https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/ampm-joy-29923-item/
Вспомнил я этот снимок, видел его сразу после возвращения жены из Сахары: очень видный собой, красивый даже, молодой человек с синими, темно-синими глазами, высокий, стройный, да еще в экзотической темно-синей хламиде. Когда группа туристов путешествовала по пустыне в «лендровере», они встретили его караван, и жена его сфотографировала, а он ее пригласил в шатер, угостил чаем. Она ему пообещала фотографию и сказала то, что обычно говорится в подобных случаях — приезжайте, заходите, будем очень рады. Вот он и приехал. Все как в кино. Будто так и надо, без всяких там объяснений, что вот, мол, оказия случилась, подвернулась возможность и прочее. Детей у нас нет, комнат в доме хватает, две специально для гостей, при каждой — ванная и даже своя кухонька. То есть где его поселить — не проблема. Оказалось, что он говорит по-немецки. Занятный такой немецкий язык — с русским акцентом. Оказалось, его учила русская дворянка, в восемнадцатом году бежавшая в Тунис вместе с тем, что осталось от Черноморского флота, воевавшего против большевиков. В Тунисе эта дама застряла, как и многие семьи бывших белых офицеров. Парадный немецкий язык, торжественный и церемонный, старинного фасона. «Извините великодушно, не обеспокоил ли я вас? Не будете ли вы столь любезны передать мне плате-менаж?» Это он про солонку с перечницей. И в том, как он слова выговаривал, чувствовалось некое особое достоинство. Никакой угодливости, ни в чем. Все наши друзья-приятели сбежались на него поглазеть. Или нас с ним приглашали к себе. Специально устраивали вечеринки. Вообще, народ так и рвался в метро с ним прокатиться или в лифте без дверей, или в зоопарк сводить, показать ему белых медведей, или хоть мороженым угостить. А он гулял по городу и смотрел на все со смесью детского изумления и солидной, важной любознательности. А времена какие стояли, помните? Народ валил на улицы с зажженными свечками, кругом демонстрации, долой ксенофобию, смерть национализму, очень шикарно тогда было показаться на людях в компании африканца-туарега в синем, выгоревшем под тунисским солнцем балахоне. Все наши литераторы, врачи, учителя, архитекторы старались затащить его к себе и оставить на пару дней. Но он не соглашался ночевать где-то, кроме нашего дома. Только тут, только у нас. С нами уходил, с нами и возвращался. Пить — вообще не пил. В гостях где-нибудь сидел молча и смотрел на наших во все глаза. А наши-то, каждому хотелось, чтобы он на него вот так удивленно таращился, а не на него — так на его газонокосилку, яхту, бильярдный стол. Сцены ревности из-за него разыгрывались. И в нашей семейной жизни многое изменилось, да какое там многое — все изменилось. Вот так, наверное, меняется жизнь в семье после рождения ребенка. Не стало нудных длинных вечеров, пустых и скучных воскресений. Мы вдруг увидели все его глазами — по-новому, в ином свете, все раскрасилось в яркие непривычные цвета. Вот, например, увидел он вечером пробки на дорогах после окончания рабочего дня и говорит: «Автомобили ныне сбились в кучу и теснятся друг к дружке. Означает ли сие, что пойдет дождь?» Время идет, незадолго до Рождества я его спрашиваю так это деликатно, не соскучился ли он по родимой пустыне, по отеческим шатрам? Фотографией своей он, в конце концов, уже налюбовался. А он и ухом не повел. Остался. Весна настает, — правда, весной он чаще спускался в сад. Один на улицу никогда не ходил. Аннета сказала: «Он же продал все, что у него было, ради этой поездки. У него нет средств». И стала меня упрекать: я, дескать, всячески стараюсь ему намекнуть, что пора возвращаться домой. Мы все чаще ссорились, причем всегда находился какой-нибудь другой повод, не имевший к нему отношения. Он же, как только начиналась ссоры, церемонно вставал и удалялся, но уходил не к себе в комнату, а на террасу и сидел там. Даже в дождь или снег сидел, раскрыв зонтик, ну, мы, понятное дело, прекращали споры, чтобы он, упаси Бог, не схватил воспаление легких. Он ни при каких обстоятельствах не производил впечатления бедняка, а ведь, по правде сказать, был нищим. Если честно — он стал нашим нахлебником. Мы не нуждались в деньгах. А он принимал все с царственной небрежностью. «Если ты буржуа и лишился денег, — говаривал Роглер, а он же был правоверный марксист, — ты никто. Напротив, аристократ, он и нищий — все равно аристократ, благородство не зависит от мошны. Если у аристократа нет денег — значит, он бедный аристократ».— Ах да, Роглер, верно, верно, Роглер. — Я вспомнил, зачем, собственно, пришел.— Еще один мартини?— Ох! — Я мучительно искал слов, чтобы отказаться. — Нет. — Обосновать отказ не удалось.