https://wodolei.ru/catalog/unitazy/uglovye/
В качестве армейского командира меня учили никогда не подвергать самого себя или своих солдат ненужному риску. Кроме того, человек, потерявший одну ногу, начинает трепетно относиться к состоянию другой…
Я была так поражена, что едва не рассмеялась, уж очень вычурно изложил он свои мысли. Может, он хотел пошутить? Он шутил и относительно других вещей и событий, например захвата мельницы, хотя когда я перечитала этот эпизод заново, то он показался мне страшным, а совсем не смешным. Но иметь только одну ногу – в общем да, в этом есть нечто курьезное. Мне стало интересно, а считала ли Люси этот факт курьезным. Может быть, он старался обратить все в шутку, чтобы люди не смеялись над ним. И хотел выглядеть веселым и довольным жизнью, чтобы никто не смел жалеть его. Пусть даже он калека. Пусть даже он не знает, когда у него день рождения. Пусть у него нет и не было отца. И матери.
Значения некоторых слов я все равно не понимала, хотя и читала их теперь с легкостью. Кое-какие его высказывания о парламенте тоже представлялись мне бессмысленными, поскольку я ровным счетом ничего не помнила из истории, за исключением Ватерлоо, да и то не знала, где это. Да, и еще имя Бонапарт говорило мне о чем-то, особенно когда я вспомнила, что это то же самое, что и Наполеон, хотя Стивен написал его как-то необычно. Еще на одной странице была нарисована карта, на которой были отмечены окопы, траншеи, возвышенности, высоты, полки и цитадели. Почти везде красовались пометки и примечания, сделанные тем же самым аккуратным почерком, черные буковки выстраивались в ряд, сменяя друг друга, так что если я даже не понимала, что он имеет в виду, у меня все равно оставалось чувство, что он разговаривает только со мной.
…Сьюдад-Родриго… живые бомбы, балки, утыканные гвоздями, наконец, лес шпаг и палашей, способных рассечь на кусочки любого, кто рискнул бы приблизиться к ним. Снова и снова офицеры формировали отряды солдат и вели их вниз по лестницам в котлован, чтобы пробиться к бреши, и все это под постоянным и безжалостным обстрелом со стен. Снова и снова нас отбрасывали назад, мы оставляли своих людей убитыми и умирающими, стараясь вскарабкаться обратно по лестницам наверх…
…Каждый из нас понес свою личную утрату, переживая потерю друга, не желая обсуждать это с другими или напоминать себе о том, что, в сущности, в конце всех нас ждет подобная участь…
Я уже успела узнать, что пленка для фотоаппарата – не обязательно пластиковый цилиндрик, который мать вставляла в свой «Инстаматик». Моя пленка представляла собой металлический цилиндр немногим больше мизинца, и когда Тео показал мне, как открывать крышку камеры, то он выпал мне на ладонь и остался лежать там, толстенький и таинственный, как бомба.
И еще выяснилось, что пленке не годится безопасное освещение, как бумаге, с ней приходилось работать в полной темноте.
– Сейчас я заправлю пленку в катушку и помещу в бачок. Сначала тебе придется попрактиковаться на свету, – сообщил мне Тео, роясь в шкафу. Он достал коробку со всякими приспособлениями и продолжил: – Итак, мы можем приступать к проявке. Не могла бы ты выключить свет?
Казалось, что кто-то набросил мне на голову черное бархатное покрывало. Мне стало страшно, что я и дышать-то не смогу, но тут моя рука нащупала шнур выключателя, а из темноты донеслось звяканье химической посуды. Невидимый Тео насвистывал какой-то незнакомый мне мотив.
– Готово, – наконец соизволил сказать он, когда, как мне показалось, прошла целая вечность. – Теперь не засветится. Включи свет, пожалуйста.
Мы использовали те же самые химикаты, что и для печати фотографий, но температура, время экспонирования и даже то, как именно встряхивать бачок, имели намного большее значение. В общем-то, это было похоже на урок химии, только Тео объяснял все намного понятнее. Не так хорошо, как Эва, но, в принципе, я все понимала, и мне совсем не было скучно. И здесь не было мальчиков, которые норовили провести рукой по твоей груди, а девочки не заключали пари, кто первый сумеет заставить покраснеть мистера Хеллера.
