кран для ванной с душем grohe
Вонь кругом от горелого жира, грязь после них.— Турки за собой убирают, после них чисто. По-моему, это наши немецкие подростки набросали там банок из-под пива.— Это вы так думаете. — Она опять напряженно уставилась в окно, всем своим видом показывая, что разговор окончен.Один из мальчишек — они стояли все там же, у двери, — помахал мне за ее спиной баллончиком с синей краской. Оба, ухмыляясь, показывали на всклокоченные желто-бурые волосы бабулечки и явно собирались брызнуть на них краской. Я ухмыльнулся в ответ и повернул голову, чтобы они увидели зеленые полосы у меня на затылке. Мальчишки восхищенно подняли вверх большие пальцы.Бабулька постучала пальцем в стекло.— Вон там в войну разгружали товарные составы. На этом поле — я в газете прочитала — растут с тех пор самые диковинные растения, со всей Европы, даже со всего света, из тех стран, где побывали немецкие войска: из Франции, Италии и России. — Она открутила крышку термоса. — Попить не хотите? Чай с лимоном. Хорошо жажду утоляет. Мне в жару много пить надо. Сердце пошаливает.Я заколебался.— У меня и чашка есть, чистая. — Она выудила из сумки пластмассовую чашечку.— Спасибо. — Я сразу почувствовал жажду. Она налила мне чаю, он оказался в точности такой, как мама давала мне с собой в термосе, в детстве, когда мы с Дикенмайером ездили на Эльбу. — Сладкий, но с кислинкой, — сказал я, — и жажду утоляет.— Да, сахара надо не жалеть, в этом весь секрет.— Ох, как хорошо. А то мне сегодня уже два раза спиртное пришлось пить. Второй раз — у парикмахера. Позавчера я был у другого парикмахера, так он мне выстриг три ступеньки на затылке, пришлось заново стричься.— Безобразие, — сказала бабулечка.Я повернулся, давая ей полюбоваться моим затылком.— Батюшки! Вот так история! — И она засмеялась, сперва тихонько, потом все громче. — Вот так история! Можно подумать, вы прислонились головой к окрашенному забору. — Она смахнула выступившие от смеха слезы. — Ну и ну, ох, горюшко.— Вот именно. Пришлось сегодня пойти в салон мужских причесок, а там угостили меня «Карибской мечтой», голубая такая, вкусная мечта была, но теперь жажда мучает безумная. А сколько содрали, даже сказать боюсь.— Еще чаю хотите?— Спасибо, не откажусь. Но только если вам останется достаточно. Вы ведь сказали, вам надо много пить.— В ателье чего-нибудь найду в холодильнике.— В ателье?— Ага. Я на работу еду, убираться. В ателье дизайна. — Слова «ателье дизайна» прозвучали в ее устах довольно странно.— Что же делают эти ваши дизайнеры?— Да что хотите. Оправы для очков солнечных. Утюги, грелки.— А пенсию не получаете?— Пенсия… разве ж это деньги? — Она махнула рукой. — Шестьсот марок, гроши, на них не проживешь. — И опять уставилась в окно. — Я сейчас от тетки еду. В доме престарелых она. Девяносто лет. Уже не ходит, и все-то во рту ей жжет. Говорит, пища у них там, в доме престарелых, слишком острая. Два меню всего, и оба очень острые. Вот у нее язык-то и горит, как поест, очень, говорит, измучилась. Это у нее началось с тех самых пор, как продала она всю мебель, а продать пришлось — комнатка у нее теперь маленькая, мебель там казенная. Вот с того самого дня во рту у нее прямо горит, и челюсть вставную она носить не может. Я приезжаю и вижу — все сидит и картофелечисткой челюсть скребет, подправляет, значит. — Она засмеялась, покачивая головой. Объявили следующую остановку. — Ага, моя. Выхожу на следующей.— Ну, всего вам доброго.— Спасибо. — Она встала и подошла к двери, именно к той, возле которой стояли мальчишки. Поезд замедлил ход. Мальчишки раздвинули дверь во всю ширину. Ветер стал с силой трепать волосы бабулечки. Один парень вытащил баллончик, поднял… глядя на меня, мотнул головой, как бы спрашивая: ну что, брызнуть? И тут бабулечка с молниеносной быстротой схватила его руку и вывернула, загнув за спину.— Уй-юй-юй, ты, черт! — Парень согнулся в три погибели, баллончик выпал из пальцев и покатился по полу вагона.— Показали мне приемчик недавно, так что ты полегче в другой раз. — Бабулечка вышла на перрон. Проходя мимо моего окна, она обернулась и кивнула на прощанье.— Во сатана бабка! — Парень потер запястье. — А с виду и не скажешь, такая старая вешалка.Он вытащил из-под скамейки свой баллончик. На его красной футболке теперь была ярко-синяя полоса. Я засмеялся:— Она тебя покрасила.— Это я сам, должно. Она ж руку мне вывернула. Ну карга! Bay!Мальчишки подошли ближе и беззастенчиво воззрились на мой затылок, один в красной футболке, по которой теперь протянулась синяя полоса, и второй, ростом пониже, с золотой серьгой в ухе, оба в широченных штанах с накладными карманами.— Круто, — сказал парень с серьгой. — Первый класс. Цвет шикарный. Это где вас так покрасили?