https://wodolei.ru/catalog/accessories/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Да ну же, ну, говори толком, в чём дело?
– Дело выеденного яйца не стоит. На вчерашнем дворцовом выходе в очках явился; отвык от здешних порядков: из памяти вон, что в присутствии особ высочайших ношение очков не дозволено…
– Поздравляю, племянничек! Камер-юнкер в очках! И свой карьер испортил, и меня, старика, подвёл. Да ещё в такую минуту…
– Из-за очков падение министерства, что ли?
– Не шути, мой друг, не доведут тебя до добра эти шутки…
– Что за шутки! Завтра к Аракчееву являться. Ежели в крепость или в тележку посадят с фельдъегерем, – только на вас и надеюсь, дядюшка!
– Не надейся, душа моя! Я от тебя отступился: советов не слушаешь, сам лезешь в петлю. Думаешь, не знает начальство, какая у вас каша заваривается? Всё знает, мой милый, всё. Погоди-ка, ужо выведут вас на чистую воду, господа карбонары… А письмо-то, письмо? Это ещё что такое? Откровенничать вздумал по почте? Уж если так приспичило, можно бы, чай, и с оказией…
В перехваченном тайной полицией и представленном государю письме князь Валерьян называл Аракчеева гадиной. Князь Александр Николаевич ненавидел Аракчеева, не кланялся с ним даже во дворце, в присутствии государя. Князь Валерьян знал, что за это письмо дядя готов простить ему многое.
– Я всегда полагал, ваше сиятельство, – проговорил он с ещё более тонкой усмешкой на слегка побледневших губах, – что заглядывать в частные письма всё равно что у дверей подслушивать.
Старик зашикал, замахал руками.
– Если желаете, сударь, продолжать со мною знакомство, извольте выбирать выражения ваши, – сказал он по-французски.
– Виноват, ваше сиятельство, но, право, мочи нет! Вся кровь в желчь превращается. Я понимаю, что можно здоровому человеку привыкнуть жить в жёлтом доме с сумасшедшими, но честному с подлецами в лакейской – нельзя.
– Вы очень изменились, мой милый, очень изменились, – покачал головою дядюшка. – И скажу прямо, не к лучшему эти заграничные знакомства, вам не впрок.
«Успели-таки донести, мерзавцы!» – подумал князь Валерьян. Заграничное знакомство был вольнодумный философ Чаадаев, с которым он сблизился во время своего пребывания в Париже.
– Я вижу, дорогой мой, вы всё ещё не можете освободиться от самого себя и обратиться в то ничто, которое едино способно творить волю Господню, – проговорил дядюшка и завёл глаза к небу. – Как блудный сын, покинули вы отчий дом и рады питаться свиными рожками на полях иноплеменников.
«Свиные рожки – конституция», – догадался князь Валерьян.
Долго ещё говорил дядюшка об Иисусе, сладчайшем, о совлечении ветхого Адама и воскрешении Лазаря, о состоянии Марии, долженствующем заменить состояние Марфы, о божественной росе и воздыханьях голубицы.
Князь Валерьян слушал с тоскою. «Тюлевый бы чепчик с рюшками тебе на лысину – и точь-в-точь Крюденерша-пророчица!» – думал он, глядя на старого князя.
– Всякая власть от Бога. Христианин и возмутитель против власти, от Бога установленной, есть совершенное противоречие, – кончил старик тем, чем кончались все подобные проповеди.
– А ведь я и забыл, ваше сиятельство, – успел, наконец, вставить князь Валерьян, – поручение от Марьи Антоновны…
Взял со стола свёрток, развязал и подал, не без камер-юнкерской ловкости, шёлковую подушечку – из тех, какие употреблялись для коленопреклонений во время молитвы, с вышитым католическим пламенеющим сердцем Иисусовым.
– Собственными ручками вышита изволили. Пусть, говорят, будет князю память о друге верном всегда, особенно же ныне, в претерпеваемых им безвинно гонениях.
