Качество супер, рекомендую! 

 

Ио разведать удалось немного: Егор Павлович последнее время не служил в театре, а собирал какую-то особую труппу и занимался с нею не то на железной дороге, не то в гарнизонном клубе, а возможно – и ещё где-нибудь.
– Они, знаете, захвачены, – сказал, подморгнув Пастухову, старый человек с небритым подбородком и приподнял ко лбу палец.
– То есть как захвачен? Егор Павлыч?
– Они самые, Егор Павлыч. Они от нас отошли, и в рассуждении у них что-либо совсем стороннее.
– А вы тоже актёр?
– Нет, не актёр. Я реквизитор. Но вы не сомневайтесь.
Пастухов и не думал сомневаться. Он знал своего друга за человека с причудами, хорошо помнил его скрипку, слабость к изобретательству, его поиски народных типов для воплощения на сцене. Особенно историю с этими народными типами никогда он не мог бы забыть, потому что с ней Цветухин запутал его в пренеприятное жандармское следствие по опасному революционному делу, когда они вместе едва не увязли. Так что от Егора Павловича он равно ждал и вполне обыкновенных поступков, как от очень милых людей, и вещей самых необычайных, как от больших оригиналов.
Александр Владимирович, выйдя из Липок, пошёл к той старой приземистой гостинице рядом с консерваторией, в номерах которой когда-то проживал Цветухин. Он узнал двор, хотя тополя вдоль щербатых асфальтовых дорожек сильно вымахали ввысь и загустели. Как и прежде, в воздухе таяла капель падавших через отворённые окна звуков – арпеджио роялей, поплевывание флейт, нутряные жалобы виолончелей. Высокий красный дом, под своими похожими на сахарную бумагу колпаками крыш, как будто тянулся на цыпочках к небу, приподнимаемый музыкальной смесью голосов. Корпуса гостиницы лежали у него в ногах. Пастухов обошёл дальний корпус. Тут тоже были отворены окна, и низенький дом скудно отвечал высокому звонами размолоченного пианино.
Было безлюдно, и Пастухов беспрепятственно осмотрел длинный коридор с запахом шампиньонов и аммиака, незапертые номера, тесно уставленные койками в бурых одеялах, и добрёл наконец до зальца с искусственной волосатой пальмой-вашингтонией. Отсюда и вылетали звоны. Стоя в дверях, он послушал это настойчивое подражание музыке. Барышня в очень короткой узкой юбке, наступив на правую педаль ногой в модном, до колена зашнурованном матерчатом ботинке, выдалбливала из пианино «Молитву девы» – мелодию, которая в веках останется памятником мечтательности старой провинции. Указательный палец музыкантша держала, не сгибая, под прямым углом к покорной клавиатуре.
Пастухов кашлянул. Барышня обернулась, оставив палец воткнутым в клавиш. Пианино медленно успокаивалось.
– Вы меня? – спросила барышня.
– Простите, я оторвал вас от вашего экзерсиса.
– Чего?
– Я помешал вам. Скажите – не живёт ли здесь актёр Цветухин?
– Актёр? – быстро проговорила барышня и сбросила ступню с педали, причём инструмент замурзился, как потревоженный старый собакевич. – А он что, делегат?
– Не знаю, – сказал Пастухов, – вполне возможно, конечно.
– Тут больше делегаты.
– Какие делегаты? Может быть, действительно Цветухин находится в их числе?
– Отчего же нет? – согласилась барышня и заложила ногу на ногу. – Кто приезжает на всякие съезды, тот и останавливается. Тут общежитие. В крайних двух номерах студенты консерватории. Но только актёров с ними нет.
– А вы, простите, вероятно, тоже студент консерватории? – поинтересовался Пастухов так почтительно, что никто не заметил бы насмешки.
– Вы думаете – потому что я играю? Нет, я так, любительница. А вам что – разъяснили, что этот актёр живёт в общежитии?
– Он жил здесь прежде в одном из номеров.
– Давно?
– Порядочно, – сказал Пастухов, – лет, пожалуй, восемь-девять назад.
Барышня, нагнувшись, обхватила свои зашнурованные икры сплетёнными пальцами и широко разинула яркозубый весёлый рот.
– Что? Девять лет? Да ведь это в прошлом веке! – вытолкнула она с хохотом. – Нет, вы смеётесь! Если правда – столько лет, то вы бы лучше спросили об вашем актёре у моего дедушки! Вы, наверно, сами тоже артист?
Глаза её с любопытством и любованием бегали по его шляпе, костюму, туфлям, почти не задерживаясь на лице. Говорила она бойко и с увлечением.
– А вы здесь служите? – спросил Пастухов, улыбаясь.
– Нет, я в «Зеркале жизни».
– Ах, вы в зеркале жизни? Вон как! Это что же такое?
– Да вот рядом – кино. Не знаете? Я там билетёршей. А сюда меня тётя Маша пускает играть на пианине.
– Тётя Маша?
– Ну да, она тут коридорной. У нас в кино тоже есть пианино, да администратор запрещает играть. А я живу недалеко, вместе с тётей Машей, и мы с ней дружим. Она сейчас ушла на обед и велела мне посидеть.
