно в Хорезм? Это же так далеко! – разочарованно протянула девушка.
– Можно и в другую область. Так ли это важно теперь? Главное, что у тебя начинается новая жизнь.
– Как ты думаешь, Адапа хороший?
Сумукан-иддин сглотнул.
– Думаю, да. Он будет заботиться о тебе.
– И любить?
– Конечно. Разве можно не любить такую красавицу?
– А ты, отец, ты-то любишь меня?
– Я всегда любил только твою маму и тебя.
– И больше никого никогда?
– Никогда.
В комнате что-то со звоном разбилось. Иштар-умми и Сумукан-иддин обернулись. После дневного золотого света сумрак комнаты казался слишком густым. Сара, распластав складки платья, как мятые крылья, торопливо собирала с пола осколки вазы. На секунду она подняла лицо, и то, что Иштар-умми увидела, было странно, очень странно. Сара плакала.
Сара поднялась и вышла из комнаты.
– Ты останешься здесь? – спросил Сумуканиддин. Иштар-умми кивнула. – Хорошо. Только не выходи на солнце.
Он снова поцеловал ее и широким шагом покинул террасу. «Какой знойный месяц нисанну, солнце будто сошло с ума. Все безумны, и я тоже».
Глава 24. ЖАЖДА МЕСТИ
Анту-умми находилась на пути в Борсиппу. Быки шли неторопливо, дорога пылила. Небольшой караван идущий навстречу, казалось, парил и таял в жидком огне. Часть неба была лимонно-желтой, а в выси, в прозрачной лазури стояла обкусанная половинка луны. Иногда колесо попадало в выбоину, и тогда вся повозка, вместе с поклажей, вздрагивала. Возница пел унылую песню, такую же бесконечную, как дорога. Жрицу так и подмывало пнуть его в спину, но по необъяснимому, странному желанию длить эти тоскливые минуты, она не прерывала его пения, а сидела, безвольно уронив на колени руки, вглядывалась в кипящую даль.
Она покидала Вавилон, сердце ее рыдало. Анту-умми уезжала из города, где ей нанесли оскорбление, где она в полной мере вкусила вероломство мужчины. Но она не переставала любить этот город, и поэтому становилось еще горше.
Жрица сидела спиной к удаляющемуся Вавилону и не могла видеть его прекрасных зубчатых стен, зиккурат, провожающий ее величественным взглядом. Вавилон запахивал полы своего фиолетового плаща, и казалось: его усталое сердце источает переливы печальной арфы в унисон ее сердцу.
Анту-умми намеренно задержалась в городе на два дня. Жрица до последнего надеялась, что Варад-Син исполнит обещание, и в Борсиппу она вернется в новом качестве и с документом, который даст Уту-ану возможность сделать успешную карьеру. Она сообщила жрецу, что находится в Вавилоне. А когда прочла его ответ, кровь бросилась ей в голову, в бешенстве она разбила табличку и кричала, кричала, кричала…
Было бы лучше, да-да, гораздо лучше, если бы он промолчал, но, обманув ее, он нанес последний удар – оскорблением; Анту-умми не спала всю ночь, а наутро уехала.
Быки неторопливо шли, поднимая дорожную пыль, жрица плакала молча, скрывая под покровом злые слезы, и даже мимолетная мысль о Варад-Сине, вызывала ненависть.
Еще слишком свежи были воспоминания и ощущения его липких объятий. Анту-умми полагала, что умеет играть мужчинами. Ее опыт говорил именно об этом. Но случай с верховным жрецом сильно снизил ее самооценку. Она вспоминала, как шла в Вавилон с праздничной процессией, а впереди, на большой колеснице, запряженной белыми лошадьми, ехал Набу в венках из роз. И как она возвращается домой теперь… Нет честолюбивой надежды, осталась только боль!
Анту-умми сожалела лишь об одной непростительной ошибке, которая может повлечь за собой неприятности. Она сказала Варад-Сину, что Уту-ан ее родной сын, и сама дала в его руки рычаги воздействия на нее. Жрицам разрешалось вступать в связь с мужчинами, но нельзя было рожать детей – за это следовало суровое наказание.
– Ну, ничего, ничего, – прошептала она. – Только посмей. Я тоже теперь кое-что о тебе знаю. Я не прощу ни одной ночи, проведенной в твоей спальне!
Возница все тянул свою песню. В клубах желтой пыли прошел еще один караван, так же, как и она, покидающий Вавилон. Мужчины, ехавшие на ослах и верблюдах, почтительно поклонились жрице, поравнявшись с ней. Вскоре ее повозка отстала. В сгущающихся сумерках появилась россыпь первых звезд. Анту-умми ни разу не обернулась, не взглянула на Вавилон. Она уже знала, как отомстит Варад-Сину, но теперь, чтобы заглушить боль, думала об Уту-ане, которого любила безмерно.
Наконец повозка Анту-умми нагнала караван. Купцы приветствовали радушно служительницу Набу, и Анту-умми решила заночевать с торговым людом, а наутро продолжить путь до Борсиппы, так было безопаснее: караван хорошо охранялся.
Возница с неожиданным проворством бросился распрягать быков. Жрица расположилась возле повозки, она решила спать здесь. Звездное небо глядело на Анту-умми так пристально, что становилось жутко и одиноко, но хотелось туда, во влекущую бесконечность. В детстве, просыпаясь среди ночи, она выходила во двор, чтобы посмотреть, не тесно ли на небе звездам. Небо медленно вращалось. Она зажмурилась. Потом открыла глаза. Откуда-то доносилось храмовое пение. Анту-умми прислушалась.
– Ануннаки поют, – прошептала она.
– Да нет, – откликнулся из темноты возница. Он что-то искал в своей дорожной сумке, долго возился, бормоча и вздыхая. – Это не ануннаки, это ветер. Все воет и воет. Когда из пустыни приходят первые ветра, у меня всегда начинают распухать ноги.
Он поднялся и пошел к костру, где в золотых отблесках сидели караванщики. Анту-умми повернулась на бок, укрылась с головой, лишь бы только не видеть черной, звездной, демонической бездны. Сон не приходил. Вереницей потянулись мысли, обрывочные воспоминания. Уту-ан маленький, голый, с розовой кожей, потом – подросток с острыми лопатками и двумя треугольными тенями на спине… Она вспомнила то далекое раннее утро, в саду, когда еще не совсем взошло солнце, – его голову венчала тиара, ей хотелось целовать его, желание жгло, но она точно окаменела, и он, срывая для нее розу, исколол себе пальцы. «Уту-ан, мой принц, моя плоть и кровь, ты – все, что у меня есть». Вдруг жрица подумала о Варад-Сине, который мог бы помочь, но не захотел, который унизил ее, а потом и оскорбил!
Анту-умми откинула покрывало и села. Нет, это невыносимо, просто невыносимо. Шуршали и пели пески, ветер теребил бахрому на верблюжьих попонах. Поджав ноги, животные лежали в стороне, вожак не спал, покачивалась его треугольная голова на длинной шее, во мраке блестели глаза.
Переживания последних дней лишили жрицу покоя. Лишь мысли о сыне спасали ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32