https://wodolei.ru/brands/Jacob_Delafon/presquile/ 

 


Ваня мечтательно смотрел в отворённое окошко каюты. Там мчалась Волга – слышно было бурленье воды под колёсами огромного парохода, виднелись клином отбегавшие назад зеленые валы, и песчаная отмель окатывалась ими, белея на окоемке от разбитых в пену гребней.
– Это – не польза, – ответил Ваня, и так загадочно сделалось его серьёзное лицо, словно только он один знал – что же такое польза.
– Как не польза? А что же?
– Это… когда завидно, что не ты нарисовал. Что у тебя ни за что так не получится.
– Ну вот, вот! – обрадовался Рагозин. – Когда тебе хочется сделать так же хорошо, как другие. Чтобы твоей работой другие тоже любовались, как ты. Это и будет польза для них, а как же?
– Чудно как архиреите, – с насмешкой сказал Ваня.
– Это что ещё за «архиреить»?
– Ну, как духовник.
– Что – духовник? Откуда ты знаешь – как духовник?
– А мы в скиту бегали к архирею за сахаром. Он даст всем по кусочку да начнёт архиреить: играйте, детки, без ссор и без брани, внимайте слову наставников ваших, бог господь с вами.
Ваня ловко передразнил елейную речь.
– Ну, а вы что? – с усмешкой, хотя немного потерянно спросил Рагозин.
– А мы ничего. Съедим сахар, опять прибежим. Он даст ещё, и опять нас архиреить… А вы, чай, комиссар! – вдруг с укором взрослого объявил Ваня.
На следующий раз Рагозин попробовал зайти с другого бока.
– Не будешь ходить учиться – кто тебе даст бумагу, карандаши? Ведь рисовать-то ты не перестанешь?
– А когда мне было надо чего, я тырил, – не раздумывая, ответил Ваня.
– Ну, милок…
– Жди, когда тебе дадут! Разве дождёшься? Стырю где придётся – и рисую.
– Это, братец, воровством называется. Вот какая вещь, видишь ли!
– Карандаши-то?! – вытаращил глаза Ваня.
– Карандаши и все такое. Ты эти приютские замашки брось. Я буду давать всё, что потребуется.
Ваня пригорюнился, потом сказал упавшим голосом:
– Если товара много – лафа, конечно.
Но тут же и утешил отца, настолько позабывшись, что впервые обратился к нему по-приятельски:
– А если у тебя не будет, ты не думай: я расстараюсь – чего не хватит!
Нечаянный этот порыв был отцу и страшен и восхитителен, обнажив перед ним все уродство представлений и всю непочатость простодушия ребёнка…
Рагозин вспомнил это, пока рассказывал Кириллу о встрече с сыном на Волге.
Ваня сидел у отца в ногах, независимо поглядывая на гладко выбеленный потолок. Уже вторично доставил он в госпиталь заготовленные хозяйкой Рагозина кушанья и знал, что половину унесёт назад: отец был настойчив в своих заботах о нем. Мальчик видел, какое место занял собой в существовании отца. Находя это чувствительностью взрослых, он, с некоторой гордостью за себя, поощрял её и допускал даже ласку большого человека, раненного в сражении и нуждавшегося в помощи.
– Теперь мы с ним договорились жить вместе, – сказал Рагозин, одобряя Ваню взглядом. – И знаешь, Кирилл, к чему я прихожу после всей этой истории? Время-то у меня есть – размыслить. Вот мы радуемся, что идём к цели, которую хотим достичь. Думаю, радость станет ещё больше, ежели мы нашу цель, которую предстоит достичь, хоть бы отчасти, что ли, отыскали в том, что уже нами достигнуто. Понял меня?
– Более или менее, – улыбнулся Кирилл.
