Установка сантехники Wodolei
Интересно, как бы вы восприняли звук пушечного выстрела и что при этом почувствовали, если все, что вам приходилось слышать раньше, – это лишь цокот копыт и стук колес?
– Если никто не переправляется вброд какое-то время, вода успокаивается и становится прозрачной, – говорил тем временем Тео. – И тогда в ней отражается небо и церковная колокольня. – Колокольня была выстроена из кремневой гальки, белой и сине-черной, и походила на шахматную доску, выставленную на солнце. Я подняла голову и увидела, что вокруг нее кружат и пронзительно кричат птицы. Маленькие, с острыми черными крылышками, похожими на мечи, вспарывающими воздух.
– Стрижи, – заметил Тео. – Они похожи на ласточек, только крупнее.
В машине были опущены все стекла. Тео выставил руку с сигаретой наружу, так что густые заросли живых изгородей стряхивали с нее пепел, и расспрашивал меня о маме и об отце, и о школе тоже, а я отвечала ему намного подробнее, чем обычно делаю. Мне было удобно и спокойно рядом с ним в большом автомобиле. Со всех сторон нас окружало небо, и поля, которые убегали назад, как бильярдные шары, и полоски тени от деревьев, в которые мы то и дело окунались. Мы проезжали мимо деревушек и коттеджей с маленькими окнами, цыплятами и собаками с серыми и седыми мордами, которым было лень даже облаять нас. Он слушал молча и очень внимательно. Я рассказывала о том, как бросали мать, после чего мы переезжали. Новое место, новый приятель матери, иногда даже новая школа посреди семестра, когда все в ней уже перезнакомились и завели друзей. Внезапно я обнаружила, что рассказываю о том, как однажды потерялась – давным-давно, когда мы только-только переехали в одно из селений, состоящее сплошь из аллей и подземных переходов. Мне тогда было лет шесть или семь, я была немногим старше Сесила, и мать послала меня в молочную лавку. Я без проблем купила молоко, к тому времени я уже умела это делать, а вот найти дорогу назад не сумела. Я даже не видела ни одного места, которое показалось бы мне знакомым. Меня окружали сплошные бетонные стены и аллеи, заканчивающиеся тупиками. Я в очередной раз свернула за угол и вдалеке, на пустой лужайке, заросшей травой, на которой отметились, должно быть, все окрестные собаки, увидела какого-то человека. Но он был слишком далеко, и я не смогла разобрать его лица. Потом я вдруг сообразила, что не помню ни номера квартала, ни названия улицы, ни номера нашей квартиры. Я совсем потеряла голову и побежала. Без всякой цели. Мне важно было просто бежать куда глаза глядят. Я надеялась, что если буду бежать достаточно долго, то одно из чужих мест возьмет и окажется тем, которое мне нужно. Я все бежала и бежала, пока не заблудилась окончательно. Я подумала, что, наверное, поначалу была совсем рядом со своим домом, но просто не заметила этого. Однако вернуться туда я тоже не сумела и решила, что заблудилась навсегда. А потом я споткнулась о бетонный бордюр тротуара, упала, ободрала коленки и локти, а бутылка с молоком разбилась.
И все это я рассказывала Тео. Рассказывала о том, что мне самой казалось давно забытым. И как все повторилось в аэропорту, когда взрослые прошли через турникет на посадку, а я в этот момент отвернулась.
Я почему-то считала, что удержусь, но не удержалась и начала плакать. Обычно я плачу очень редко, почти никогда, но на этот раз я плакала и не могла остановиться.
В общем-то, со стороны это было не очень заметно. Просто я время от времени проводила ладонью по щекам и вытирала нос тыльной стороной запястья. Но Тео все понял, остановил машину на проселочной дороге, вытащил из кармана большой носовой платок, встряхнул, расправляя складки, и протянул мне. От платка пахло свежестью, табаком Тео и им самим. Я прижала его к лицу. Он негромко произнес:
– Бедная Анна… Бедная моя Анна… Как же тебе пришлось нелегко!
После этого я зарыдала в три ручья, как если бы рухнула невидимая плотина.
