https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-vannoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Как?
– Растление детей.
Он, кажется, не понял; по уходе моём спрашивал всех, за что я на него сердит.
Да, растление детей. Убивать гнусно, а говорить об убийстве, зная, что не убьёшь, ещё гнуснее.
Убить государя ничего не стоит: в Царском Селе – на разводах, на выходах, на улице – всегда один, без караула; пожалуй, и вправду из игрушечного пистолетика убить можно, а вот не убьём: «Рука не подымется, сердце откажет».
Трусы, что ли? Нет, не трусы. В полку у нас был храбрый капитан: под картечью и ядрами – как за шахматной партией, а в спальне полотенце убирал на ночь, чтобы мертвеца не увидеть. Так и вот мы с царём: не знаем, полотенце или привидение?
И Софьин страшный сон вспоминается мне, как бросился я с ножом убить мёртвого. И лицо его , над гробом её, – живое, но мертвее мёртвого.
Выйти из общества – подло, а оставаться в нём с такими мыслями – ещё подлее. Я не хочу святые мощи как сухую курицу жевать; не хочу растлевать детей; не хочу обедню с камаринской, кровь с грязью смешивать.
Июля 13. Объявил Рылееву, что выхожу из общества. Он хотел всё обратить в шутку, а когда увидел, что я шутить не намерен, – вспылил, объяснения потребовал, наговорил дерзостей. Я уже было надеялся, что кончится вызовом, но вмешался Пущин и уладил всё. Да и сам Рылеев как-то вдруг затих, присмирел, замолчал и отошёл от меня, опечаленный, точно пришибленный.
Мне жаль его: видит, что дела идут скверно, а всё бодрится, бедняжка. «Ежели и все оставят общество, – объявил намедни, – я не перестану полагать оное существующим во мне одном».
Может быть, он и прав: блажен, кто верует.
Июля 14. Коссович рассказывал мне о духовном Союзе Татариновой.
– Я, – говорит, – буду хранить в сердце моём ясное свидетельство, что пророческое слово Екатерины Филипповны есть дар Святого Духа Утешителя. Господь дал ей надо мною власть: немощи мои несёт, питает и животворит меня. Истинно, мать моя, Богом данная. Чувствую, что в отеческий дом пришёл, как дитя к матери.
Катерине Филипповне был вещий сон обо мне, грешном; велела передать своё благословление.
Он зовёт меня к ней: одно-де маменькино словцо исцелит вас лучше всех лекарств.
Может быть, пойду. Не всё ли равно куда, в Английский клуб, на ужин к Булгарину или в Филадельфийское Общество?
Июля 15. Ездил с Коссовичем к Татариновой.
На краю города, за Московской заставой, у соснового бора, три деревянные дачи; ворота на запоре, собаки на цепях, высокий тын с острыми брёвнами; не то острог, не то скит. Внутри – тёмные переходы и лесенки. Комнаты имеют вид моленных: иконы, хоругви, паникадила, ставцы со свечами. В большой зале – изображение Духа Св., в виде голубя на потолке, и Тайная вечеря, во всю стену, картина академика Боровиковского.
Госпожа Татаринова приняла нас в шальне, тесной келийке, где пахло лекарствами, ладаном и мускусом. Несмотря на июль месяц, натоплено и народу множество. Кого тут только не было: тайный советник, директор департамента в бывшем дядюшкином министерстве, Василий Михайлович Попов; статский советник, директор Человеколюбивого Общества, Мартын Степанович Пилецкий; штабс-капитан Гагин; отставной поручик, племянник генерал-губернатора, мой бывший соперник но танцовщице Истоминой, Алёша Милорадович; командир лейб-гвардии егерского полка, генерал-майор Головин; и какой-то старенький приказный, Лохвицкий, в сюртучке мухояровом, так называемое кувшинное рыло; и девица Пипер, госпожи Загряжской ключница; и прачка Лукерья; и Прасковья Убогая, должно быть, нищенка с церковной паперти.