– Пленку следует промывать в течение минимум получаса. На ней не должно остаться ничего – никакого неэкспонированного серебра, которое со временем потемнеет.
Когда мы поднялись наверх, я с удивлением заметила, что солнце светит в окна уже с другой стороны. Лучи его, мягкие и желтые, скользили к нам из-под огромных туч, в глубине которых посверкивали грозные лиловые отблески.
– Не удивлюсь, если скоро будет гроза, – заметил Тео. – И еще мне кажется, что сейчас самое время выпить, чтобы отпраздновать уик-энд. Что тебе налить, пива или бокал вина?
Я сказала, что предпочла бы бокал белого вина, потому что боялась, что от пива меня потянет в сон. Я стояла возле проектора, а Тео принес мне вино. Оно было белым, хотя и совсем не таким, как «либфрауэнмильх», которое по настоянию матери всегда покупали ей кавалеры. Это было крепче и острее, но все равно неплохое, с этаким смешанным букетом, который казался полузабытым, как если бы вы уже пробовали его раньше, а теперь вынуждены подольше держать на языке, чтобы почувствовать, что же изменилось во вкусе.
Тео включил проектор, и слайды, лежавшие на нем, показались мне маленькими окошками, подмигивающими в сумерках путнику.
– Поставь бокал и иди поближе, чтобы ничего не пропустить, – распорядился он. – Эву пригласили ненадолго слетать домой, прочесть лекцию в Мадриде, в одном очень престижном учебном заведении, так что она в спешке отбирала самое лучшее, что нужно взять с собой.
На многих слайдах красовались наклейки с надписями типа «Фентон, Роджер» и иностранные имена «Штейглиц, Альфред» и «Кертеш, Андрэ», но мне показалось, что некоторые принадлежат Эве. Рядом с проектором валялись несколько разрозненных фотографий. Сверху лежал снимок обнаженной женщины. Она лежала на животе, лица ее не было видно, только изящная линия спины на черном фоне, сужавшаяся к талии и вновь вздымавшаяся холмом на ягодицах, пышных и белых, похожих на плодородные поля по обе стороны от водораздела позвоночника.
– Это вы фотографировали?
– Нет, Эва.
– Ага.
– Что ты думаешь об этом снимке?
– Он… он красив, но немного странный, необычный… Она как будто глядит на…
– Как если бы ее снимал не фотограф-мужчина – ты это хочешь сказать?
– Да, наверное.
– Образ обнаженного тела не должен быть возбуждающим, во всяком случае, не в сексуальном смысле. И художник – пусть даже художник-мужчина, который смотрит на обнаженную модель-женщину – вовсе не должен при этом испытывать или провоцировать сексуальный интерес. В конце концов, кто-то может снимать войну для того, чтобы показать весь ужас или скуку какого-то определенного момента, а кто-то, напротив, для того, чтобы показать подлинный духовный героизм человека. То же самое относится и к человеческому телу. Речь может идти о сексе – дозволенном или греховном и запрещенном, – но в том, что касается человеческого разума, тело также выступает в роли мерила вещей.
Я не поняла ровным счетом ничего в его последних словах, но уже давно перестала думать, будто он старается смутить меня или поставить в неловкое положение. И еще я знала, что если спрошу у него о чем-то, то он действительно постарается объяснить, как если бы ему не все равно, понимаю я его или нет, и как если бы ему нравилось разговаривать со мной. Я решила вернуться немного назад.
– Так что, обнаженная натура – это не обязательно исключительно «Плейбой»?
– Нет, конечно. Кроме того, стоит помнить, что некоторые из лучших фотографов, работавших с обнаженной женской натурой, были – и остаются – гомосексуалистами. Что касается обратной ситуации, то я не располагаю достаточными свидетельскими показаниями.
– Показаниями о чем?
– О женщинах-гомосексуалистах, которые снимают обнаженных мужчин. Вне всякого сомнения, такие свидетельства существуют, но они спрятаны где-нибудь в сейфе, за семью замками. Наше общество еще не настолько беспристрастно и объективно.
– Вы имеете в виду, в отношении лесбиянок?
