https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/vodyanye/
– Не двигайтесь, – сказала я, отняла у него руку, навела объектив и сделала снимок. Когда я опускала камеру, щеки у меня горели. – Прошу прощения. Вы ведь не возражаете?
– Нет, совсем нет. Но ты не должна ломать голову над тем, что сказать, а думать при этом: «Быстрее, я обязательно должна сделать этот снимок!» А вообще я в восторге.
Голос его звучал вполне дружески, но я все-таки не была уверена, что он не рассердился. Потом он еще раз повторил:
– Я правда в восторге… Если ты хочешь поймать свет, нам пора идти.
В крохотном почтовом отделении и магазинчике сувениров напротив продавались чайные полотенца и жестяные коробки с печеньем, на которых была нарисована ратуша Гилдхолл, аккуратная, стилизованная, черно-белая, полосатая, совсем не похожая на настоящую.
– Напоминает «зебру», пешеходный переход, – заметила я, и Тео рассмеялся.
Я повернулась, чтобы взглянуть на настоящую ратушу на противоположной стороне площади. Мне хотелось еще раз увидеть, как солнечные лучи сверкают на поблекшей известке, как они играют на торцах брусьев и бревен, как переливаются на черепичной крыше и как окрашивают каждую стену здания в разные цвета, отчего оно выглядит солидным и основательным.
– Когда… Сколько, вы сказали, ему лет, этому зданию?
– Если верить Криспину, оно было построено в начале шестнадцатого столетия. Эпоха Тюдоров, наверное, если выражаться вашим английским языком.
– Это был обычный дом?
– Не совсем. Это был зал собраний, очевидно, для членов гильдий. Здесь собирались ремесленники, торговцы и тому подобная публика, чтобы договориться о ценах на шерсть, специи или изделия из железа, а также принять в свои ряды тех, кто показал себя умелым мастером, и назначить их во главе кожевенников или хлеботорговцев.
– Это очень легко себе представить, – сказала я. – За этими окнами. Через них ничего не видно, так что остается рассчитывать только на воображение. Совсем как в Холле, как сказал Криспин. Стивен или кто-нибудь еще… Он стоял на том же полу, поднимался и спускался по той же лестнице, чуть ли не дышал тем же воздухом… Порой мне кажется, что это его отражение в окне я тогда сфотографировала. Как и на негативах, дистанция между тем временем и этим совсем не чувствуется. А бывает, кажется, что ее нет совсем.
– Нет совсем… – эхом откликнулся Тео и замолчал. После того как я сфотографировала то, что хотела, мы поехали назад, по тем же самым огромным ровным полям, колосящимся ячменем и пшеницей. Кое-где возвышались колокольни церквей, а иногда равнину прорезал овраг, на дне которого бежал ручей. А то вдруг из-за холма выныривала деревушка, жители которой вышли на воскресную послеобеденную прогулку, или среди деревьев мелькала ферма, на которой из-под осыпающейся штукатурки проступали цифры «1573», или на дорогу выскакивала детвора на велосипедах, останавливалась и махала нам руками.
Когда мы вернулись к конюшне, Тео остановил машину на гравиевой дорожке, и мы вышли.
– Идешь? – только и спросил он.
Я поднялась вслед за ним наверх и включила кофеварку. Тео заговорил о лекции, которую читала Эва, о фотографии и о смерти.
– Смерть? Вы имеете в виду, как на военных фотографиях? Я взглянула на его снимок, который Эва держала на своем письменном столе. Там он был в военной форме, на шее болтались потрепанные фотоаппараты, один рукав разорван, из прорехи торчат грязные бинты, а позади виднеется самолет с вращающимися пропеллерами. Тогда он был моложе, но, в общем, похож на себя сегодняшнего – смуглый, худощавый и сильный, готовый вот-вот рассмеяться.
– Эва утверждает, что сюжеты всех фотографий, в сущности, исчерпываются двумя темами: смертью и временем. Мы сохраняем жизнь мгновению в серебре и химикатах, в то время как сама жизнь не сохраняется никогда, когда каждая клетка, не успев родиться, уже распадается, заменяется другой и снова распадается. Объект и его образ сосуществуют в течение той доли секунды, пока открывается и закрывается затвор камеры. После этого объект распадается, но образ его сохраняется неизменным.
– Вы как будто говорите о призраках.
Он ухмыльнулся.
– Ох, Анна, у тебя, наверное, мурашки бегут по коже? Эва сказала бы, что фотография не дает ничему – и никому – погрузиться в нирвану, состояние вечного покоя.
Я задумалась над его словами, но потом решила, что все равно многого не понимаю. Я пошевелилась и ощутила легкое неудобство – оказывается, плечи у меня успели даже обгореть. Я скосила взгляд и увидела, что на коже отпечатались белые полоски от бретелек топика.