Но любопытнее всех – Никитушка. Солдат, бывший музыкант Первого кадетского корпуса, а ныне титулярный советник (в сей чин возведён за пророчества), Никита Иванович Фёдоров – после маменьки первый у них наставник и пророк; старичок плюгавый, в засаленном фраке, со Станиславом в петлице и медною серьгою в ухе; похож на старого будочника; малограмотен, буквы с нуждою ставит, а музыкант отменный: слагает священные гимны на голос русских песен.
Никитушка сидел у маменькиных ног на низенькой скамеечке и перебирал тихонько струны на гуслицах.
Госпожа Татаринова полулежала, больная, в спальных кожаных креслах. Лицо измождённое, сухое, смуглое; на верхней губе усики; похожа не то на старую цыганку, не то на Божью Матерь Одигитрию, чей образ тут же висел, в головах над постелью. Глаза – прозрачно-жёлтые, должно быть, в темноте как у кошек светятся. Никогда я не видывал у женщины таких мужских глаз, и это мужское в женском весьма привлекательно.
Обращение светское: урождённая баронесса Буксгевден, воспитанница Смольного; говорит по-французски лучше, чем по-русски.
– Если вам не понравятся в нашем Филадельфийском Обществе, – сказала мне с достоинством, – покорнейше просим только не рассказывать: мир имеет и без того довольно предметов для осуждения.
И потом – на ухо, с таким ласковым видом, как будто мы с нею старые друзья:
– Я знаю, у вас большое горе; но имейте надежду на Господа…
Я боялся, что заговорит о Софье; кажется, тотчас же встал бы и ушёл. Но, должно быть, поняла, что нельзя об этом говорить, замолчала и потом прибавила:
– Сердце человеческое подобно тем древам, кои не прежде испускают целебный бальзам свой, пока железо им самим не нанесёт язвы…
Наконец спросила прямо, просто, почти грубо, – но и грубость сия мне понравилась: верю ли в Бога? И когда я сказал, что верю:
– Не знаю, – говорит, – как вы, князь, а я давно заметила, что никто не отвергает Бога, кроме тех, кому не нужно, чтобы существовал Он.
– Или, быть может, – добавил я, – кому нужно, чтобы не существовал Он.
– Вот именно, – сказала, наклонив голову, как бы в знак совершенного согласия нашего.
Заметив, что я удивляюсь, как Никитушка с генералом Головиным обходится вольно, а тот с ним – почтительно, сказала по-французски, не без тонкой усмешки:
– Не надобно удивляться тому, что действия духовные открываются в наше время преимущественно среди низшего класса, ибо сословия высшие, окованные прелестью европейского просвещения, то есть утончённого служения миру и похотям его, не имеют времени предаваться размышлениям душеспасительным; наконец, при самом начале христианства, на ком явились первые знаки действия Духа Божьего? Не на малозначащих ли людях, в народе презренном и порабощённом, минуя старейшин, учителей и первосвященников?
И заключила по-русски, положив руку на голову Никитушки с материнскою нежностью:
– Непостижимый Отец Светов избрал некогда рыбарей и простых людей; так и ныне изволит Он обитать с ними. Ты что думаешь, Никитушка?
– Точно так, маменька; ручку позвольте, ваше превосходительство! Немудрое избрал Бог, дабы постыдить мудрых века сего! Как и в песенке нашей поётся:
Дураки вы, дураки,
Деревенски мужики,
Ровно с мёдом бураки!
Как и в этих дураках
Сам Господь пребывает, –
запел вдруг голоском тонким, перебирая струны на гуслицах.
И прачка Лукерья, и Прасковья Убогая, и девица Пипер, и приказный, кувшинное рыло, и статский советник Пилецкий и тайный советник Попов, и генерал-майор Головин – все подпевали Никитушке.