– Да, – ответил он. – Наверное, твоя пленка уже хорошо промылась. Взглянем на нее?
Когда мы спустились вниз, он заявил:
– Всегда существует возможность того, что что-то пошло не так и снимков на пленке нет. Я занимаюсь фотографией вот уже пятьдесят лет и по-прежнему чувствую это.
Внезапно по тому, как он говорил и прикоснулся к бачку, я поняла, что это правда, даже в отношении моей первой и наверняка пустяковой пленки. Он был слегка возбужден и нервничал, я же вообще не находила себе места от беспокойства. Сердце у меня ушло в пятки, как уже случалось давным-давно, когда наступало время сдачи экзамена, который был для меня очень важен, или когда в класс входил мальчик, к которому я была неравнодушна.
Тео отвернул крышку. Внутри, покрытая слоем воды, свернулась спиралью моя пленка. Он добавил туда щепотку порошка, который назвал увлажнителем, вытащил спираль и снял пленку, аккуратно придерживая ее пальцами за кромку, как будто разворачивал ленту в магазине. Потом он поднес пленку к свету, чтобы я могла взглянуть на то, что получилось.
Естественно, снимки были крошечными, как и все остальные негативы, которые я видела до сих пор. Но эти все-таки отличались от прочих, потому что оставались неразрезанными, на одной скручивающейся ленте, да еще и мокрые вдобавок. Четкие нежно-фиолетовые тени и черное небо, деревья, и колонны, и окна, и лица, запечатленные с каждым щелчком затвора, закручивающиеся спиралью и спрыгивающие с пленки один за другим, так что расстояние и время между ними спрессовалось в простые светлые мазки пустоты.
Я попросил консьержа Пермеке, чтобы его супруга нашла в моих вещах порошок коры хинного дерева и приготовила для меня лекарство. Несмотря на сотрясавшую мое тело дрожь, я стянул с себя одежду и даже сумел отстегнуть протез. Но лихорадка набросилась на меня с такой силой, что мои зубы выбили дробь на кромке стакана, и жидкость пролилась на рассеченную губу, отчего та заныла еще сильнее. Мне хотелось только одного – лечь и уснуть, но дрожь сменилась конвульсивными подергиваниями, как будто все мое тело, мои живые и утраченные конечности стремились вырваться из ледяных объятий лихорадки, стряхнуть с себя костлявые холодные пальцы, которые вцепились в мои плечи, лодыжки, руки, живот, внутренности.
Супруга консьержа оказалась верна своему слову и пришла точно в назначенный час, чтобы дать мне еще порцию лекарства, а также предложила передать записку Катрийн, поскольку все консьержки на улице прекрасно знали, что происходит в домах друг друга. Я решил, что все уже устроилось и я смогу справиться с жаром, который непременно последует. Но очень скоро, когда меня охватил настоящий адский огонь, выяснилось, что я в очередной раз ошибся.
Я оказался в эпицентре урагана. Это были благословенные несколько минут покоя, время, отпущенное для того, чтобы я, ослабевший и измученный борьбой, смог перевести дух и выпить глоток воды. Я еще сумел заметить, что за окном спустилась ночь, а вечерняя стража вышла на улицы, выкрикивая часы. Каким же глупцом я был, полагая, что победил! Хотя раньше мне это всегда удавалось… Я проглотил еще немного горького порошка, запил его вином и провалился в трясину жаркой и душной лихорадки. Я вдыхал яд, тонул, мне не хватало воздуха.
А в темной и мрачной глубине болота передо мной вдруг возникло лицо, но не совсем лицо, без глаз и губ, лицо святого Луки, улыбающегося мне сквозь дождь, который омывал его, липкий и тягучий, как кровь. И еще мне явился святой Иоанн, который больше ничего не сможет написать, потому что лишился обеих рук.
Густой воздух облепил меня подобно туману, который висел над Сан-Себастьяном, – промозглый, жаркий, душный, пропитанный всем тем, что принужден был скрывать. В забытьи лихорадки я увидел девушек: Мерседес, вспотевшую от ночных трудов, пытавшуюся смыть поцелуи, прикосновения и семя бесчисленных мужчин со своего тела, которое больше не было молодым, и Иззагу, плачущую над своим разбитым в кровь лицом. Я вышвырнул на улицу негодяя, который так поступил с ней, но вылечить ее лицо я не мог. Мужчина тоже ломается очень легко, вываливая на землю свою маленькую жизнь: хлеб, мясо, молитвенник, дневной рацион воды. И его тоже нельзя починить.