– Ну да насчёт отвлечённого я, знаешь, не очень… Я практически. Думаешь ты о человеческих отношениях в будущем? Думаешь. Так вот ты ищи такое в нынешней жизни, чтобы уже сейчас в тебе хоть немножко зажило из будущего, понял? Как бы тебе сказать? Ну… воплоти, что ли, свой план в живом человеке. В отношении своём к человеку, понятно? Чтобы практика была. А то ты будешь поклоняться своему желанию, скажем, коммунистического общества, когда ещё общества такого нет. И привыкнешь поклоняться – желанию. А от человека отвыкнешь. Верно? А ты его сейчас найди. Хоть немножко в человеке найди от будущего. И установи с человеком такую связь, как будто он уже наш идеал. Так? И чтобы таким путём действовал каждый. Тогда будет кое-что закрепляться из наших желаний будущего в нынешней жизни. Посев будет, понял?
– Понял. Но рецепт-то не ко всякому человеку приложим. Особенно теперь. Помнишь, ты мне сказал: какое время – такая политика.
– А как же! Ты умей найти такого человека, в котором немножко будущего есть. В труде его, в службе народу, ещё в чём. И на нём учись. Практикуй свой идеал-то на человеке. Умей найти, – повторил Рагозин и опять остановил довольный взгляд на сыне.
– А ведь ты прав! – воскликнул Кирилл. – Я припоминаю в этом духе у Чернышевского: приближайте будущее, говорил он, переносите из него в настоящее, сколько можете перенести.
– Видишь! Оно крепче, когда своей голове подпорку-то найдёшь, – весело мигнул Рагозин, не отрывая глаз от сына.
Кирилл тоже посмотрел на Ваню.
Мальчик беспечно и сладко позевнул.
Кирилл спросил его, сдерживая невольную улыбку:
– Как же получилось, что сам ты ушёл на флот, а товарища бросил? Мне ведь Павлик Парабукин рассказал, как ты его подвёл.
– А я виноват? Меня военморы надули. Пашка знает. Мы помирились. Ещё хотели с ним к вам идти.
– Ко мне? Зачем?
– А жаловаться.
– На кого?
– На отца на его.
– Чем это его отец провинился?
– А он из книжек Арсения Романыча пакеты клеит.
– Арсения Романыча? – вскрикнул Рагозин, оторвав от подушки голову и тотчас, с гримасой боли, медленно опуская её назад.
– Арсений Романыч отдал свои книжки в одну библиотеку. А библиотека половину свезла в утиль. А Пашкин отец пустил книжки на пакеты. Пашка сам видел!
– Что такое, Кирилл, а? Ты сходи посмотри, – весь как-то затихнув, сказал Рагозин. – Не шутка – библиотека Арсения Романыча! Его нам грех обижать.
– Пойду сейчас же, – поднялся Извеков, – я давно хотел забраться к этим просветителям. Ты не тревожься.
Он взял с постели руку Рагозина. Пётр Петрович придержал Кирилла, будто подыскивая на расставанье слово.
– У тебя жар? Ты со мной заговорился.
– Ничего. Баня здоровит, разговор молодит.
Он все не выпускал Извекова.
– Будут новости – сообщай. Понял?
Он ближе притянул Кирилла к себе.
– Тут должен меня навестить один товарищ. Я ему поручу разузнать насчёт твоего дела. Он может.
– Моего дела?
– Ну да. О чем тебя Мешкова дочь просила.
Он вдруг хитро сощурился и шутливо оттолкнул Извекова.
– Чудак ты! – захохотал Кирилл.
– Да я не о Мешкове забочусь! Его песня спета. Я о его дочери. В ней-то, чай, малость какая есть от будущего? От твоего, скажем, будущего, а?
– Чудак! – смеялся Кирилл, неожиданно краснея и отступая к двери. – В Мешкове, это ты верно, от будущего ничего. Ну, а в настоящем он даже может пригодиться. Ты не поверишь: Мешков показал мне на Полотенцева!
– На жандарма? Да неужели? И ты не говоришь! Это, как хочешь, брат, за-слу-га!
– Расскажу после. Выздоравливай.