Тео сидел на одном из больших диванов, перед ним стояла чашка кофе. Счетчик фотоаппарата показал, что у меня осталось еще несколько кадров.
– Не возражаете? – поинтересовалась я, поднимая его к лицу.
Он кивнул. Свет, падавший из окна, ласково скользил по его щеке и замирал на губах, в том месте, где они бережно касались ободка чашки поцелуем. Я щелкнула его в тот момент, когда он наклонялся над кофе, а потом отдельно сфотографировала его руки.
Рубашка у него была распахнута на груди, белые крылья воротничка оттеняли загорелую кожу и смуглую, крепкую шею, на которой виднелись набухшие жилы. В лучах солнечного света серебрилась щетина на подбородке. Она успела отрасти с утра, и по ней можно отсчитывать прошедшие часы, как по его лицу – годы, оставшиеся в прошлом. Годы разговоров и молчания залегли в глубоких складках от носа к уголкам губ. Годы, в течение которых он вглядывался в изображение под увеличителем, отпечатались в сеточке в уголках глаз. Годы, когда он, прищурившись, смотрел в видоискатель, избороздили его лоб морщинами, похожими на телефонные провода. Он знал слишком много и повидал не меньше. А я все смотрела и смотрела на него, и фотоаппарат в моих руках щелкал затвором всякий раз, когда я направляла его на то, что видела. При этом я не знала, сумела ли запечатлеть увиденное или то, что с ним сталось после долгих лет, проведенных по ту сторону объектива.
Руки его по-прежнему обхватывали чашку. Она выглядела маленькой, белой и хрупкой.
Пленка закончилась. Я положила фотоаппарат на колени и начала ее перематывать. Закончив, подняла голову и увидела, что Тео все еще смотрит на меня. Он улыбнулся, и я улыбнулась бы ему в ответ, но в эту секунду сердце у меня в груди замерло и сладко защемило. Наверное, это чувство нельзя было назвать счастьем, уж очень больно мне было, но я не знала другого подходящего слова. Я не могла описать это ощущение, оно распирало меня, грозило вырваться наружу и взлететь, и наконец я улыбнулась. Улыбка расцветала у меня на губах, и я никак не могла стереть ее с лица.
Мы вошли в местечко Перне вскоре после того, как его оставили французы. Жители походили на ходячие трупы с желтой кожей, сквозь которую просвечивали кости. В воздухе висело жаркое марево, а они склонялись над кучами мусора у себя в садах и огородах, отпихивая ногами гниющие останки мула, рядом с которыми навеки упокоились братья и дети, навсегда лишившись возможности ходить и дышать. Посреди улицы лежит мертвая девушка, ее живот и ноги залиты засохшей кровью. Ее мать сидит у окна, она беременна еще одним ребенком, и, раскачиваясь взад и вперед, стонет от боли. Ей рассекли грудь саблей, и она плачет еще и оттого, что солдаты, не останавливаясь, проходят мимо, даже когда она умирает.
Несколько магазинов пусты, в них нет ни зерна, ни хлеба, ни мяса. Все забрали французы. Наши солдаты находят винную лавку, но нам можно не беспокоиться о том, что следует поставить около нее часового, чтобы они не напились пьяными – в ней тоже ничего нет, кроме бочки вина, зеленого и маслянистого. Кто-то из солдат ударяет ногой по клепке, и на поверхность всплывает раздутая и черная рука. Повсюду слышен запах дыма и горелой плоти: позади лавки мы находим следы пожара. Я взбегаю наверх, чтобы посмотреть, не осталось ли там кого-нибудь. Там только мальчик, пришпиленный к стене эспонтоном и брошенный умирать. У его ног лежит младенец, завернутый в какие-то тряпки. Он тоже мертв, на нем нет ран, только серая кожа безжизненно обвисает на тельце.
Неопрятная куча военной формы в переулке оказывается французским драгуном. Ему вспороли живот до самого горла, а шею обмотали его же собственными кишками. Его товарища, скорчившегося в дверном проходе, кастрировали, но оставили в живых. Это работа наших союзников-партизан. Воздух в переулке густо пропитан вонью испражнений. Мимо, с трудом переставляя ноги, проходит старик и плюет в лицо обоим солдатам.