Я не сознавал, то ли это я тону, то ли трясина засасывает меня, поднимаясь все выше. Она шипела, тяжело колыхалась, вздымалась волнами подобно огню в окне церкви, который мне довелось повидать, когда я был еще мальчишкой. Я не спал, но и кошмара, который могло бы прогнать восходящее солнце, не было. Перед моими глазами рушились скалы, пылал огонь, горело клейменое железо. Я видел, как раскаленное докрасна копье вонзилось в рот какого-то мужчины, проткнув его насквозь. «Это будет продолжаться вечно, – говорила матушка Мальпас. – Господь отдаст грешников сатане. Спасутся только праведники, а грешники, подобные тебе, Стивен, будут вечно гореть в аду». Викарий написал мне, что дом ее сгорел и она погибла в огне в страшных мучениях; перед смертью она кричала, что ее прокляли. Я получил это письмо в школе, единственное письмо в тот год, и так в нем и было сказано. Тогда же Джесс убила крысу в амбаре фермера Винни. Джесс – это собака Пирса. У нее было сердце воина, и мы все хотели походить на нее. Но умирающая крыса изловчилась и ухватила Джесс за морду. Она вцепилась в нее зубами и не выпускала. Я схватил палку и бил до тех пор, пока от крысы не осталось кровавое месиво на полу. Но Джесс тоже умерла, и тело ее, которое мы похоронили, явилось мне сейчас в ядовитом дурмане лихорадки. Земля отторгла ее трупик, как каждую весну поле боя под плугом отдает кости под Фермопилами, Таутауне и Мальплакетом. И черепа скалятся на пахаря пустыми глазницами, и никто не знает, кому они принадлежали ранее, потому что теперь там поселились черви и темнота.
Пушки смолкли – и наши, и их. Воцарилась тишина. Мы не должны выдать свое местоположение наблюдателям на стенах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
Я была так поражена, что едва не рассмеялась, уж очень вычурно изложил он свои мысли. Может, он хотел пошутить? Он шутил и относительно других вещей и событий, например захвата мельницы, хотя когда я перечитала этот эпизод заново, то он показался мне страшным, а совсем не смешным. Но иметь только одну ногу – в общем да, в этом есть нечто курьезное. Мне стало интересно, а считала ли Люси этот факт курьезным. Может быть, он старался обратить все в шутку, чтобы люди не смеялись над ним. И хотел выглядеть веселым и довольным жизнью, чтобы никто не смел жалеть его. Пусть даже он калека. Пусть даже он не знает, когда у него день рождения. Пусть у него нет и не было отца. И матери.
Значения некоторых слов я все равно не понимала, хотя и читала их теперь с легкостью. Кое-какие его высказывания о парламенте тоже представлялись мне бессмысленными, поскольку я ровным счетом ничего не помнила из истории, за исключением Ватерлоо, да и то не знала, где это. Да, и еще имя Бонапарт говорило мне о чем-то, особенно когда я вспомнила, что это то же самое, что и Наполеон, хотя Стивен написал его как-то необычно. Еще на одной странице была нарисована карта, на которой были отмечены окопы, траншеи, возвышенности, высоты, полки и цитадели. Почти везде красовались пометки и примечания, сделанные тем же самым аккуратным почерком, черные буковки выстраивались в ряд, сменяя друг друга, так что если я даже не понимала, что он имеет в виду, у меня все равно оставалось чувство, что он разговаривает только со мной.