Вспомнились мне слова Грибоедова о том, что простои народ разрознен с нами навеки; а ведь вот не разрознен же тут? Полно, уж не это ли путь к спасению, к соединению несоединённого?
– Ну что, как? – спросил меня Коссович, выходя от маменьки.
– Умна, – говорю, – чрезвычайно умна!
Старичок покачал головой.
– Вы, – говорит, – князь, приписываете уму то, что проистекает из Премудрости Божественной…
От Бога ли, не знаю, а только и впрямь вещая баба.
Июля 19. Повадился я к маменьке. Думал, будет смешно, – нет, жутко. И всё ещё не знаю, что это, премудрость или безумие, святыня или бесовщина? А может быть, то и другое вместе! Как в Никитушкиных песенках, – слова святые, а музыка такая, что плясать бы ведьмам на шабаше. А ведь и маменькины детки пляшут, радеют под эту музыку.
– Радение есть радование, – говорит Коссович, – как бы духовный бал, в коем сердце предвкушает тот брачный пир, где ликуют девственные души. Сам царь Давид пред Кивотом Завета плясал. Пляшем и мы, яко младенцы благодатные, пивом новым упоённые, попирая ногами всю мудрость людскую с её приличиями. И вот что скажу вам, князь, как медик: святое плясанье, движение сие, как бы в некоем духовном вальсе, укрепляет нарочито здравие телесное, ибо производит в нас такую транспирацию, после коей чувствуем себя, как детки малые, резвыми и лёгкими…
Так-от всё так, – а жутко.
Престранную запел намедни Никитушка песенку:
На седьмом на небеси
Сам Спаситель закатал!
Ах, душки, душки, душки!
У Христа-то башмачки
Сафияненькие,
Мелкостроченные!
В словах сих, почти бессмысленных, некий священный восторг сочетался с кабацкой удалью. А у тайного советника Василия Михайловича Попова, вижу, и руки и ноги вдруг зашевелились, задёргались, – кажется, вот-вот пойдёт плясать, как на Лысой горе.
И смех, и ужас напал на меня, – хлад мраза тонка . как говорят мистики.
Июля 20. Тайный советник Попов намедни при всех объявил:
– Я, маменька, имею намеренье сапоги чистить, что принимаю за совершенную волю Божью, – только стыжусь…
– Чего же ты стыдишься, дружок?
– А Прошка что скажет?
– А ты, Вася, смирись, – посоветовал Никитушка.
– Были мы в субботу в баньке с Мартыном Степановичем, – продолжал Попов, – окатились холодною водою трижды, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. А Мартын Степанович и говорит: «Дай, говорит, Вася, я тебя ещё раз окачу». Взял шайку и во имя Святой Девы Марии вылил на меня воду, и тотчас же как бы разверзлась некая хлябь из внутреннего неба моего и чистейшею рекою всего меня потопила. И ощутил я, что Матерь Господа пременяет звёздное тело души моей на лунное своё тело и в ночи Сатурна открывает свет премудрости…
И Мартын Степанович Пилецкий всё это подтвердил в точности.
А с приказным, кувшинным рылом, тоже на днях было чудо.
– Сижу я, – говорит, – у именинника, головы купеческого, Галактиона Ивановича, и вижу, штаны у меня худы, в дырах; устыдился, хотел закрыть, а внутренний глас говорит: «Не закрывай, сё слава твоя!» И внезапно приятным ужасом исполнился я, так что всё бытие моё трепетало…
Потом о новоявленных мощах преподобного Феодосия Тотемского заговорили.
– Вот, – говорит штабс-капитан Гагин, – премудрый Невтон, соединивший математику с физикой, умер и сгнил, а наш русский простячок, двести лет в земле лёжа, не сгнил..
Тут все глумиться начали над суетным разумом человеческим, коего свет подобен-де свету гнилушки.