– Чрезвычайно интересно, – сказал Пастухов, – благодарю вас.
– Нет, правда, вы тоже артист? – опять спросила она, и расплела пальцы, и поправила спустившийся на лоб озорной чубик.
– А я вам не скажу.
– Да я сама сразу вижу: артисты все такие замысловатые. А если вы не шутите, что ваш товарищ жил тут так давно, то подите в первый корпус, там комендант, может, он вам скажет.
Пастухов ещё раз поблагодарил, испытывая удовольствие от её резвого взгляда, в котором брезжилась нескрываемая женская жадность, и слегка засмеялся, и она захохотала в ответ, и он ушёл. На дворе он опять расслышал тот же упрямый, но учащённый звон пианино, и тотчас представился ему перпендикуляром опущенный на клавиш палец, и он ухмыльнулся.
В облике смешной любительницы музыки он, однако, увидел что-то новорождённое и настолько самонадеянное, что не она показалась ему курьёзом, а он сам – со своими поисками прошлого века. Прошлый век! – это слово ошеломило его, применённое к недавнему времени, о котором он привык думать, как об идущем, а оно уже невозвратно ушло. Не был ли он сам прошлым веком? Остатком, обломком, в крошку разбившимся карнизом колеблемого здания? Застывшим в воздухе отрывком давнишнего напева, какой-нибудь жалкой ноткой провинциальной «Молитвы девы»?
– Какая чушь! – отмахнулся он.
Но едва он сказал про свои мысли, что они – чушь, как время, которое он считал вчерашним днём, отошло в такую недосягаемую даль, что он остановился в испуге. Все вокруг почудилось ему решительно изменившимся, непохожим на прежнее, как план города не похож на город. План был тот самый, что и прежде, дома стояли на своём месте, были старой высоты и даже старых окрасок, но во всем виделось новое выражение, жил не прежний, иной смысл. И в этом переменившемся до неузнаваемости окружении он себя одного увидел совершенно прежним. Он бродил, слонялся среди незнакомого города, ища своё прошлое, свой век.
– Я старый, – сказал он себе, медленно выходя на улицу и озирая её оторопело, – я здесь один такой старый.
Ему надо было найти отрицание этого непрошеного самопризнания в старости, чтобы восстановить блаженное равновесие духа, и вдруг его глаз выделил из прохожих приближающегося необыкновенного человека.
Это был старик с бесцветной лысиной и серпом голубовато-белых волос, положенным концами на массивные уши. В округлой бородке, седых бровях, не уступавших по размеру усам, он был иконописен, и его разящий взгляд мог бы принадлежать сразу и мученику и мстителю. С плеч его свисал жёваный чесучовый пиджак, каких уже не оставалось от былых летних гардеробов, с оттянутыми до колен карманами, топырившимися от засунутых в них газет и свёртков. В руке он нёс панаму, от давности потемневшую, как высушенная тыква. Подходя к Пастухову, старик морщинил лицо, щеки его сделались гребенчатыми, улыбка обнажала исковерканные иззелена-жёлтые зубы, словно он набрал в рот фисташковой скорлупы.
– Когда же это вы, Александр Владимирович, в родные края? – пропел он, разводя руки для объятия. – С приездом! Не узнаете?
– Нет, извините, – помигал на него Пастухов.
– Ну, где уж! Молодое растёт, старое старится. А ведь я вас выручал, вытягивал, когда вас преследовала жандармерия за связи ваши с подпольем! Помните?
– Да, да, да, да, позвольте, позвольте… – припоминал и не верил, что может нечто подобное припомнить, Пастухов.
– Ну, ну, ну! – помогал ему старик.
– Да, да, да, что-то такое, действительно…
– Да ну, конечно же, конечно! Вспомните-ка! Ещё когда с вас была взята охранкой подписка о невыезде, а?
– Действительно, действительно, как же? – удивился Пастухов.
– Ещё когда вы собирались поехать в Астапово, к смертному одру Льва Николаевича, а?
– В самом деле, позвольте-ка, позвольте…
– Да ну же, ну!
– Как же такое, а? Ну, просто, никак не могу, право…
– Ай-ай-ай, Александр Владимирович! Кто тогда хлопотал за вас перед прокурором, а? Кто спасал вас и для искусства и для всех нас? Нуте-ка, а?
– Позвольте, ну, как же? – мучился Пастухов.
– Да Мерцалов, Мерцалов! Помните? – пожаловал наконец старик, убеждённый, что его имя осчастливит кого угодно.
– Ах, Мерцалов! – повторил рассеянно Пастухов.
– Ну да, Мерцалов, былой редактор былого здешнего «Листка»!
– Ах, конечно же, здравствуйте, здравствуйте! – воскликнул и с облегчением утёр ладонью лицо Пастухов.
Они жали и трясли друг другу руки, и нагруженные карманы старика бились по его коленкам, и он то прикрывал лысину панамой, то снова оголял её, и Пастухов, рассматривая старика, твердил себе со всею силой оживающего самодовольства: как хорошо, что я молод, молод, молод, что не ношу чесучовых пиджаков, не набиваю карманы газетами, что во рту моем здоровые зубы, как хорошо, как хорошо.