— История рассчитана ровно на два мартини, — заявил Бухер и налил нам еще по коктейлю из серебряного миксера. — «Мечта Роглера». Ее мы пили на Зильте. Аннета и я. Последний раз пили. Мы каждый год в середине мая уезжали на остров. Ну а тут, конечно, призадумались — мало ли что может случиться с нашим бедуинским принцем, если мы уедем отдыхать, как всегда. Попытались объяснить ему, что это вообще значит — поехать в отпуск, на отдых. Он ничего не понял. Договорились с дворничихой, обещала присмотреть за ним во время нашего отпуска, нельзя же оставить его один на один с микроволновкой, газовой плитой, риск нешуточный, что ни говори. А он кивал, слушая нас, но и не подумал остаться — решил ехать с нами. Я предложил Аннете: давай уедем по-тихому, рано утром затолкаем чемоданы в багажник и — в путь. Она возмутилась, это предательство, говорит, нет, нельзя обмануть доверие этого человека. Он же простодушен, как ребенок.Я потягивал «Мечту Роглера» и думал: что-то слишком гладко звучит рассказ, должно быть, Бухер частенько, пожалуй, не один десяток раз потчевал своих знакомых этой историей. Он уже не подыскивал слова, не отвлекался на малозначащие детали, а говорил так, словно подготовил монолог специально к моему приходу. Но возможно, мне это лишь показалось, потому что великолепный мартини стер в моем мозгу все прежние мучительные впечатления и я слушал Бухера с неослабевающим интересом.— И вот мы поехали в отпуск втроем. Наверное, так в Средние века путешествовали императоры. Где бы мы ни появились, к нам мгновенно вспыхивал интерес. Принц сопровождал нас, но не в роли, скажем, слуги, а как посланник далекой страны, он везде чувствовал себя как дома и держался с царственным достоинством — на бензоколонках, в гостиницах, у наших друзей в Гамбурге. Так было, пока мы не прибыли на Зильт, остров, покрытый песчаными дюнами. Вот тут он потерял самообладание. Впрочем, это случилось единственный раз за все время, и никогда больше его не покидала царственная невозмутимость. Увидев песчаные холмы, он бросился к ним, испуская диковинные гортанные крики, а потом запел. Пение напоминало тирольское. Скрылся из виду, ну а мы ждали. Сначала спокойно. Потом начали тревожиться, испугались, как бы он не угодил в объятия полицейских. При нем же ни паспорта, ни других документов не было, да, кстати, срок его визы давно истек. Аннете уже мерещилось, что его посадили в камеру предварительного заключения. Потом мы подумали — а вдруг он из любопытства добежал до морского берега, не дай Бог, ведь первая же волна могла утащить его за собой, а плавать он не умеет, значит, утонул. Погода стояла холодная, солнце светило ярко, но не грело. Прошло три часа. Аннета окончательно обезумела, требовала поехать в поселок, поднять тревогу, вызвать поисковый вертолет, и тут наш принц вынырнул из-за дюн. Бурнус на нем был мокрый, хоть выжимай, значит, он и в самом деле побывал в воде, сообразили мы. Признаюсь, многое я отдал бы за то, чтобы увидеть его первую встречу с морем, с шумными волнами, пеной прибоя, солеными брызгами. Потом-то он преспокойно ходил на пляж, сменив свой бурнус на синие плавки. Приходил на берег и ложился — знаете, в Италии часто можно наблюдать подобную картину — купанье пожилых дам, не умеющих плавать, — ложился в полосе прибоя — грудь и плечи на песке, ноги в воде, набегали волны, в то время года еще холодные как лед, толкали его в спину, и он смеялся, визжал и зарывался руками в песок, чтобы удержаться. Между прочим, в эти минуты на его лице появлялось выражение детской боязни. А иногда он на долгие часы уходил бродить среди песчаных дюн. Поверьте, я никогда не думал, что могу заинтересоваться мужчиной, но с тех пор, как я увидел его в плавках, это тренированное, мускулистое тело с ровным загаром, у меня все чаще стало появляться желание, немало меня смущавшее: потрогать его мускулы, вот тут, на плече и на груди. — Бухер легко коснулся моего плеча. — Но ничего другого. Он тогда впервые снял свой балахон и ходил в коротких синих штанах и старой синей фуфайке, вот этой, что сейчас на мне. Не знаю, почему он выбрал такой наряд. Ни я, ни Аннета не спрашивали, хотя в синей своей хламиде он как раз не выделялся бы среди курортников, на пляже ведь все заворачиваются в какие-то простыни или полотенца. Одевшись в обычную одежду, он словно стал нам ближе.Я заметил, что в поведении Аннеты кое-что изменилось с того дня, как мы прибыли на остров и увидели нашего принца на берегу, среди песчаных дюн. Она стала краситься с самого утра, хотя обычно в отпуске за ней такого не водилось, а утром, выйдя к завтраку, этак игриво встряхивала мокрыми после душа волосами — в точности как в давние времена, когда мы с ней только-только познакомились. Теперь она смотрела не на меня, а на него из-под этой шелковистой блестящей завесы. А я смотрел то на нее, то на него. И должен признаться, на него я смотрел с большим удовольствием. Я с утра уже радовался, что увижусь с ним. А ее взоры меня, как ни странно, не волновали, скорей уж, если быть до конца откровенным, я ревновал, если перехватывал его взгляд, устремленный на Аннету. Однако он, по крайней мере такое у меня сложилось впечатление, на заигрывания не реагировал.