https://wodolei.ru/catalog/mebel/uglovaya/ 

 

Иные дела показались ему ничтожными, возникшими из мещанской злости, мусорных самолюбий и наводящих уныние дрязг, иных он не мог сразу понять – что-то мутно ускользающее, как мошкара, витало вокруг невразумительных писаний; иные были, очевидно, серьёзны и ждали больших решений. Он рассортировал дела по первому впечатлению и сначала хотел заняться теми, которые счёл лёгкими, чтобы расчистить поле, покончить с обывательщиной – как он назвал по виду мелкие дела – и потом перейти к важным. Но, секунду помешкав, он вдруг сказал:
– А пусть потерпят! – и решил действовать как раз обратно – взяться сразу за самое сложное.
На одном листе красным карандашом была сделана наискось и подчёркнута крупная надпись: «Чиновник царской прокуратуры». Рагозин приказал привести этого обвиняемого и начал читать дело. Оно содержало немного: рабочим пикетом был задержан ночью с просроченным пропуском помощник советского нотариуса Анатолий Михайлович Ознобишин, тридцати пяти лет, с высшим образованием; как выяснилось на допросе, в прошлом он имел звание кандидата на судебную должность и служил в камере прокурора палаты, однако, по материалам следователя, он исполнял и более высокие должности, вплоть до прокурора, и это предстояло установить.
Минут через десять Ознобишин был приведён. Он поклонился, не крепко потирая, как бы поглаживая маленькие руки, и поблагодарил, когда Рагозин предложил ему сесть. На обычные вопросы он отвечал кратко, точно, не заставляя ждать, но и не забегая, прилично храня своё достоинство и в то же время показывая полную уважительность к личности допрашивавшего.
– За что же вас, собственно, взяли? – спросил Рагозин, исчерпав всю формальную часть.
– За то, что истёк срок моего ночного пропуска. Всего на один день.
– Вы, что же, забыли возобновить?
– Нет, помнил. Но за житейскими хлопотами вовремя не успел. Думал – в этот день не понадобится, а на другой сделаю. В этом я виноват, конечно.
– А зачем вам вообще ночной пропуск?
– Приходится задерживаться на службе – очень кропотные дела. Днём много посетителей, приём. А вечерами приходится оформлять. У нас несколько человек имеют такие пропуска.
– Что же, в этот вечер вы тоже задержались на службе?
– Нет. В этот вечер – нет.
– А где же вы были?
– В этот вечер… просто житейский случай, – сказал Ознобишин неуверенно.
– Загулялись?
– Да.
– Женщина?
– Женщина, – тихо ответил Ознобишин и опустил глаза.
Рагозин видал на своём веку людей в самых различных обстоятельствах, привык распознавать человека не только по словам его, но по маленьким проявлениям внутренней жизни, которые можно бы назвать химией чувств, – когда переживания то вдруг соединятся в сложное целое, то распадутся на составные части, и одно исключает и прикрывает другое, и лживое кажется правдоподобнее истинного. В Ознобишине он не замечал ни капли притворства и хотел разгадать – не наигранна ли его искренность, не дальновидностью ли подсказано ему чистосердечие.
– Что же вы думаете, неужели вас держат здесь из-за просроченного пропуска?
– Нет, как же это может быть? – даже удивился Ознобишин, и вздёрнул плечами, и узенько развёл руки, показывая своим корректным жестом, что, во-первых, не может допустить такую несправедливость властей, во-вторых, хорошо знаком с законными постановлениями о ночных пропусках.
– Но вы ведь только что сказали, что вас арестовали за неисправность пропуска?
– Да, когда вы спросили – за что меня взяли, то есть арестовали. Арестовали за неисправность пропуска. А сейчас вы спросили, думаю ли я, что меня держат в тюрьме за просроченный пропуск. Я повторяю – нет, не думаю.
– Значит, вы знаете, за что вас держат?
– Нет, мне это неизвестно. Я только могу предполагать, что моё прошлое внушает ко мне недоверие.
– А кем вы были?
– Я служил в камере прокурора судебной палаты.
– В должности?
– Я был кандидатом на судебную должность.
– И долго?
– Может быть, в былое время я сказал бы: к сожалению, – ответил Ознобишин с едва заметной извиняющейся улыбкой и как будто застеснявшись. – Теперь я говорю: к счастью, долго. Около семи лет, начиная с университетской скамьи. У меня, как раньше выражались, была неудачная карьера.
– Почему?
– Ну, – приподнял бровки Ознобишин, – я совсем не карьерист. К тому же у меня не было никакой протекции. Я из простой семьи.
– А была бы протекция?
– Протекция мне вряд ли помогла бы.
– Ну что же это за протекция, которая не помогает! – вскользь проговорил Рагозин.
– Да, конечно, – согласился Ознобишин и тут же добавил, как бы в шутку: – Но в моем случае просто никто не согласился бы протежировать.
– Такой вы неудачник?
– Да, естественный неудачник.
– Как – естественный?
– То есть по своей природе.