Должно быть, прошло много времени, поскольку потом я обнаружила целых три сигаретных окурка в автомобильной пепельнице. Но в тот момент я сознавала лишь, что где-то глубоко внутри меня зарождается невыносимая боль, которая поднимается вверх, рвется наружу, ревет у меня в ушах, выплескиваясь из глаз, носа и рта. Какой-то частью сознания я понимала, что плачу и из-за того, что потеряла Холли и Таню, потеряла мать, вроде как потеряла даже Дэйва. Слезы текли у меня по щекам, я горевала не только о живых, но и о мертвых и о не совсем мертвых, горевала ни о чем, о пустоте на том месте, которое должен был занимать отец, которого я никогда не видела.
Казалось, боль проникла в каждую клеточку моего тела, рвала меня на части, стремилась выплеснуться слезами. Я откинулась на спинку сиденья, потому что у меня не было больше сил сидеть скорчившись, и почувствовала, что Тео обнимает меня за плечи. Даже в таком состоянии, когда все части моего тела жили сами по себе, ослепленная болью, которая теперь по капле уходила из меня подобно тому, как тает на солнце лед, я чувствовала, что от меня все-таки что-то да осталось и я не рассыплюсь в прах. Когда все пройдет, от меня что-то останется – это самое что-то, которое сейчас обнимал Тео, гладил по волосам, почти баюкал, негромко приговаривая и даже напевая. Во мне крепла уверенность, что какая-то очень важная часть меня непременно уцелеет, надо только еще немного отдохнуть, уткнувшись носом в плечо Тео, и тогда я больше никогда и нигде не потеряюсь.
– Ну что, заедем куда-нибудь пообедать? – наконец заговорил Тео.
Я откинула со лба растрепавшиеся волосы – они почти закрыли мое лицо, – выпрямилась и шмыгнула носом.
– Да. Пожалуйста. Простите меня.
Он взял пачку сигарет с приборной доски, другой рукой повернул ключ, запуская двигатель, и перед тем, как включить скорость, пригнулся, прикуривая.
– Не извиняйся. Наверное, все это копилось уже давно, и тебе следовало выплакаться.
– Может быть, и так. Я имею в виду, я не часто… В общем, не так, как сейчас…
– Те, кто плачет редко, нуждается в этом больше всех. Эва точно такая же.
Мне стало интересно, что именно он хочет сказать, но я слишком устала, чтобы спрашивать его об этом. Он искоса взглянул на меня, а спустя мгновение продолжил: – Ей пришлось многое пережить. Ее родители… фалангисты… В общем, когда люди узнают, что я венгерский еврей, они начинают следить за своим языком. Цивилизованные и воспитанные люди, во всяком случае. Но все делают вид, что забыли об Испании. И кажется, что там была всего лишь генеральная репетиция. А когда Эва пытается пробиться сквозь эту стену, публикуя свои фотографии… Для женщины это исключительно трудно. Вспомни Герду Таро.
Я не совсем понимала, о чем он говорит, уловила лишь, что речь идет о войне.
– Кто это?
– Вот-вот, это я и имею в виду. Замечательный фотограф, хотя о ней слышали очень немногие. Она погибла под гусеницами танка республиканцев. Но если о ней сейчас и говорят, то только вспоминая, что она была подружкой Капы. Еще одним примером может служить Ли Миллер, об этом побеспокоился Мэн Рэй. Ну и в некотором смысле Пенроуз. По крайней мере, мы с Эвой очень разные в том, что касается творчества, но все равно… – На мгновение он умолк. – Прошу прощения, эти имена пока еще ничего не говорят тебе.
– Да, вы правы. Извините меня.
Внезапно я вспомнила Люси Дурвард. Если они были в Брюсселе вместе, рассказывал ли ей Стивен свои истории? Показывал ли, где все это происходило: где погибали люди и где ранили его самого? Слушала ли она, оглядываясь по сторонам и пытаясь представить его в этом кошмаре?
Тео надолго замолчал, и спустя некоторое время я спросила:
– А вы?
– Что я?
– Что вы делаете… со всем этим? Со всем этим дерьмом? – сказала я, мысленно удивившись, как легко говорить о таких вещах, сидя бок о бок в машине, и совсем невозможно, глядя в глаза друг другу.