Но совершенно непостижимым казалось мне то, что в свои пятьдесят я вдруг заинтересовался мужчиной, хотя мой интерес был не сексуального толка — просто хотелось быть возле него.А потом однажды утром он перестал разговаривать с Аннетой. Игнорировал ее. Я спросил его, что стряслось? Он только головой покачал. Спрашиваю Аннету, в чем дело? Ни в чем, говорит. Но — как бы объяснить? — она была в растерянности. Прошло еще два дня и тут — поздравляю, истерика. Сложила свои вещи. Призналась, что в тот вечер, когда я пошел повидаться с одним другом, она заявилась к принцу, в его комнату. Он встретил ее холодно, а она истолковала это как робость, обусловленную культурными традициями, но затем, когда она стала вешаться ему на шею, он выставил ее за дверь. И знаете, что сказал при этом? «Вам не пристало вести себя подобным образом». — Бухер засмеялся. — Гостеприимца нельзя обманывать. Долг гостя перешиб сексуальный инстинкт — вы представляете? — инстинкт пола, последний из животных инстинктов, который у нас еще остался и который сметает на своем пути все и вся — семью, религию, страх заразиться СПИДом, любые формы политической корректности, ведь все это у нас летит к чертям, если двоих тянет друг к другу. А тут вдруг является человек, который превыше всего ставит долг и обязанность гостя по отношению к хозяину.Аннета уехала в Париж к какой-то подруге. Я хотел было закрыть ее счет, но потом решил — пускай все остается, как есть, не буду мелочиться. В глубине души, признаюсь, я даже рад был, что она уехала. Изредка она снимает деньги со счета, не слишком много, так что все идет по-старому. Она не взяла с собой даже свои любимые блузки и старые купленные в Нью-Йорке платья в стиле двадцатых годов. Один раз позвонила. Поговорили спокойно, как друзья, даже сердечно, пожалуй. О счетах, договорах, о родственниках. И, кстати, об архиве покойного Роглера. Когда я спросил, надо ли и дальше держать архив в доме, она заплакала. Думаю, своим вопросом я невольно напомнил ей о нашей прежней жизни, ведь в те добрые времена тут уже стояли эти две коробки. Но она быстро взяла себя в руки. Я спросил, как у нее вообще дела. Ответила: «Хорошо. Шатры уже убраны. Горизонт ничто не застит». Это, конечно, его слова, принца нашего, чьи же еще. «Безумная история, — сказала она потом. — Вот ведь в какую передрягу мы угодили». Спросила, как он поживает. «Хорошо», — говорю. Вот и весь разговор. Из Парижа звонила.Я ни разу за все время не позволил себе прикоснуться к нему. Уверен, он бы тотчас уехал. Виза у него давно просрочена, но обратный билет первого класса все еще действителен. Вернулся бы к своим верблюдам, теперь, правда, они ему уже не принадлежат. Я с удовольствием дал бы ему денег — возместил затраты на авиабилеты. Но, вот ведь черт, это же бред какой-то, но меня пугает то, что он может уехать. Тогда ведь все вернется на круги своя и потечет обычная жизнь, нормальная, так сказать, и все краски сольются в один серый цвет. А сейчас он здесь, но я даже не знаю, чем он занимается у себя в комнате. По утрам, если погода позволяет, выходит на террасу и молится, обернувшись лицом к востоку. А наши общие интересы — знаете какие?— Нет, — сказал я. Сквозь одуряющий туман «Мечты Роглера» даже это короткое словечко пробилось с великим трудом.— Русские авангардисты и классическая музыка — вот что нас связывает. Бах и Моцарт. Мы часто ходим на концерты. Раньше он не слышал классики, но музыкальность у него поразительная. Когда звучит Бах, он застывает, будто каменное изваяние, сидит не шелохнется. Иногда я даже толкаю его в бок — боюсь, вдруг он безвозвратно ушел, погрузился в себя навеки, — и тогда он медленно выходит из оцепенения. Никогда в жизни мне не встречалось ничего подобного. И русских авангардистов он полюбил, реализм ему ничего не говорит, Пикассо и экспрессионистов он не жалует, все больше смеется, а вот видели бы вы, как он замер, впервые увидев картину Ива Клена Клен, Ив (1928-1962) — французский художник, представитель неодадаизма.
. Ее чистую синеву. Просто не увести его было от картины.— А Роглер? — спросил я. — Получилось, впрочем: «Роллер». Однако Бухер понял:— Он умер скоропостижно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
. Ее чистую синеву. Просто не увести его было от картины.— А Роглер? — спросил я. — Получилось, впрочем: «Роллер». Однако Бухер понял:— Он умер скоропостижно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28