…Сьюдад-Родриго… живые бомбы, балки, утыканные гвоздями, наконец, лес шпаг и палашей, способных рассечь на кусочки любого, кто рискнул бы приблизиться к ним. Снова и снова офицеры формировали отряды солдат и вели их вниз по лестницам в котлован, чтобы пробиться к бреши, и все это под постоянным и безжалостным обстрелом со стен. Снова и снова нас отбрасывали назад, мы оставляли своих людей убитыми и умирающими, стараясь вскарабкаться обратно по лестницам наверх…
…Каждый из нас понес свою личную утрату, переживая потерю друга, не желая обсуждать это с другими или напоминать себе о том, что, в сущности, в конце всех нас ждет подобная участь…
Я уже успела узнать, что пленка для фотоаппарата – не обязательно пластиковый цилиндрик, который мать вставляла в свой «Инстаматик». Моя пленка представляла собой металлический цилиндр немногим больше мизинца, и когда Тео показал мне, как открывать крышку камеры, то он выпал мне на ладонь и остался лежать там, толстенький и таинственный, как бомба.
И еще выяснилось, что пленке не годится безопасное освещение, как бумаге, с ней приходилось работать в полной темноте.
– Сейчас я заправлю пленку в катушку и помещу в бачок. Сначала тебе придется попрактиковаться на свету, – сообщил мне Тео, роясь в шкафу. Он достал коробку со всякими приспособлениями и продолжил: – Итак, мы можем приступать к проявке. Не могла бы ты выключить свет?
Казалось, что кто-то набросил мне на голову черное бархатное покрывало. Мне стало страшно, что я и дышать-то не смогу, но тут моя рука нащупала шнур выключателя, а из темноты донеслось звяканье химической посуды. Невидимый Тео насвистывал какой-то незнакомый мне мотив.
– Готово, – наконец соизволил сказать он, когда, как мне показалось, прошла целая вечность. – Теперь не засветится. Включи свет, пожалуйста.
Мы использовали те же самые химикаты, что и для печати фотографий, но температура, время экспонирования и даже то, как именно встряхивать бачок, имели намного большее значение. В общем-то, это было похоже на урок химии, только Тео объяснял все намного понятнее. Не так хорошо, как Эва, но, в принципе, я все понимала, и мне совсем не было скучно. И здесь не было мальчиков, которые норовили провести рукой по твоей груди, а девочки не заключали пари, кто первый сумеет заставить покраснеть мистера Хеллера.
– Пленку следует промывать в течение минимум получаса. На ней не должно остаться ничего – никакого неэкспонированного серебра, которое со временем потемнеет.
Когда мы поднялись наверх, я с удивлением заметила, что солнце светит в окна уже с другой стороны. Лучи его, мягкие и желтые, скользили к нам из-под огромных туч, в глубине которых посверкивали грозные лиловые отблески.
– Не удивлюсь, если скоро будет гроза, – заметил Тео. – И еще мне кажется, что сейчас самое время выпить, чтобы отпраздновать уик-энд. Что тебе налить, пива или бокал вина?
Я сказала, что предпочла бы бокал белого вина, потому что боялась, что от пива меня потянет в сон. Я стояла возле проектора, а Тео принес мне вино. Оно было белым, хотя и совсем не таким, как «либфрауэнмильх», которое по настоянию матери всегда покупали ей кавалеры. Это было крепче и острее, но все равно неплохое, с этаким смешанным букетом, который казался полузабытым, как если бы вы уже пробовали его раньше, а теперь вынуждены подольше держать на языке, чтобы почувствовать, что же изменилось во вкусе.
Тео включил проектор, и слайды, лежавшие на нем, показались мне маленькими окошками, подмигивающими в сумерках путнику.
– Поставь бокал и иди поближе, чтобы ничего не пропустить, – распорядился он. – Эву пригласили ненадолго слетать домой, прочесть лекцию в Мадриде, в одном очень престижном учебном заведении, так что она в спешке отбирала самое лучшее, что нужно взять с собой.
На многих слайдах красовались наклейки с надписями типа «Фентон, Роджер» и иностранные имена «Штейглиц, Альфред» и «Кертеш, Андрэ», но мне показалось, что некоторые принадлежат Эве. Рядом с проектором валялись несколько разрозненных фотографий. Сверху лежал снимок обнаженной женщины. Она лежала на животе, лица ее не было видно, только изящная линия спины на черном фоне, сужавшаяся к талии и вновь вздымавшаяся холмом на ягодицах, пышных и белых, похожих на плодородные поля по обе стороны от водораздела позвоночника.