Он заколебался, как если бы решал, что ответить, стряхивая пепел из окна и глядя прямо перед собой. Потом сказал:
– Когда как. Кое-что остается на снимках этого дерьма. Оказавшись на бумаге, оно начинает жить само по себе, рядом со мной, а не во мне. А я всегда могу выбрать, стоит ли продолжать. И что делать потом. Герника… то, что произошло с Эвой в Севилье… это заставило меня поехать в Берлин. То, что произошло с моей семьей… заставило отправиться на Голанские высоты. Но кое-что остается внутри. – Он улыбнулся. – Когда у Капы… у Роберта, а не у Корнелла… когда у него в день «Д» кончилась пленка и он вернулся в Англию, ему предложили полететь в Лондон и выступить там на радиостанции Би-би-си, а после дать интервью журналистам. Но он ответил: «Я и так запомню эту ночь», переоделся, запасся пленкой и на первом же корабле отплыл обратно в Нормандию. Некоторые вещи… некоторые вещи мы запоминаем надолго, иногда на всю жизнь… Вот мы и приехали.
Мы двигались по главной улице большой деревни, и он внезапно развернул машину на сто восемьдесят градусов и юркнул в проезд между домами, который привел нас на рыночную площадь.
Одну ее сторону почти полностью занимало старое здание из дерева и кирпича со сверкающими окнами, большой дверью и замысловатыми дымовыми трубами. А напротив теснились такие же бревенчатые домики, но поменьше, и очень симпатичные каменные коттеджи с симметричными окошками.
Выключая двигатель, Тео взмахом руки указал на большое здание:
– Вот это и есть ратуша Гилдхолл.
– А почему она не черно-белая, как положено?
– Наверное, они никогда такими не были, – ответил он. – Во всяком случае, в шестнадцатом веке. Их белили известью сверху донизу. Со временем под действием света белизна выцветает и становятся видны брусья серебристого цвета. Но Криспин может рассказать тебе об этом намного больше и намного интереснее.
– Мне нравится Криспин.
– Мне тоже. Он хороший друг. Так, а вот сюда, я думаю, мы и зайдем.
Он запер машину и зашагал, показывая дорогу, на угол площади, где располагался старый большой паб, побеленный известью. Сквозь нее проступал рисунок, который сейчас оттеняли солнечные лучи: щит и какие-то геральдические цветы.
– Думаю, ты не откажешься выпить, – сказал Тео.
– В общем, да, но последний раз…
– Разумеется, в такой чудесный день мы предпочтем устроиться в саду, – с заговорщическим видом сообщил мне Тео. Мы обошли угол и наткнулись на калитку, которая вела прямо в сад.
Пока он ходил к бару, я сбегала в туалетную комнату и постаралась привести в порядок лицо и волосы. Когда он вышел, держа в руках светлое пиво для меня и темное для себя, с меню под мышкой, я уже сидела за одним из столиков в саду, глядя на дерущихся воробьев.
Мы заказали чипсы, бутерброд с ветчиной для меня, с курятиной – для Тео, и он принялся рассказывать мне об Уотергейте. Мы уже допивали по второй кружке, когда он бросил взгляд на небо.
– Скоро свет уйдет с фронтона Гилдхолла. – Я подняла голову. – Извини, но ты собираешься фотографировать? Раз уж взяла с собой фотоаппарат?
Я и вправду захватила его с собой, но скорее потому, что это вошло у меня в привычку. Я взяла его со стола.
– Да, но…
– Что?
– Все это глупости. Не стоит вашего внимания. Я скоро вернусь. Балки, и еще эти рисунки на штукатурке…
– Это не глупости. Объект никогда не бывает глупым. «Уродства не существует», – заявил Констебль, зато глупостей хватает. – Тео ухмыльнулся. – Наверное, он изрек это, сидя в этом самом пабе, надираясь в компании школьных друзей, когда приехал навестить своих родителей. Может быть, за соседним столиком сидел твой Стивен Фэрхерст. Нет сомнения, старый учитель заставил Констебля присесть и принялся убеждать его в том, что он бездумно тратит свой талант, рисуя телеги с сеном и речные баржи, когда мог бы получать призы и первые премии, изображая похищение Сабины или смерть Актеона.
– Кого?
– Богиня Диана превратила его в оленя за то, что он подсматривал за ней, когда она купалась в ручье, после чего его разорвали на куски собственные охотничьи собаки, – сказал Тео с улыбкой, глядя на которую я не могла удержаться от смеха. – Видишь, как боги наказывают вуайеристов?