Он опять немного опустил глаза:
– Мне не доверяли в прокуратуре.
– Не доверяли?
– Я не совсем был похож на прочих чиновников. Это внушало недоверие.
Рагозин вдруг сказал решительно:
– Не доверяли, не доверяли, – и кончили тем, что назначили вас прокурором.
Ознобишин не только всеми чертами лица, но всем вытянувшимся телом изобразил вопрос, который, однако, никак не мог слететь с его затвердевших и выражавших обиду губ. Насилу одолевая борьбу чувств, он сказал озадаченно:
– Вы позволите разъяснить?
– Мне нужны не разъяснения, а я требую, чтобы вы без утайки сказали о вашем прошлом.
– Я ничего не утаиваю, – потряс головой Ознобишин, все ещё не вполне справляясь с обидой, просившейся наружу, и потом заговорил с горькой, но очень скромной учтивой улыбкой:
– Я теперь понимаю, что существует подозрение, будто я выдаю себя не за того, кем был. Это неверно. Я никогда не был прокурором. Перед самой революцией на меня возложили исполнение обязанностей секретаря палаты, но в должности этой я так и не был утверждён. Откуда же могла взяться легенда, что я был прокурором? Я думаю, это только потому, что буквально за два дня до Октября, то есть при Временном правительстве, в палате было получено из Петрограда назначение моё товарищем прокурора. Назначение было от двадцать третьего числа, а переворот, как вы помните, произошёл двадцать пятого. Никаких формальностей по назначению не было сделано.
– Почему же вы скрыли это при допросе?
– Я ничего не скрыл. Мне задавался вопрос – кем я был? Поэтому на вопрос – кем я не был? – я не отвечал.
– Но всё-таки вы были прокурором, только не при царе, а при Керенском, так ведь, да?
– Нет. Прокурор – это легенда. Но я никак не могу признать себя даже бывшим товарищем прокурора, потому что в должность эту не вступил.
– Ну, а секретарём палаты при царе?
– А эту должность я только исправлял, но утверждён в ней никогда не был, – с проникновенным убеждением сказал Ознобишин.
Рагозин засмеялся.
– Ловко вы это, право!
– Какая же ловкость? Ведь это все легко подтверждается документами. Архив палаты уцелел. Да и свидетелей я могу указать какое угодно число.
– Ну, а за что же вы так полюбились Керенскому, что он вас назначил прокурором?
– Товарищем прокурора, – поправил Ознобишин, – и не Керенский, а при правительстве Керенского. Керенский меня, конечно, не мог знать. А назначения тогда были валовые.
– Что это такое?
– Валом назначали, по всем судебным округам, вроде, как бы сказать, производства приказом в прапорщики.
– Но целью-то производства было что? Создать аппарат из приверженных Керенскому чиновников, да?
– Целью, как я понимаю, было заменить царских сановников в суде более свободомыслящими и молодыми силами. Назначали тех, кому при царе не давали хода, кому не доверяли почему-либо. Вот и я, как полагаю, в числе многих других был замечен: сидит, мол, человек кандидатом на судебную должность столько лет, очевидно, не очень он пришёлся по душе блюстителям царской юстиции.
– Значит, никаких заслуг перед этой самой юстицией у вас не имелось?
– Заслуг? Скорее наоборот, – немного пожал плечами Ознобишин. – Скорее уж неудовольствие мог я вызывать до революции, что, собственно, революция и отметила назначением, за которое я почему-то сейчас должен страдать.
– А! Вас революция отметила, так-так, – усмехнулся Рагозин, – вон какой поворот…
– Нет, не поворот, а я хочу только сказать, что движения по службе до революции у меня не было, что я не располагал начальство к доверию.
– А, собственно, что у вас такое было? – чуть-чуть раздражённо спросил Рагозин. – Вот вы все говорите – недоверие, недоверие. Почему вам, собственно, могли не доверять? За что?
– Это я могу только догадываться, предполагать, – ответил Ознобишин в добродушно-вкрадчивом тоне, как близкому человеку. – Скорее всего, за моё неодобрение репрессий, за недостаточную радивость к политическим делам. На меня, конечно, ничего серьёзного не возлагали, так себе – кое-что подготовить, подобрать материалы. Но я старался, в меру маленьких своих возможностей, облегчать нелёгкую участь людей, которых преследовал царский закон за убеждения. Революционеров даже, если случалось.
– Вон как, – легонько мотнул головой Рагозин. – Может, приведёте какой пример?
– Например, в рагозинском деле, очень у нас нашумевшем, – сказал Ознобишин.
– Это что за… рагозинское дело такое? – спросил Рагозин, помолчав.
– Дело о тайной подпольной типографии, которую держал я погребе революционер Рагозин. Очень много людей было замешано, дело тянулось долго, но Рагозина так и не разыскали. Бежал.
– Он что, этот Рагозин, – сказал Рагозин, в упор смотря на Ознобишина, – он что – эсер?
– Рагозин? Нет, он был из социал-демократов. Рабочий железнодорожного депо. В депо была втянута интеллигенция, много молодёжи.