– Ах, милая, милая! Вот истинная дщерь Израиля! – умилился дядюшка. – Будешь у неё сегодня на концерте Вьельгорского?
– Буду.
– Ну, так скажи ей, что завтра же приеду расцеловать ручки.
В любовных ссорах государя с Марьей Антоновной Нарышкиной князь Александр Николаевич Голицын был всегдашним примирителем, за что злые языки называли его старою своднею. «Тридцатилетний друг царёв, угождая плоти, миру и диаволу, князь всегда был заодно с царём в таких делах, о них же нельзя и глаголати», – обличал его архимандрит Фотий. – И ещё порученьице, дядюшка: узнать о министерских делах, о кознях врагов.
– Сам расскажу ей… А впрочем, вы, может быть, там больше нашего знаете? Ну-ка, что слышал? Рассказывай.
– Много ходит слухов. Говорят, министерства вашего дни сочтены; в заговоре будто отец Фотий с Аракчеевым…
– И с Магницким.
– Быть не может! Магницкий – сын о Христе возлюбленный… А ведь говорил я вам, дядюшка: берегитесь Магницкого. Шельма, каких свет не видал, – помесь курицы с гиеною.
– Как, как? Курицы с гиеною? Недурно. Ты иногда бываешь остроумен, мой милый…
– А помните, ваше сиятельство, как исцеляли бесноватого? – спросил князь Валерьян.
– Да, представь себе, кто бы мог подумать? Мошенники… Ну, да что Магницкий! Бог с ним. А вот отец Фотий, отец Фотий, – какой сюрприз!
Сбегал в кабинет и вернулся с двумя письмами.
– Читай.
«Ваше сиятельство, высокочтимый князь! Ты и я – как тело и душа. Сердце одно мы. Христос посреди нас есть и будет», – кончалось одно письмо, от Фотия.
Другое – черновик, ответ Голицына:
«Высокопреподобный отче Фотий! Свидания с вами жажду, как холодной воды в жаркий день. Орошаюсь слезами и прошу у Господа крыл голубиных, чтобы лететь к вам. Воистину Христос посреди нас».
– Ах, дядюшка, дядюшка, погубит вас доброе сердце! – едва удержался князь Валерьян от злорадного смеха.
– Бог милостив, мой друг! Сколько люди меня ни обманывают, а я в дураках не бывал. Так вот и нынче. Министерство отнять хотят. Да я радёшенек! Только того и желаю, чтобы на свободе подумать о спасенье души…
Опять завёл глаза к небу
– У государя – вот у кого доброе сердце, – вздохнул с умилением. – Ну тот этим и пользуется…
«Тот» был Аракчеев: старый князь так ненавидел его, что никогда не называл по имени.
– Подойдёт тихохонько, склонив голову набок, и пригорюнится: «Государь-батюшка, ваше величество, одолели меня, старика, немощи, увольте в отставку..»
Князь Валерьян взглянул на дядюшку и замер от удивления: мягкие бабьи морщины сделались жёсткими, глаза потухли, щёки впали, лицо вытянулось – живой Аракчеев. Но исчезло видение, и опять сидел перед ним благочестивый проповедник; только где-то в самой глубине глаз искрилась шалость.
Вспомнился князю Валерьяну рассказ, слышанный от самого дядюшки, как однажды в юности, ещё камер-пажом, побился он об заклад, что дёрнет за косу императора Павла I. И действительно, стоя за государевым стулом во время обеда, изловчился – дёрнул; государь обернулся. «Ваше величество, коса покривилась, я исправил». – «А, спасибо, дружок!»