– Неужели?
– Да. И конечно, все удивлялись, почему Констебль предпочитал рисовать крытые соломой домики, деревья и облака. Или же коричневую воду реки, как она вихрится водоворотами вокруг колес повозки, когда та пересекает брод.
– Но вы ведь не делаете этого.
– Не делаю чего?
– Эва снимает деревья, и облака, и красивые вещи, и обнаженную натуру. Меру всех вещей, как вы сказали как-то. Но вы-то этого не снимаете.
– Нет. – Он уставился в свой почти пустой стакан и принялся крутить его в руках, глядя сквозь него на грубое, сожженное солнцем и омытое дождем дерево. – Нет. В отличие от Эвы, я не надеюсь обрести спасение и отдохновение в форме, даже в той, которую предлагает природа. И еще я не могу отвернуться и закрыть глаза. И не могу отказаться от надежды – не до конца, во всяком случае, – что если я покажу людям, что они с собой делают, то, может быть, что-то изменится. – Он криво улыбнулся. – Я похож на верную жену бабника и волокиты. Я не могу перестать надеяться, что если буду любить достаточно сильно и честно, то в один прекрасный день все опять станет хорошо.
– Но… Разве от его вида – я имею в виду дерьмо – у вас не пропадает желание надеяться? То есть, я хочу сказать, вы знаете, что все идет из рук вон плохо. Я имею в виду, так всегда бывает. Случаются войны. Люди умирают. Кроме того, за все приходится платить, иногда слишком дорого. Друзья уходят, или бросают вас, или и то и другое вместе. До или после этого они еще и обманывают, и имеют вас. Это… это больно. Что заставляет вас надеяться, что в следующий раз этого не произойдет?
Он положил руку на мою ладонь. Я возилась с ремешком фотоаппарата, пытаясь удлинить его.
– Анна, ты в самом деле так считаешь? Я кивнула.
– Всегда?
– Почти, – негромко ответила я и внезапно вспомнила Стивена и Каталину. – Да.
Он сидел и смотрел на меня, не двигаясь, так, как раньше смотрел Сесил. То есть было видно, что он о чем-то напряженно думает, вот только о чем, оставалось непонятным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
– Если никто не переправляется вброд какое-то время, вода успокаивается и становится прозрачной, – говорил тем временем Тео. – И тогда в ней отражается небо и церковная колокольня. – Колокольня была выстроена из кремневой гальки, белой и сине-черной, и походила на шахматную доску, выставленную на солнце. Я подняла голову и увидела, что вокруг нее кружат и пронзительно кричат птицы. Маленькие, с острыми черными крылышками, похожими на мечи, вспарывающими воздух.
– Стрижи, – заметил Тео. – Они похожи на ласточек, только крупнее.
В машине были опущены все стекла. Тео выставил руку с сигаретой наружу, так что густые заросли живых изгородей стряхивали с нее пепел, и расспрашивал меня о маме и об отце, и о школе тоже, а я отвечала ему намного подробнее, чем обычно делаю. Мне было удобно и спокойно рядом с ним в большом автомобиле. Со всех сторон нас окружало небо, и поля, которые убегали назад, как бильярдные шары, и полоски тени от деревьев, в которые мы то и дело окунались. Мы проезжали мимо деревушек и коттеджей с маленькими окнами, цыплятами и собаками с серыми и седыми мордами, которым было лень даже облаять нас. Он слушал молча и очень внимательно. Я рассказывала о том, как бросали мать, после чего мы переезжали. Новое место, новый приятель матери, иногда даже новая школа посреди семестра, когда все в ней уже перезнакомились и завели друзей. Внезапно я обнаружила, что рассказываю о том, как однажды потерялась – давным-давно, когда мы только-только переехали в одно из селений, состоящее сплошь из аллей и подземных переходов. Мне тогда было лет шесть или семь, я была немногим старше Сесила, и мать послала меня в молочную лавку. Я без проблем купила молоко, к тому времени я уже умела это делать, а вот найти дорогу назад не сумела. Я даже не видела ни одного места, которое показалось бы мне знакомым. Меня окружали сплошные бетонные стены и аллеи, заканчивающиеся тупиками. Я в очередной раз свернула за угол и вдалеке, на пустой лужайке, заросшей травой, на которой отметились, должно быть, все окрестные собаки, увидела какого-то человека. Но он был слишком далеко, и я не смогла разобрать его лица. Потом я вдруг сообразила, что не помню ни номера квартала, ни названия улицы, ни номера нашей квартиры. Я совсем потеряла голову и побежала. Без всякой цели. Мне важно было просто бежать куда глаза глядят. Я надеялась, что если буду бежать достаточно долго, то одно из чужих мест возьмет и окажется тем, которое мне нужно. Я все бежала и бежала, пока не заблудилась окончательно. Я подумала, что, наверное, поначалу была совсем рядом со своим домом, но просто не заметила этого. Однако вернуться туда я тоже не сумела и решила, что заблудилась навсегда. А потом я споткнулась о бетонный бордюр тротуара, упала, ободрала коленки и локти, а бутылка с молоком разбилась.