А Попов покосился в мою сторону. Лицо у него бескровно-бледное, бледно-голубые глаза «издыхающего телёнка» (так сказала одна дама о Сперанском), а огоньки ведьмины в них так и прыгают.
– Многие, – говорит, – нынче стали смердеть учёностью и самым смердением сим похваляться. Пятачок бы им поджарить, предать плоть во измождение, да спасётся дух…
Уж не заболел ли я и вправду белой горячкой? Маменька – умная женщина. Как же терпит она? Или ей на руку?
Дураки вы, дураки,
Ровно с мёдом бураки…
Должно, однако, согласиться, что есть в меду сём ложка дёгтю.
Июля 21. Алёша Милорадович изъяснял мне таинственное учение о бесстрастном лобзании.
– Человек сообщает в оном магическую тинктуру для зачатия потомства, как некогда Адам в раю, и хотя уже ныне тинктура сия сообщается через грубый канал, но в небесной любви состояние сверхнатуральное вновь достигается, в коем деторождение происходит не по уставу естества, от плотского смешения, а от лобзания бесстрастного…
Бедный Алёша! Сверхнатуральное состояние довело его до злой чахотки.
Денщиком своим, рядовым Федулом Петровым, обращён был в скопчество, влюбился в ихнюю богородицу, девку распутного поведения, Лебедянскую мещанку Катасонову, и сам едва не оскопился.
Когда узнали о том при дворе, – взбеленились наши кумушки: лейб-гвардии поручик, генерал-губернатора племянник, красавец Алёша – скопец! Дело дошло до государя, и Кондратия Селиванова, учителя скопцов, из Петербурга выслали.
Филадельфийская церковь многое от них заимствует: сама, говорят, маменька была у них на выучке. «Господи, если бы не скопчество, то за таким человеком пошли бы полки за полками!» – говорил Попов о Селиванове.
Когда кончил Алёша о бесстрастном лобзании:
– И вы, – говорю, – во всё это верите?
– Верю. А что? Разве мало и в христианских таинствах уму непостижного?
– Да, конечно… А помните, Алёша, Истомину? Помните балы у Вяземских? Как чудесно танцевали вы мазурку!
– Что, – говорит, – вспоминать безумства?
Потупился, а потом вдруг поднял глаза, улыбнулся прежней улыбкой, и на бледных щеках зардели два алые пятнышка.
– Нет, – говорю, – я не жалею о прошлом. Вот, князь, вы говорите: балы, а знаете, раденья лучше всяких балов…
Бедный Алёша!
Июля 22 . Не влюблены ли и мы в маменьку, как Алёша в свою богородицу?
– Маменька! Голубица моя! Возьми меня к себе, – стонет, как томная горлица, краснорожий, толстобрюхий штабс-капитан Гагин.
– Малюточка моя, – утешает маменька, – жалею и люблю тебя, как только мать может любить своё дитятко. Да будет из наших сердец едино сердце Иисуса Христа!
А генерал-майор Головин, ведавший некогда фанагорийцев в убийственный огонь Багратионовых флешей, теперь у маменьких ног, лев, укрощённый голубкою.
Старая, больная, изнурённая, более на мертвеца, чем на живого человека, похожая, а я понимаю, что в неё влюбиться можно. Страшно и сладостно сие утончённое кровосмешение духовное: детки, влюблённые в маменьку.
Только дай себе волю – и затоскуешь о жёлтеньких глазках, как пьяница о рюмочке.
Июля 23. Хорошо сказал о мистиках мистик Лабзин: «Господа сии заходят к Богу с заднего крыльца». И ещё: «От ихней премудрости божественной – человечиною пахнет».
Июля 24. Никитушке было пророчество:
Что же делать? Как же быть?
Надо кровью Русь омыть.
И Прасковье Убогой тоже:
Я великого царя
В сыру землю уложу…
Должно быть, заметил Коссович, когда мне сказывал о том, как я побледнел.
Какой царь? Какая кровь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111


А-П

П-Я