III
Сезон охоты уже начался, и я неоднократно находил уважительные причины оставить дела и уехать в Лондон, но в течение тех недель, которые прошли с момента, как я отправил свое письмо мисс Дурвард, я не мог не думать о том, как она его читает. Душевная легкость и приподнятое настроение, с которым я садился тогда за стол, чтобы изложить на бумаге историю своей любви, на следующий же день могли смениться гнетущим страхом, что я навлек на себя ее отвращение или непонимание. От этого самые изысканные блюда казались безвкусными, а близкие друзья – далекими и холодными. Мои опасения и дурные предчувствия только усиливались оттого, что я сознавал, что не рассказал ей все сразу, что утаил от нее ту часть своей жизни, которую она может счесть наиболее значимой – хотя сам я так, увы, не считал. Но наступало утро, мое душевное состояние снова улучшалось, пусть даже причиной тому была такая невинная вещь, как чудесный восход солнца, который я наблюдал, бреясь перед зеркалом. В равной мере настроение мое способна была поднять шуточка Стеббинга, когда мы сидели у его камина и я следил за выражением подвижной стороны его лица, пока он размышлял над проблемой человеческого или рыночного свойства, которую я преподнес ему. Я еще несколько раз видел того мальчугана и даже задумывался, есть ли у него дом и кто-нибудь, кто воспитывает его и присматривает за ним.
Но по большей части мысли мои занимало нечто совсем другое. Я не оставил себе копии письма, отправленного мисс Дурвард. Впрочем, это не мешало мне сознавать, что в безмолвии глухой деревенской ночи, когда только шуршание крыс или уханье совы нарушает тишину, я излил на бумаге свою душу с такой откровенностью и прямотой, каких никогда еще не имел случая или повода выразить.
Конюхи и их помощники были не в восторге оттого, что кому-то из них приходилось каждый день наведываться в Бери только затем, чтобы я мог получить письма сразу после возвращения с утренней верховой прогулки. Я был не в силах ждать, когда почтальон сам доставит их мне. Но, пока я ожидал ответа мисс Дурвард с нетерпением, которое отнюдь не уменьшало мой страх, по той же самой дороге почтовый дилижанс принес мне известия совсем иного порядка.
Невзирая на все мое беспокойство, я не мог отдохнуть и успокоиться, равно как не был уверен в том, что действия, которые эти известия вынудили меня предпринять, были правильными. Собственно говоря, именно поэтому я и решил изложить ей причины, которыми руководствовался в своих поступках.
Моя дорогая мисс Дурвард!
Я не ищу себе оправдания за то, что снова пишу вам, причем так скоро, что мое предыдущее письмо едва успело попасть к вам и вы наверняка не имели возможности ответить на него, даже если хотели. Но у меня появилось некое иррациональное ощущение, что все происшедшее со мной с момента написания письма было вызвано как раз тем, что я наконец нашел в себе силы поведать вам свою историю. Складывается впечатление, что существует некая сверхъестественная сила, способная оказывать свое действие, невзирая на прошедшие годы и расстояния.
Мне представляется, впрочем, что я легко смогу объяснить свои поступки и действия, которые намерен предпринять, если продолжу повествование с того самого момента, на котором я его прервал. Вы уже знаете, как случилось, что мне пришлось оставить армию и найти себе подходящее занятие, сопровождая путешественников по полям сражений, что вполне обеспечивало меня средствами к существованию. Подобное занятие неизбежно привело к тому, что я вновь оказался в Португалии, а потом и в Испании. Следует отметить, что если бы не требования моих подопечных, справедливо полагавших, что обеспечение их приятного времяпрепровождения и благополучия должно быть моей первейшей заботой, я бы незамедлительно начал поиски Каталины, не щадя собственных сил и денежных средств. Но, каковы бы ни были мои желания, я оказался зависимым от прихотей и кошельков своих работодателей, так что минуло несколько месяцев, прежде чем у меня появилось достаточно свободного времени и денег, чтобы отправиться в Бера.
Дом был пуст. Там, где раньше царили чистота и порядок, я обнаружил лишь оконный ставень, бессильно повисший на одной петле, и сорняки, пустившие корни в щелях между черепичными плитками крыши. Под дождем и туманом я переходил от дома к дому, совершая паломничество, в цели которого боялся признаться даже себе самому. Но если мой испанский снова стал беглым, этого никак нельзя было сказать о моих собеседниках. Вскоре мне удалось выяснить, что отец Каталины умер, а семья исчезла. Они всегда держались особняком, эти castilianos . Девушка? Кто знает… Может быть, священник? Это было так давно, во время войны, когда все менялось слишком быстро. А теперь, сеньор англичанин, просим прощения, но наступили тяжелые времена и нам надо работать.
Священник жил в небольшом мрачном домике рядом с церковью. Неухоженная и неряшливая домоправительница впустила меня, сделав реверанс, и, переваливаясь как утка, заковыляла к хозяину, чтобы объявить о моем приходе. Наш последующий разговор, хотя он и состоялся три с половиной года назад, я до сих пор помню дословно.
К моему облегчению, он обратился ко мне на кастильском диалекте испанского языка, но стоило мне объяснить ему природу своих разысканий, как лицо его окаменело и он весьма недружелюбно поинтересовался, почему английский солдат интересуется испанской девушкой. Долгое путешествие из Лиссабона дало мне достаточно времени, чтобы тщательно отрепетировать свою речь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65