И все это я рассказывала Тео. Рассказывала о том, что мне самой казалось давно забытым. И как все повторилось в аэропорту, когда взрослые прошли через турникет на посадку, а я в этот момент отвернулась.
Я почему-то считала, что удержусь, но не удержалась и начала плакать. Обычно я плачу очень редко, почти никогда, но на этот раз я плакала и не могла остановиться.
В общем-то, со стороны это было не очень заметно. Просто я время от времени проводила ладонью по щекам и вытирала нос тыльной стороной запястья. Но Тео все понял, остановил машину на проселочной дороге, вытащил из кармана большой носовой платок, встряхнул, расправляя складки, и протянул мне. От платка пахло свежестью, табаком Тео и им самим. Я прижала его к лицу. Он негромко произнес:
– Бедная Анна… Бедная моя Анна… Как же тебе пришлось нелегко!
После этого я зарыдала в три ручья, как если бы рухнула невидимая плотина.
Должно быть, прошло много времени, поскольку потом я обнаружила целых три сигаретных окурка в автомобильной пепельнице. Но в тот момент я сознавала лишь, что где-то глубоко внутри меня зарождается невыносимая боль, которая поднимается вверх, рвется наружу, ревет у меня в ушах, выплескиваясь из глаз, носа и рта. Какой-то частью сознания я понимала, что плачу и из-за того, что потеряла Холли и Таню, потеряла мать, вроде как потеряла даже Дэйва. Слезы текли у меня по щекам, я горевала не только о живых, но и о мертвых и о не совсем мертвых, горевала ни о чем, о пустоте на том месте, которое должен был занимать отец, которого я никогда не видела.
Казалось, боль проникла в каждую клеточку моего тела, рвала меня на части, стремилась выплеснуться слезами. Я откинулась на спинку сиденья, потому что у меня не было больше сил сидеть скорчившись, и почувствовала, что Тео обнимает меня за плечи. Даже в таком состоянии, когда все части моего тела жили сами по себе, ослепленная болью, которая теперь по капле уходила из меня подобно тому, как тает на солнце лед, я чувствовала, что от меня все-таки что-то да осталось и я не рассыплюсь в прах. Когда все пройдет, от меня что-то останется – это самое что-то, которое сейчас обнимал Тео, гладил по волосам, почти баюкал, негромко приговаривая и даже напевая. Во мне крепла уверенность, что какая-то очень важная часть меня непременно уцелеет, надо только еще немного отдохнуть, уткнувшись носом в плечо Тео, и тогда я больше никогда и нигде не потеряюсь.
– Ну что, заедем куда-нибудь пообедать? – наконец заговорил Тео.
Я откинула со лба растрепавшиеся волосы – они почти закрыли мое лицо, – выпрямилась и шмыгнула носом.
– Да. Пожалуйста. Простите меня.
Он взял пачку сигарет с приборной доски, другой рукой повернул ключ, запуская двигатель, и перед тем, как включить скорость, пригнулся, прикуривая.
– Не извиняйся. Наверное, все это копилось уже давно, и тебе следовало выплакаться.
– Может быть, и так. Я имею в виду, я не часто… В общем, не так, как сейчас…
– Те, кто плачет редко, нуждается в этом больше всех. Эва точно такая же.