– Как хорошо, – сказал он, беря старика под локоть и поворачивая не в ту сторону, куда тот шёл, а куда собирался идти сам, – как хорошо, что я вас встретил. Как вы тут живёте, а?
– Живём, как сейчас можно жить, – в трудах, в ожиданиях.
– Не трогают вас за ваш «Листок»? – мимолётно спросил Пастухов.
– За что же? Я ведь не либерал какой-нибудь, помилуйте! С молодых ногтей мечтал о революции. Всем известно. В мрачнейшие времена имел дело с подпольем. Сколько людей выручил, вот так же, как вас.
– Да?
– А что вы думаете? Вы думаете, откуда я узнал, что вы тоже работали на революцию?
– Да? – повторил Пастухов, уклончиво улыбаясь.
– Ну, разумеется! Мы ведь понимаем друг друга, понимаем! Вы ставили на карту своё будущее, свою славу, и я не один раз рисковал головой. Всякое бывало. За вас, помню, клялся и божился, что вы непричастны. А ведь знал, знал – какое там непричастен!
Мерцалов с коротким смешком потряс головой, будто одобряя себя снисходительно за то, что следовало бы пожурить. Пастухов глядел на него пронизывающе-пытливо.
– Я не знал, что вы мне так помогли, – быстро сказал он. – Благодарю вас, хотя и запоздало.
Он протянул старику руку.
– Ах, что там! Это ведь святая обязанность, дело чести. Сколько добра приводилось делать – не запомнишь! Вот ведь и о Цветухине надо было тогда замолвить словечко. Он ведь тоже был не без грешка, хе-хе.
– Вот хорошо – вспомнили. Где он? Я его не могу разыскать.
– Цветухин? Ну, как же – здесь, здесь! Собирает таланты из народа. Труппу составил. Передвижной театр мечтает устроить. Интересная личность. Перессорился со всеми насмерть. Темперамент! Мнится горы сдвинуть.
– Что вы говорите?! Как на него похоже! Но где же его найти?
– Нет ничего проще. Я ведь с театральными людьми на короткой ноге. Пишу о театре. В газете мне – вы понимаете? – приличествующего места не дадут, я человек, так сказать, индивидуальных понятий, хотя, если говорить строго, именно подлинный общественник. Но меня уважают. Не могу пожаловаться. Поручили мне хронику искусства, да, да. Так что я пишу. Немного. Но подождём, подождём.
– Как же всё-таки повидаться с Цветухиным? – поторопил Пастухов (он успел заметить, что старик имел пристрастие к излюбленному болтунами словечку «ведь», будто касавшиеся его, Мерцалова, обстоятельства знал или обязан был знать каждый встречный-поперечный).
– Я поспрошаю, где сейчас подвизается наш Егор Павлович, передам о вас, он к вам придёт. Будет рад, будет рад. Мы земляков почитаем. Вы где остановились-то?
– У одного знакомого, неподалёку. У такого Дорогомилова, слышали?
– Бог ты мой, вы живёте у Дорого…
Старик даже осёкся и придержал Пастухова, чтобы стать лицом к лицу. Вздёрнув скульптурные брови, отчего лысина его двинулась на извилины лба, словно поплывший воск, он тотчас, однако, сменил удивление на добродушный смешок, который, в свою очередь, удивил насторожённого Александра Владимировича.
– Я только что случайно познакомился с ним. Что это за фигура?
– Ну, кто же не знает – старожил! Чудак, человек превратностей.
– Мистик? – сам не зная почему, подсказал Пастухов.
– Не думаю. Мечтатель скорее, любитель загадок, утопист.
– И бухгалтер?
– Представьте! Испокон века тянул счётную часть управы. Но, так сказать, житель двух миров. Невинный мистификатор. Не мистик, как вы думаете, а мистификатор! – обрадовался словцу Мерцалов. – Неужели вы его никогда прежде не видели? Его ведь нельзя не приметить – он вечно в окружении мальчишек.
– Вот-вот, что это такое?
– Это его пунктик. У ребятишек он – божок. Вообще целая история. Кое-что, может, и недостоверно, но многие легенды о нем легко поддаются некоторому своду…
Они проходили Липками, и Пастухов ничуть не раскаялся, что принял предложение – посидеть и выслушать предание об Арсении Романовиче. Мерцалов оказался не простым говоруном, а презанятным рассказчиком.
Ходячая в городе дорогомиловская история вела начало с глухих времён, когда Арсений Романович был ещё студентом Казанского университета. Как-то летом он попал на охоту по уткам в Хвалынские займища, встретился там с компанией охотников, и они затащили его в Хвалынск. В городке, полном тишины и скуки, они покутили, сдружились ещё больше и отправились в одно из тамошних поместий, к барону Медему. Тут произошла, что называется, роковая встреча. У Медемов была воспитанница – девушка прекрасная, с воображением, не засорённым какими-нибудь городскими пустяками. Дорогомилов потерял голову, как может потерять молодой человек в августовские вечера, на свободе, среди полей, садов, парков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96


А-П

П-Я