– Так ты прямо в утильотдел? – крикнул Рагозин вдогонку Кириллу, когда он уже вышел в коридор.
– Прямо туда.
– Выбери мне там что почитать, – кричал Пётр Петрович. – Да не забудь для своей полочки тоже. Постарайся!
Отдел утилизации был частью того организма, который носил именование Губернского совета народного хозяйства и гигантский мозг которого насилу вмещался в гостинице «Астория», построенной на главной улице в совершённом духе законодательства «модерн». Трудно сказать, что по своему значению аппарат утильотдела составлял полушарие этого мозга. Но по объёму он был едва ли не полушарием, и потому не мог найти достаточно места в ряду с другими отделами в «Астории», а получил особую оболочку по соседству с главной улицей, как бы на правах сепаратного мозга.
Здесь разнообразнейшие люди роились, как птицы на перелёте. И, однако, они не в состоянии были своими усилиями исчерпать заботы о деятельности всего утильотдела. Во главе каждого его предприятия стояли собственные аппараты со своими густо роившимися людьми. Наконец, в фундаменте этого мироздания заложены были производительные силы: салотопня, фуражечный и столярный цехи, сапожная и пакетная мастерские. Чем ниже спускалось строение от вершины к основанию, тем реже были людские рои, и где-нибудь в салотопне, у мыловаренного котла, или в сапожной, где стегались суконные голенища из армейского сырья, было совсем малолюдно и тихо.
На всем этом изветвленном учреждении сказывалось противоречие эпохи.
Предприятия, объединённые громадным управлением, сами до себе заслуживали только скромных похорон. Они кустарничали без тени надежды чем-нибудь заменить свои ремесленные орудия праотцев. Фуражечник довольствовался иглой, ножницами и утюгом. Плотник – топором и пилой. Да и правда: много ли было нужно, чтобы из выброшенной в ветошь шинели смастерить кепку, а из сырой сосны сколотить табуретку или гроб? Никто из людей, роившихся по комнатам гостиницы в стиле модерн, не собирался ломать голову над механизацией цехов утильотдела.
Но хотя эти цехи заслуживали лишь бесславных похорон, хоронить их было слишком рано. Как ни слабосильны казались их труды, обойтись без них было немыслимо. Разруха хозяйственной жизни достигла к этому времени неслыханных размеров и была открыто признана одним из опаснейших врагов революции. Кусок мыла, клок бумаги, подошва, годная хотя бы на неделю, пуговица, способная удержать на человеке незамысловатое одеянье, – все стало драгоценностью.
И, может быть, именно в силу противоречия, до крайности нужные производства утильотдела, несмотря на их вековую отсталость, так ценились и побуждали к такому деятельному роению вокруг себя людей, старавшихся подогреть в них теплившуюся жизнь и отдалить неминучую кончину.
Извекову не сразу удалось разыскать пакетную мастерскую. Склады и цехи были раскиданы от Волги до Монастырской слободки и занимали пакгаузы, лабазы, ветхие соляные мельницы в старом городе, подвалы и лавки базаров. Надо было узнать, где подвизается Парабукин, а он не настолько славился, чтобы любой делопроизводитель утильотдела догадался, о ком идёт речь.
Тихон Платонович сидел в своей фанерной каморе, выгороженной на стыке двух обширных залов, один из которых предназначался для журнальной и газетной свалки, другой заключал неразобранные библиотеки. Через пробитую стену первый зал соединялся с пакетной мастерской.
Человеческие тени скользили по бумажным нагромождениям, появляясь и пропадая. В тишине слышалось изредка шуршание тронутого сквозняком листа бумаги. Запахи свежего клейстера, заплесневелой кожи, отсырелого коленкора, напоминая цветущий пруд, легко проносились от дверей к окнам.
Тихон Платонович, выпив неизвестного напитка, доставленного Мефодием Силычем, убрал в письменный стол кружечку и слушал своего друга.