— Обошлось недешево, мальчики, — уклончиво ответил я.— Сколько?— Шестьдесят, — солгал я.— Ну, это еще мало.— А вы купаться едете? — спросил я.— Не, купаться после. Сперва порисуем.— Где же?Парень с серьгой открыл сумку, вынул лежавшее сверху полотенце и показал, что там еще лежит. Перчатки и несколько баллончиков с краской — красной, желтой и черной — цвета государственного флага.Меня удивило то, что они совершенно спокойно показывали все это и не скрывали своих планов. Все дело, подумал я, в трех моих зеленых полосах, это они помогают мне с такой легкостью устанавливать контакты.Парень в красной футболке вытащил из кармана два трафарета:— Сами вырезали.На одном шаблоне был вырезан силуэт коровы и надпись: «Повидала Берлин, хочу домой, в родное стойло!» На другом трафарете была голова питекантропа с ленточкой, вылезающей из его пасти, на ней были слова: «При Адольфе было клево».— А где будете малевать?— Ха, где запрещено, конечно. Где ж еще?— А перчатки зачем?— Нам без перчаток нельзя. Вдруг поймают — а на баллончиках никаких отпечатков.— Они теперь сказали, можно на заборах рисовать, ну на тех, что вокруг стройплощадок, валяйте, говорят, красьте, разрешаем. А нам это надо? Малолетки пускай на заборах рисуют.— Нам, главное, полированный гранит на Фридрихштрассе расписать. Так нет же, сторожат круглые сутки, охранников поставили. Ничего, мы все равно туда доберемся. А вы что в Берлине делаете?— Да ничего, поработать приехал. Написать кое-что хочу.— А о чем?— О картошке.Оба недоверчиво засмеялись.Я тоже хмыкнул.— Правду говорю. Но по-моему, брошу эту затею. А сейчас я скрываюсь.— Ну? От кого?— От торговцев оружием.— Правда?— Правда.— Ух ты! Круто! А сейчас куда?— Сейчас поплавать хочу.Объявили станцию Николасзее. Мальчишки объяснили, куда идти. Направо. Потом через мост. У них и там есть на примете одна стеночка, белая, прямо как снег, садовая ограда. Вот туда они и навострили лыжи, прихватив корову и питекантропа. * * * На берегу озера и в самом деле был светлый песчаный пляжик, узковатый, правда, зато здесь пахло сосновой смолой, сухими травами и — как бы сказать? — синевой, густой синевой, которая медленно вбирает в себя вечерний коричневый аромат, если, конечно, у цвета есть запах. По дорожке между сосен и дубов навстречу мне двигались с пляжа накупавшиеся и загоревшие компании, кто пешком, кто на велосипедах, с подстилками, сумками, полотенцами, раскрасневшиеся, отдохнувшие. На берегу народа было совсем мало. Солнце опустилось низко, ровное оранжевое зарево простерлось по водной глади до того самого места, где оно разбивалось, — там, на мелководье, мальчишки и девчонки устроили сражение. Девчонки сидели на шее у парней, обхватив ногами бока, и старались спихнуть противницу, и, когда это удавалось и кто-нибудь плюхался в воду, все отчаянно вопили. Я стащил туфли и носки, брюки и белую рубашку, медленно зашел в воду. Вода была холодная, но скорее это только казалось, потому что все еще стояла жара, в воздухе пахло водорослями, тиной. Мне вспомнился рассказ Кубина о водяной кровати, о неустанном поиске удовольствий, самых острых и глубоких, какие только возможны, удовольствий, которые всякий раз оборачиваются лишь новыми разочарованиями… ведь чем больше мы его домогаемся, тем верней оно ускользает от тебя — счастье за пределом желаний.Я поплыл вперед, нырнул, вода была зеленой и бездонной, далеко от берега я долго лежал на воде, точно покойник, и куда-то медленно двигался. Солнце повисло в ветвях деревьев, круглобокое, как апельсин, а над горизонтом показался месяц, изможденный, тощий и бледный. Глава 15ГЛУБОКОЕ ДЫХАНИЕ Я вернулся в пансион — надо было переодеться, рубашка и брюки липли к телу.Возле моей двери лежала записка, просунутая в щель над полом. «Наберите этот номер и сообщите оператору пароль: I need a boomerangcall. Удачи!»Я принял душ, натянул джинсы и чистую рубаху. Потом спустился вниз и заказал чай у портье, который сидит внизу во второй половине дня.— «Дарджилинг» или «Ассам»?— «Ассам», пожалуйста.— Располагайтесь в салоне, я принесу. Да, вы знаете, вам тут звонили, два раза.— Кто звонил?— Не назвались. Но, определенно, иностранцы. Первый, если я правильно понял, сказал, что еще позвонит. А второй спросил наш адрес.Я похолодел от ужаса, вспомнив о болгарине и его бежевой горилле.— Послушайте. Если эти люди опять позвонят, ни в коем случае не давайте им мой мюнхенский адрес.— Понял. Что, консультанты по вопросам инвестиций?— Вроде того. — Я прошел в салон, по утрам служивший помещением для завтрака. Высокая балконная дверь была открыта настежь. С улицы доносились голоса, шум автомобилей. На диване перед журнальным столиком сидел мужчина в черном полотняном костюме и перелистывал книгу, в которой Кристо и Жан Клод рассказывали о своем художественном проекте — упаковке здания Рейхстага.