– Это вы фотографировали?
– Нет, Эва.
– Ага.
– Что ты думаешь об этом снимке?
– Он… он красив, но немного странный, необычный… Она как будто глядит на…
– Как если бы ее снимал не фотограф-мужчина – ты это хочешь сказать?
– Да, наверное.
– Образ обнаженного тела не должен быть возбуждающим, во всяком случае, не в сексуальном смысле. И художник – пусть даже художник-мужчина, который смотрит на обнаженную модель-женщину – вовсе не должен при этом испытывать или провоцировать сексуальный интерес. В конце концов, кто-то может снимать войну для того, чтобы показать весь ужас или скуку какого-то определенного момента, а кто-то, напротив, для того, чтобы показать подлинный духовный героизм человека. То же самое относится и к человеческому телу. Речь может идти о сексе – дозволенном или греховном и запрещенном, – но в том, что касается человеческого разума, тело также выступает в роли мерила вещей.
Я не поняла ровным счетом ничего в его последних словах, но уже давно перестала думать, будто он старается смутить меня или поставить в неловкое положение. И еще я знала, что если спрошу у него о чем-то, то он действительно постарается объяснить, как если бы ему не все равно, понимаю я его или нет, и как если бы ему нравилось разговаривать со мной. Я решила вернуться немного назад.
– Так что, обнаженная натура – это не обязательно исключительно «Плейбой»?
– Нет, конечно. Кроме того, стоит помнить, что некоторые из лучших фотографов, работавших с обнаженной женской натурой, были – и остаются – гомосексуалистами. Что касается обратной ситуации, то я не располагаю достаточными свидетельскими показаниями.
– Показаниями о чем?
– О женщинах-гомосексуалистах, которые снимают обнаженных мужчин. Вне всякого сомнения, такие свидетельства существуют, но они спрятаны где-нибудь в сейфе, за семью замками. Наше общество еще не настолько беспристрастно и объективно.
– Вы имеете в виду, в отношении лесбиянок?
– Да, – ответил он. – Наверное, твоя пленка уже хорошо промылась. Взглянем на нее?
Когда мы спустились вниз, он заявил:
– Всегда существует возможность того, что что-то пошло не так и снимков на пленке нет. Я занимаюсь фотографией вот уже пятьдесят лет и по-прежнему чувствую это.
Внезапно по тому, как он говорил и прикоснулся к бачку, я поняла, что это правда, даже в отношении моей первой и наверняка пустяковой пленки. Он был слегка возбужден и нервничал, я же вообще не находила себе места от беспокойства. Сердце у меня ушло в пятки, как уже случалось давным-давно, когда наступало время сдачи экзамена, который был для меня очень важен, или когда в класс входил мальчик, к которому я была неравнодушна.
Тео отвернул крышку. Внутри, покрытая слоем воды, свернулась спиралью моя пленка. Он добавил туда щепотку порошка, который назвал увлажнителем, вытащил спираль и снял пленку, аккуратно придерживая ее пальцами за кромку, как будто разворачивал ленту в магазине. Потом он поднес пленку к свету, чтобы я могла взглянуть на то, что получилось.
Естественно, снимки были крошечными, как и все остальные негативы, которые я видела до сих пор. Но эти все-таки отличались от прочих, потому что оставались неразрезанными, на одной скручивающейся ленте, да еще и мокрые вдобавок. Четкие нежно-фиолетовые тени и черное небо, деревья, и колонны, и окна, и лица, запечатленные с каждым щелчком затвора, закручивающиеся спиралью и спрыгивающие с пленки один за другим, так что расстояние и время между ними спрессовалось в простые светлые мазки пустоты.
Я попросил консьержа Пермеке, чтобы его супруга нашла в моих вещах порошок коры хинного дерева и приготовила для меня лекарство. Несмотря на сотрясавшую мое тело дрожь, я стянул с себя одежду и даже сумел отстегнуть протез. Но лихорадка набросилась на меня с такой силой, что мои зубы выбили дробь на кромке стакана, и жидкость пролилась на рассеченную губу, отчего та заныла еще сильнее. Мне хотелось только одного – лечь и уснуть, но дрожь сменилась конвульсивными подергиваниями, как будто все мое тело, мои живые и утраченные конечности стремились вырваться из ледяных объятий лихорадки, стряхнуть с себя костлявые холодные пальцы, которые вцепились в мои плечи, лодыжки, руки, живот, внутренности.