– Что ты толкуешь о Цветухине! Он мне как близнец, я его чувствую лучше себя, – говорил Мефодий. – Страдалец, как я. Но тайный. Гордыня не пускает склонить выю. Гений в нём не вылупился. Все стучит клювиком в скорлупку. А пробить скорлупку не может. Он и страдает. Я рядом с ним – инфузория. Хотя – актёр. Тоже актёр!
– Тоже в скорлупке, – вставил Парабукин.
– Признаю. Смиренномудро признаю. Ибо не горд, а только суетен. Мне не так больно. Он – гений, ему больнее. А что ему мешает? Рисовка. Принципами рисуется. Какие у актёра могут быть принципы? Сыграл хорошо – вот и принцип. Не сыграл – в чём же принцип? У нас был трагик – беспардонный черт, ни одного принципа, а весь театр рыдает. В нашем деле надо животом брать. А Егор много понимать хочет.
– Сгубит он мою Аночку, – горестно вздохнул Тихон Платонович.
– О ком говоришь? – оскорбился Мефодий. – О Гамлете говоришь, ты, затычка! Он от актёров чистоты требует, не клубнички. Учеников поучает, чтобы у них душа, как хрусталь, пела. Я у него две недели в ногах валялся, пока он меня к себе в студию принял. Талант, говорит мне, любит две вещи – чистоплотность и трезвость. Тот, говорит, кто пропивает талант, тот – вор. Он, говорит, крадёт у людей то, что им дано природой, ибо дарования отпускаются на пользу всех людей в лице одной персоны. Люди, говорит, были бы в сто раз счастливее, если бы талант не перепадал бы пропойцам. Бросишь пить – приходи, играй. А так, говорит, черт с тобой. У меня молодёжь, я отвечаю.
– А сам он что – на водопровод молится?
– Вот. Я у него в ногах валяюсь, а между тем отвечаю: мало ты со мной, Егор, выхлестал, что меня лишней рюмкой укоряешь? А он мне: Цветухин, мол, не пропойца. Если, говорит, я пью – я пью для радости. Пирую. Веселюсь. И понимаю, что это не всерьёз, а для удовольствия и смеха. А горькую запивать – разнузданность. Да как рассердится! Это, говорит, все из гениальничанья. Все пропойцы гениальничают. Заметил, говорит, они и разговаривать не умеют без претензий. Все удивить норовят, остроумничают. Это, говорит, антихудожественно. Понимаешь – куда?
– Отбрил тебя.
– Почему – меня? – снова обиделся Мефодий. – Я – простой человек, вместилище жидкости. Претензий не имею никаких. Пью, как обыкновенный пролетарий.
– Это ты-то пролетарий? Отец Мефодий!
– А кто же? Я – неимущая Россия! Вот кто я. На таких, как я, отечество держится! Кариатида!
– Кари-ати-да! – иронически перепел Парабукин.
И тут его лицо обвисло, он наскоро провёл рукой по гриве и нерешительно начал приподниматься.
– Где здесь хозяин всех этих богатств? – громко спросил Извеков, отворив фанерную дверцу и заглядывая в чулан.
– Товарищ секретарь, – проговорил Парабукин, и одёрнул куцую свою толстовку, и погладил усы с бородой, и откашлялся, не находясь, что бы ещё сделать в таких нечаянных обстоятельствах.
– Ожидаем давно, – сказал он. – Позвольте представить. Мефодий Силыч, сотрудник студии Цветухина. Так сказать, коллега моей дочери по театральному поприщу. Кариатида.
– То есть… по фамилии? – сурово удивился Извеков.
– Более в метафорическом смысле, – сказал Мефодий, раскланиваясь с важностью.
– Вы что же, закусывали? – на шаг отступая перед непонятным запахом, спросил Извеков (он внимательно глянул на перебитый сократовский нос Мефодия и подумал: этот, пожалуй, ещё отменнее Парабукина).
– В виде перерыва между занятиями, – торопился объяснить Тихон Платонович.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96


А-П

П-Я