Мне стало интересно, что именно он хочет сказать, но я слишком устала, чтобы спрашивать его об этом. Он искоса взглянул на меня, а спустя мгновение продолжил: – Ей пришлось многое пережить. Ее родители… фалангисты… В общем, когда люди узнают, что я венгерский еврей, они начинают следить за своим языком. Цивилизованные и воспитанные люди, во всяком случае. Но все делают вид, что забыли об Испании. И кажется, что там была всего лишь генеральная репетиция. А когда Эва пытается пробиться сквозь эту стену, публикуя свои фотографии… Для женщины это исключительно трудно. Вспомни Герду Таро.
Я не совсем понимала, о чем он говорит, уловила лишь, что речь идет о войне.
– Кто это?
– Вот-вот, это я и имею в виду. Замечательный фотограф, хотя о ней слышали очень немногие. Она погибла под гусеницами танка республиканцев. Но если о ней сейчас и говорят, то только вспоминая, что она была подружкой Капы. Еще одним примером может служить Ли Миллер, об этом побеспокоился Мэн Рэй. Ну и в некотором смысле Пенроуз. По крайней мере, мы с Эвой очень разные в том, что касается творчества, но все равно… – На мгновение он умолк. – Прошу прощения, эти имена пока еще ничего не говорят тебе.
– Да, вы правы. Извините меня.
Внезапно я вспомнила Люси Дурвард. Если они были в Брюсселе вместе, рассказывал ли ей Стивен свои истории? Показывал ли, где все это происходило: где погибали люди и где ранили его самого? Слушала ли она, оглядываясь по сторонам и пытаясь представить его в этом кошмаре?
Тео надолго замолчал, и спустя некоторое время я спросила:
– А вы?
– Что я?
– Что вы делаете… со всем этим? Со всем этим дерьмом? – сказала я, мысленно удивившись, как легко говорить о таких вещах, сидя бок о бок в машине, и совсем невозможно, глядя в глаза друг другу.
Он заколебался, как если бы решал, что ответить, стряхивая пепел из окна и глядя прямо перед собой. Потом сказал:
– Когда как. Кое-что остается на снимках этого дерьма. Оказавшись на бумаге, оно начинает жить само по себе, рядом со мной, а не во мне. А я всегда могу выбрать, стоит ли продолжать. И что делать потом. Герника… то, что произошло с Эвой в Севилье… это заставило меня поехать в Берлин. То, что произошло с моей семьей… заставило отправиться на Голанские высоты. Но кое-что остается внутри. – Он улыбнулся. – Когда у Капы… у Роберта, а не у Корнелла… когда у него в день «Д» кончилась пленка и он вернулся в Англию, ему предложили полететь в Лондон и выступить там на радиостанции Би-би-си, а после дать интервью журналистам. Но он ответил: «Я и так запомню эту ночь», переоделся, запасся пленкой и на первом же корабле отплыл обратно в Нормандию. Некоторые вещи… некоторые вещи мы запоминаем надолго, иногда на всю жизнь… Вот мы и приехали.
Мы двигались по главной улице большой деревни, и он внезапно развернул машину на сто восемьдесят градусов и юркнул в проезд между домами, который привел нас на рыночную площадь.
Одну ее сторону почти полностью занимало старое здание из дерева и кирпича со сверкающими окнами, большой дверью и замысловатыми дымовыми трубами. А напротив теснились такие же бревенчатые домики, но поменьше, и очень симпатичные каменные коттеджи с симметричными окошками.
Выключая двигатель, Тео взмахом руки указал на большое здание:
– Вот это и есть ратуша Гилдхолл.
– А почему она не черно-белая, как положено?
– Наверное, они никогда такими не были, – ответил он. – Во всяком случае, в шестнадцатом веке. Их белили известью сверху донизу. Со временем под действием света белизна выцветает и становятся видны брусья серебристого цвета. Но Криспин может рассказать тебе об этом намного больше и намного интереснее.
– Мне нравится Криспин.
– Мне тоже. Он хороший друг. Так, а вот сюда, я думаю, мы и зайдем.
Он запер машину и зашагал, показывая дорогу, на угол площади, где располагался старый большой паб, побеленный известью. Сквозь нее проступал рисунок, который сейчас оттеняли солнечные лучи: щит и какие-то геральдические цветы.
– Думаю, ты не откажешься выпить, – сказал Тео.