Супруга консьержа оказалась верна своему слову и пришла точно в назначенный час, чтобы дать мне еще порцию лекарства, а также предложила передать записку Катрийн, поскольку все консьержки на улице прекрасно знали, что происходит в домах друг друга. Я решил, что все уже устроилось и я смогу справиться с жаром, который непременно последует. Но очень скоро, когда меня охватил настоящий адский огонь, выяснилось, что я в очередной раз ошибся.
Я оказался в эпицентре урагана. Это были благословенные несколько минут покоя, время, отпущенное для того, чтобы я, ослабевший и измученный борьбой, смог перевести дух и выпить глоток воды. Я еще сумел заметить, что за окном спустилась ночь, а вечерняя стража вышла на улицы, выкрикивая часы. Каким же глупцом я был, полагая, что победил! Хотя раньше мне это всегда удавалось… Я проглотил еще немного горького порошка, запил его вином и провалился в трясину жаркой и душной лихорадки. Я вдыхал яд, тонул, мне не хватало воздуха.
А в темной и мрачной глубине болота передо мной вдруг возникло лицо, но не совсем лицо, без глаз и губ, лицо святого Луки, улыбающегося мне сквозь дождь, который омывал его, липкий и тягучий, как кровь. И еще мне явился святой Иоанн, который больше ничего не сможет написать, потому что лишился обеих рук.
Густой воздух облепил меня подобно туману, который висел над Сан-Себастьяном, – промозглый, жаркий, душный, пропитанный всем тем, что принужден был скрывать. В забытьи лихорадки я увидел девушек: Мерседес, вспотевшую от ночных трудов, пытавшуюся смыть поцелуи, прикосновения и семя бесчисленных мужчин со своего тела, которое больше не было молодым, и Иззагу, плачущую над своим разбитым в кровь лицом. Я вышвырнул на улицу негодяя, который так поступил с ней, но вылечить ее лицо я не мог. Мужчина тоже ломается очень легко, вываливая на землю свою маленькую жизнь: хлеб, мясо, молитвенник, дневной рацион воды. И его тоже нельзя починить.
Я не сознавал, то ли это я тону, то ли трясина засасывает меня, поднимаясь все выше. Она шипела, тяжело колыхалась, вздымалась волнами подобно огню в окне церкви, который мне довелось повидать, когда я был еще мальчишкой. Я не спал, но и кошмара, который могло бы прогнать восходящее солнце, не было. Перед моими глазами рушились скалы, пылал огонь, горело клейменое железо. Я видел, как раскаленное докрасна копье вонзилось в рот какого-то мужчины, проткнув его насквозь. «Это будет продолжаться вечно, – говорила матушка Мальпас. – Господь отдаст грешников сатане. Спасутся только праведники, а грешники, подобные тебе, Стивен, будут вечно гореть в аду». Викарий написал мне, что дом ее сгорел и она погибла в огне в страшных мучениях; перед смертью она кричала, что ее прокляли. Я получил это письмо в школе, единственное письмо в тот год, и так в нем и было сказано. Тогда же Джесс убила крысу в амбаре фермера Винни. Джесс – это собака Пирса. У нее было сердце воина, и мы все хотели походить на нее. Но умирающая крыса изловчилась и ухватила Джесс за морду. Она вцепилась в нее зубами и не выпускала. Я схватил палку и бил до тех пор, пока от крысы не осталось кровавое месиво на полу. Но Джесс тоже умерла, и тело ее, которое мы похоронили, явилось мне сейчас в ядовитом дурмане лихорадки. Земля отторгла ее трупик, как каждую весну поле боя под плугом отдает кости под Фермопилами, Таутауне и Мальплакетом. И черепа скалятся на пахаря пустыми глазницами, и никто не знает, кому они принадлежали ранее, потому что теперь там поселились черви и темнота.
Пушки смолкли – и наши, и их. Воцарилась тишина. Мы не должны выдать свое местоположение наблюдателям на стенах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65