– Так-то, мой милый, – продолжал дядюшка. – Говоря между нами, это министерство просвещения у меня вот где! Сыт по горло. Не министерство, а гнездо демонское, которого очистить нельзя, – разве ангел с неба сойдёт. Все училища – школы разврата. Новая философия изрыгнула адские лжемудрствования и уже стоит среди Европы с поднятым кинжалом. Кричат: науки, науки! А мы, христиане, знаем, что в злохудожную душу не внидет премудрость, ниже обитает в телеси, повинном греху. И что можно сделать доброго книгами? Всё уже написано. Буква мертвит, а дух животворит… Я бы, мой друг, все книги сжёг! – закончил он с тою же резвостью, с которой, должно быть, дёргал императора за косу.
«Ах, шалун, шалун, – думал князь Валерьян. – Сколько зла наделал, а ведь вот невинен, как дитя новорождённое».
– Ты что на меня так уставился? Аль не по шёрстке? Ничего, брат, стерпится, слюбится. Ты ещё вернёшься к нам…
Посмотрел на часы.
– В Синод пора, два архиерея ждут. Ну, Господь с тобой. Дай перекрещу. Вот так – теперь не бойся, ничего тебе тот не сделает. А право же, возвращайся-ка к нам, блудный сынок!
– Нет уж, дядюшка, куда мне? Горбатого разве могилка исправит.
– Не могилка, а девица Турчанинова.
– Какая девица?
– Не слышал? Удивительно. Исцеляет взглядом горбатых и глухонемых. Я собственными глазами видел сына генерала Толя, с одной ногой короче другой, и – представь себе! – через месяц ноги сравнялись. Силу эту уподобить можно помпе или – как это? – насосу, что ли, извлекающему из натуры магнетизм животный… Сейчас некогда, потом расскажу. Хочешь к ней съездить?
– С удовольствием. Может быть, и меня выправит?
– А ты что думал? Богу всё возможно. Или не веришь?
– Верю, дядюшка! А только знаете, что мне иногда в голову приходит: если бы Сам Христос стал творить чудеса и проповедовать на Адмиралтейской или Дворцовой площади, тут и до Пилата не дошло бы, а первый квартальный взял бы его на съезжую. И архиереи ваши не заступились бы…
«Ни вы, ни вы, ваше сиятельство!» – едва не сорвалось у него с языка – и, не дожидаясь ответа, выбежал из комнаты.
Старый князь только пожал плечами:
– Беспутная голова, а сердце доброе. Жаль, что скверно кончит!
ГЛАВА ВТОРАЯ
Вскоре после Аустерлица появилось в иностранных газетах известие из Петербурга: «Госпожа Нарышкина победила всех своих соперниц. Государь был у неё в первый же день по своём возвращении из армии. Доселе связь была тайной; теперь же Нарышкина выставляет её напоказ, и все перед ней на коленях. Эта открытая связь мучит императрицу».
Однажды на придворном балу государыня спросила Марью Антоновну об её здоровье:
– Не совсем хорошо, – ответила та – я кажется, беременна.
Обе знали от кого.
«Поведение вашего супруга возмутительно, особенно маленькие обеды с этой тварью, в собственном кабинете его, рядом с вами», – писала дочери своей, русской императрице, великая герцогиня Баденская. Шла речь о разводе.
Но за двадцать лет к этому все привыкли, и уже никто не удивлялся. Марья Антоновна была так хороша, что не хватало духа осудить её любовника.
«Разиня рот, стоял я в театре перед её ложей и преглупым образом дивился красоте её, до того совершенной, что она казалась неестественной, невозможной» – вспоминал через много лет один из её поклонников.
«Скажи ей, что она ангел, – писал Кутузов жене, – и что если я боготворю женщин, то для того только, что она – сего пола: а если б она мужчиной была, тогда бы все женщины были мне равнодушны».
Всех Аспазия милей
Чёрными очей огнями,
Грудью пышною своей.
Она чувствует, вздыхает,
Нежная видна душа,
И сама того не знает,
Чем всех боле хороша, –
пел старик Державин.