– Вы что же… участвовали в преследовании?
– Дело проходило в палате. И мне кое-что поручали по делопроизводству, так что я был в курсе. Особого влияния я иметь не мог, но всё-таки посчастливилось оказать помощь привлечённому по делу Пастухову. Может быть, слышали – известный театральный деятель, драматург?
– Он что же, имел отношение… был тоже в подполье?
– Нет, он был запутан по косвенным связям, но ему грозила ссылка, как многим по этому делу. Цветухин привлекался ещё – актёр здешний. И ему мне тоже удалось быть полезным. Конечно, моё сочувствие к неблагонадёжным, как тогда они назывались, не могло нравиться моему принципалу, то есть товарищу прокурора. Да и сослуживцы-коллеги на меня косились. Вот это я имел в виду, говоря о недоверии ко мне в прокуратуре.
– Большое было, значит, дело? – сказал Рагозин и отвернулся от Ознобишина.
– Рагозинское? Очень разветвлённое: прокламации, тайное общество, типография, масса обвиняемых. В нашем округе одно из самых громких.
– Ну, а этот, как его… Рагозин, значит, уцелел?
– Не могу сказать. Во всяком случае, не был разыскан, и, по закону, дело о нем было прекращено. Может быть, и уцелел, – такие примеры нередки, старый режим был бессилен против бывалых революционеров.
– Да, против бывалых, конечно… – буркнул самому себе Рагозин и спросил вскользь: – Он что, был семьянин?
– Рагозин? Насколько помню – нет. Жена у него была, это я знаю, потому что он сам ушёл, а жена не успела, её взяли, и она умерла здесь в тюрьме во время следствия.
– Отчего же? Отчего умерла?
– Ну, знаете, – тюрьма! Но, насколько память не изменяет, кажется – в родах.
Рагозин взялся за бумаги. Он просматривал их, как будто вчитываясь в отдельные строчки, нагнув низко голову, почти не шевелясь. Потом оторвался, быстро спросил:
– А ребёнок? Остался ребёнок после неё?
– Не могу сказать. Возможно, конечно.
– Понимаю, что возможно. Но я спрашиваю – знаете вы или нет? – грубо спросил Рагозин.
– Не знаю, нет, не знаю, – ответил Ознобишин, настораживаясь и тоненько прищуривая небольшие, вдруг словно успокоившиеся глаза.
– Возможно, понятно – возможно, – проговорил Рагозин по-прежнему ровно, без нажима, желая показать, что он не может допустить грубости. – Я почему спросил? Потому что слишком хорошо известно, что таких детей, рождённых в тюрьме, предостаточно.
– Безусловно, – неуверенно подтвердил Ознобишин.
– И о них надо проявлять заботу.
– О детях сейчас заботятся, это правда, – вздохнул Ознобишин.
– Сейчас! – сказал Рагозин опять резко. – Сейчас – другое. А раньше разве о них думали? Родится вот такой от арестантки, и ладно. Куда его? Куда его девали, спрашиваю?
– В приют, обыкновенно, – сказал Ознобишин.
– В приют? В какой приют?
– Были такие сиротские приюты.
– Я понимаю. Я спрашиваю, допустим, у этой… у жены, ну, о которой вы говорите, которая умерла, скажем, остался ребёнок. Куда его из тюрьмы, куда должны были поместить?
– Не могу сказать, – произнёс Ознобишин нащупывающим новый тон голосом. – Но ведь можно попробовать установить, если бы заинтересовал именно случай с женой Рагозина.
– Установить?
– Да, ведь в рагозинском деле могут найтись следы.
– Вы, что же, думаете, оно сохранилось, это дело?
– Архив палаты цел, как я уже вам сообщил.
– И вы, что же, могли бы отыскать? – в какой-то вспышке нетерпенья спросил Рагозин.
– Вероятно, конечно, – подумав, медленно отвечал Ознобишин, – но вряд ли в моем положении, по крайней мере пока я лишён свободы…
Вдруг долгий, связывающий взаимностью и все понимающий взгляд остановил их, в молчании, друг на друге. Слышалось ясно дыхание Рагозина – частое, с шипящим выталкиванием воздуха в усы, и ознобишинские хрипловатые вздохи через приоткрытый рот. Они пробыли в неподвижности несколько секунд. Затем, шумно перевернув лежащее на столе дело и отодвигая его прочь, Рагозин проговорил, обрезая слова:
– Стало быть, вы утверждаете, что оказали услуги некоторым лицам, которых преследовал царский суд. Как либерал, да? По либеральным мотивам, так?
– Из сочувствия, – мягко пояснил Ознобишин.
– Понятно. Нам не сочувствуют только там, где нет нашей власти.
– Извините, но это было до вашей власти, – деликатно поправил Ознобишин.
– Но говорите-то вы об этом при нашей власти, а не при царе, – возразил Рагозин. – Я попрошу вас письменно назвать свидетелей, которые могут подтвердить ваши показания о прошлой службе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96


А-П

П-Я