— Вы уже видели Рейхстаг? — спросил мужчина.— Да.— Безумная идея, просто фантастика. Мне очень нравится.— Мне тоже.— Я уверен, после такой акции что-то изменится, да, обязательно. А в чем секрет? В том, что перемены возможны, оказывается. Между прочим, никто из журналистов не обратил внимания на любопытный факт — упаковка Рейхстага завершается сегодня, двадцать третьего июня, ночью. А ведь ночь-то не простая — на Святого Иоанна. Все сегодня кувырком, путаница страшная, ошибки, недоразумения. Это, так сказать, главная особенность нынешней ночи. В эстетическом смысле — самая выразительная ночь года. Все оборачивается какой-то новой стороной, даже люди. Фрейлейн Врушка и фрау Вертихвостка напомнят о себе. Если хотите с ними повстречаться, сходите сегодня на рэгги, в баре тут, недалеко.Я хотел сказать, что с фрейлейн Врушкой уже знаком, но раздумал и спросил, где находится бар.— Музыканты очень недурные, играют смесь хип-хопа и рэгги. Команда с Ямайки, эти ребята мягко так, ненавязчиво все ваши подсознательные желания выудят прямо из спинного мозга… А вы, извините за любопытство, откуда?— Из Мюнхена. А вы?— А я из Гамбурга, но родился в Берлине.— А я в Гамбурге родился.Он засмеялся:— Вот-вот, это в стиле перевертышей, которые должны происходить сегодня.Я спросил:— Так вы специально приехали посмотреть на упакованный Рейхстаг?— Нет, случайное совпадение, если, конечно, бывает что-то случайное. У меня завтра премьера.— Вы актер или режиссер?— Нет, композитор.— А что за премьера?— Если вас интересует жанр, то это реквием. Называется «Аспирация». Экспериментальная композиция с использованием различных инструментов самого широкого спектра, не только музыкальных. У меня там звучит, например, медицинский аппарат искусственного дыхания, воздуходувный мех доменной печи, еще рога старинные, без клапанов, и кислородная установка, больничная, из реанимации. Все это аппараты, которыми качают воздух. Но я и дыхание как таковое тоже записал. Не пение, понимаете, а просто человеческое дыхание.— Кому же вы посвятили реквием?— Розе Люксембург.— Не ожидал, — сказал я. — В наши дни довольно странно. Вот несколько лет назад, когда все кинулись читать ее статьи, а демонстранты таскали по улицам ее портреты… Но сегодня?— Вот как раз по этой причине. Несколько лет назад ничего не требовалось, она жила — я хочу сказать, ее читали, о ее статьях спорили, в ее честь называли женские союзы и объединения, но не подумайте, что я имею в виду навязанное сверху, официальное поклонение, существовавшее в ГДР. В то время и позже, накануне объединения страны, был интерес, любопытство к ее личности, без всякой указки властей. В то время мне бы не пришло в голову написать такой реквием. А вот потом, года два-три назад, попалась мне в газете одна фотография… Отрубленная свиная голова — кто-то положил ее возле мемориальной доски на том месте, где тело Розы Люксембург бросили в Ландвер-канал. Вот тут-то я подумал — надо поехать в город, из которого я бежал двадцать лет назад, надо написать реквием, да такой, чтобы он стал отходной тому Берлину, городу, разделенному стеной.— А это не… Только поймите меня правильно, очень вас прошу, — это не оказалось безумно трудной задачей?— Согласен. Но пока что мой реквием — лишь попытка. Задача беспредельная, я понимаю. Но опыт и должен быть беспредельным, иначе напишешь заурядную, знаете ли, музычку. Лучше уж беспредельная неудача. — Он засмеялся. — Я заново перечитал статьи Розы Люксембург и впервые постиг их смысл. Ее работы — тоже попытки, понимаете, попытки соединить то, что несоединимо по определению, примирить взаимоисключающие понятия — равенство и свободу, что означает политику приближения к исчезающей в вечности цели, ее задача — добиться уравненного сосуществования интересов, желаний, инстинктов и той возмутительной в своей глупости несправедливости, которая заключается в словах «обусловлено природой». А вы знаете, что у Розы Люксембург было тяжкое увечье бедра? Да, она хотела устранить несправедливость природы, провозгласив право на социальное равенство, в то же время не рассматривая человека как строительный материал общества, но каждому гарантировав неприкосновенность его индивидуальной неповторимости, уникальности. И я подумал, именно это необходимо выразить акустическими средствами. Я прочитал ее речи, статьи, письма, прежде всего — написанные в тюрьме, любовные письма женщины, которой было свойственно — тут подходит только старомодное выражение — меланхолическое целомудрие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28