Никто не удивлялся и тому, что у мужа Марьи Антоновны, Дмитрия Львовича Нарышкина, две должности: явная – обер-гофмейстера и тайная – «снисходительного мужа» или, как шутники говорили, «великого мастера масонской ложи рогоносцев».
Добродетельная императрица Мария Феодоровна писала добродетельной супруге Марье Антоновне: «Супруг ваш доставляет мне удовольствие, говоря о вас с чувствами такой любви, коей, полагаю немногие жёны, подобно вам, похвалиться могут».
Любовник, впрочем, был не менее снисходителен, чем муж. Однажды застал он Марью Антоновну врасплох со своим адъютантом Ожаровским. Но она сумела убедить государя, что ничего не было, и он поверил ей больше, чем глазам своим. Следовали другие, бесчисленные, большею частью из молоденьких флигель-адъютантов.
Обе дочери государя от Елизаветы Алексеевны умерли в младенчестве. Первая дочь от Марьи Антоновны умерла тоже. Вторая, Софья, осталась в живых, но с детства была слаба грудью. Опасались чахотки. Этот последний и единственный ребёнок, которого государь считал своим, о чём, однако, спорили, – маленькая Софочка – была его любимицей.
Благодаря дяде своему, старому другу дома, князь Валерьян Михайлович принят был у Нарышкиных как родной. Софья любила его как сестра. Он её – больше, чем брат, хотя сам того не знал. Надолго разлучались, – Софью часто увозили на юг, – как будто забывали друг друга, но сходились опять как родные.
– Лучшего жениха не надо для Софьи, – говорила Марья Антоновна.
Но на Веронском конгрессе государь представил ей другого жениха, графа Андрея Петровича Шувалова, только что зачисленного в коллегию иностранных дел, молодого дипломата меттерниховской школы.
Как все Шуваловы, граф Андрей был искателен, ловок и вкрадчив, втируша, тихоня, ласковый телёнок, который двух маток сосёт. Такие, впрочем, государю нравились.
Старая графиня, мать жениха, долго жившая в Италии, перешла в католичество. Римские отцы иезуиты начали свадьбу, а парижские шарлатаны кончили. Месмерово лечение тогда входило в моду. Принялись лечить и Софью. Граф Андрей магнетизировал её, по предписанию ясновидящих. Пятнадцатилетняя девочка, почти ребёнок, отдала ему руку свою, как отдала бы её первому встречному, по воле отца, сама не зная, что делает.
Князь Валерьян, тоже бывший тогда в Вероне, только утратив Софью, понял, как её любил. Он уехал в Париж к Чаадаеву. Беседы с мудрецом не утешили его, но дали надежду заменить любовь к женщине любовью к Богу и к отечеству.
Года через два, с дозволения ясновидящих, Софью привезли в Петербург, где назначена была свадьба. Зимой начались обычные среды у Нарышкиных, на Фонтанке, близ Аничкина моста.
Урождённая княжна Святополк-Четвертинская, Марья Антоновна была ревностной полькой и собирала вокруг себя польских патриотов. Уверяли, будто конституцией Польша обязана ей. И русские либералы видели в ней свою заступницу. Салон её был единственным местом в Петербурге, где можно было говорить свободно не только о вреде взяток, но и о самом Аракчееве, которого она ненавидела.
По средам, в Великом посту, у Нарышкиных давались концерты. В ту среду, в которую собрался к ним князь Валерьян, в первый раз по возвращении своём в Петербург, назначен был концерт знаменитого музыканта-любителя графа Михаила Вьельгорского.
Когда князь Валерьян вошёл в белый зал с колоннами и огромным, во всю стену зеркалом, отражавшим портрет юного императора Александра Павловича, первая половина концерта кончилась, и последний звук виолончели замер, как человеческое рыдание. Послышались рукоплескания, шум отодвигаемых стульев, шорох дамских платьев и жужжащий говор толпы. Раззолоченные арапы высоко подымали над головами гостей подносы с мороженым;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111


А-П

П-Я