– В общем, да, но последний раз…
– Разумеется, в такой чудесный день мы предпочтем устроиться в саду, – с заговорщическим видом сообщил мне Тео. Мы обошли угол и наткнулись на калитку, которая вела прямо в сад.
Пока он ходил к бару, я сбегала в туалетную комнату и постаралась привести в порядок лицо и волосы. Когда он вышел, держа в руках светлое пиво для меня и темное для себя, с меню под мышкой, я уже сидела за одним из столиков в саду, глядя на дерущихся воробьев.
Мы заказали чипсы, бутерброд с ветчиной для меня, с курятиной – для Тео, и он принялся рассказывать мне об Уотергейте. Мы уже допивали по второй кружке, когда он бросил взгляд на небо.
– Скоро свет уйдет с фронтона Гилдхолла. – Я подняла голову. – Извини, но ты собираешься фотографировать? Раз уж взяла с собой фотоаппарат?
Я и вправду захватила его с собой, но скорее потому, что это вошло у меня в привычку. Я взяла его со стола.
– Да, но…
– Что?
– Все это глупости. Не стоит вашего внимания. Я скоро вернусь. Балки, и еще эти рисунки на штукатурке…
– Это не глупости. Объект никогда не бывает глупым. «Уродства не существует», – заявил Констебль, зато глупостей хватает. – Тео ухмыльнулся. – Наверное, он изрек это, сидя в этом самом пабе, надираясь в компании школьных друзей, когда приехал навестить своих родителей. Может быть, за соседним столиком сидел твой Стивен Фэрхерст. Нет сомнения, старый учитель заставил Констебля присесть и принялся убеждать его в том, что он бездумно тратит свой талант, рисуя телеги с сеном и речные баржи, когда мог бы получать призы и первые премии, изображая похищение Сабины или смерть Актеона.
– Кого?
– Богиня Диана превратила его в оленя за то, что он подсматривал за ней, когда она купалась в ручье, после чего его разорвали на куски собственные охотничьи собаки, – сказал Тео с улыбкой, глядя на которую я не могла удержаться от смеха. – Видишь, как боги наказывают вуайеристов?
– Неужели?
– Да. И конечно, все удивлялись, почему Констебль предпочитал рисовать крытые соломой домики, деревья и облака. Или же коричневую воду реки, как она вихрится водоворотами вокруг колес повозки, когда та пересекает брод.
– Но вы ведь не делаете этого.
– Не делаю чего?
– Эва снимает деревья, и облака, и красивые вещи, и обнаженную натуру. Меру всех вещей, как вы сказали как-то. Но вы-то этого не снимаете.
– Нет. – Он уставился в свой почти пустой стакан и принялся крутить его в руках, глядя сквозь него на грубое, сожженное солнцем и омытое дождем дерево. – Нет. В отличие от Эвы, я не надеюсь обрести спасение и отдохновение в форме, даже в той, которую предлагает природа. И еще я не могу отвернуться и закрыть глаза. И не могу отказаться от надежды – не до конца, во всяком случае, – что если я покажу людям, что они с собой делают, то, может быть, что-то изменится. – Он криво улыбнулся. – Я похож на верную жену бабника и волокиты. Я не могу перестать надеяться, что если буду любить достаточно сильно и честно, то в один прекрасный день все опять станет хорошо.
– Но… Разве от его вида – я имею в виду дерьмо – у вас не пропадает желание надеяться? То есть, я хочу сказать, вы знаете, что все идет из рук вон плохо. Я имею в виду, так всегда бывает. Случаются войны. Люди умирают. Кроме того, за все приходится платить, иногда слишком дорого. Друзья уходят, или бросают вас, или и то и другое вместе. До или после этого они еще и обманывают, и имеют вас. Это… это больно. Что заставляет вас надеяться, что в следующий раз этого не произойдет?
Он положил руку на мою ладонь. Я возилась с ремешком фотоаппарата, пытаясь удлинить его.
– Анна, ты в самом деле так считаешь? Я кивнула.
– Всегда?
– Почти, – негромко ответила я и внезапно вспомнила Стивена и Каталину. – Да.
Он сидел и смотрел на меня, не двигаясь, так, как раньше смотрел Сесил. То есть было видно, что он о чем-то напряженно думает, вот только о чем, оставалось непонятным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65