https://wodolei.ru/catalog/stalnye_vanny/140na70/
— Че?
— Ты мне не чекай, Каманин, на соседних очках не сидели! За год службы с офицером разговаривать не научился?
— Виноват — исправлюсь, — бормочет Обдолбыш.
А ротному неуставные ответы — как бальзам на раны. Даже непонятно, что бы он делал, если бы Обдолбыш хоть раз ответил не «че?», а «я!», как положено.
— Да че ты исправишься, придурок! — орет ротный. — Горбатых на кладбище правят!
Молчит Обдолбыш. Только улыбается, так, знаете, от-винтово, как будто он сейчас далеко-далеко отсюда, в своей Россоши, сидит на кухне, лапшу с маслом хряцает, а рядом не ротный-горлодер, а какая-то мелочь пузатая, бестолковая, вроде мухи. О, ротному его улыбочка — как литр скипидара на конец.
Ну, ясное дело, за грудки. Потом — по морде. А Обдолбыш — много ли ему надо — тряпичной куклой в шеренгу шмяк! Встает неторопливо, утирается:
— Не запарились еще? . Ротный — к нему. И снова по морде.
Обдолбыш снова встает, харей разбитой улыбается.
— Отольются кошке… — бормочет.
— Чего?! Ты че, угрожать, солдат?
— Да нет. Если что-то делается, то делается… И еще шире улыбается.
Вот, думаешь, придурок, да чего ж ты лезешь, да зачем? Что, здоровье некуда девать? Помолчи чуть-чуть и лыбу свою дурацкую спрячь, потом, если так охота, после отбоя в зеркало улыбнешься. А ему — фиолетово. Знай себе, кривит губы.
Ну, ротный, конечно, тоже не железный: размахнулся, потом передумал и поволок Обдолбыша в канцелярию. Дверь-то прикрыл, но орал так, что нам все было слышно. «Ну ты че, ублюдок? Ты кому угрожаешь? Я таких, как ты, пачками хавал в Афгане!» — «Вкусно было?» — Пауза. — «Чего тебе надо, солдат? Чего ты добиваешься?» — «Чего-чего… У меня система простая: делайте что хотите, только меня не трогайте…» — «Это как? Так не бывает, солдат». — «Бывает. Че ж вам понять-то трудно, по-русски же вроде говорю… Мне ваши армейские штучки, все эти священные долги, приказы, кантики-рантики, смотры с учениями, молодцеватость эта ваша дурацкая до…» — «Но-но, не перегибай!» — «Потому что дебильство это все. Разуй глаза, капитан. Жизнь, которая вне, снаружи, она же другая совсем… Даже ты, когда из этого гадючника выходишь, тоже ведь нормальным становишься, человеком… А я сюда не просился. А уж если попал, то дебилом хэбэш-ным быть не хочу. Для меня это — так, вырванные годы. Закончатся, прозависаю, дотяну — и домой…» — Пауза. — «А ты ведь домой так просто не поедешь, солдат… Не дам. Я в Афгане таких живо гнул». — «Здесь не Афган, капитан.» — «Ничего, я тебя и здесь достану».
Мы строй поломали и сгрудились поближе, тихо-тихо, чтобы ни полслова не упустить. «А не боишься?» — «Чего, урод?!-Чего мне бояться?! Тебя?! Да я семерых духов один на один замочил, понял?! Я войну тащил, а ты — ты! — чем ты меня пугаешь, щегол?!» — «Дурак ты, капитан, хоть и герой… Воевал, а не знаешь, что самые опасные пули летят не спереди…» — Пауза. И ротный уже спокойно так: «Ладно, солдат, собирайся… На кич-мане отдохнешь…»
Мы сразу — в строй. Дверь — настежь. Ротный —холодно — старшине:
— Чернов, Каманина подготовить к выдвижению на губу. Пять минут, отсчет пошел.
— Есть.
И Чернов с Обдолбышем угребли в каптерку. А ротный — сразу видно — поостыл. Молча осмотрелся, как будто на складе, а кругом — штабеля, а не люди, и пустым таким голосом говорит:
— Поймите, придурки, ваши бега с зэками — это детская забава. А я хочу, чтобы вы были готовы к войне. Ясно? К настоящей, конкретной войне. А на войне такие козлы, как Каманин, — первые враги. — Он выдвинул челюсть, по лицу побежали морщины. — Врагов буду давить. Как гадов ползучих. Ясно? — И, после паузы, равнодушно: — Все. Цирк закончен. Разойдись.
После обеда позвонили из штаба: под Бичурой на боевом выезде погибли Тренчик с Алтаем. Клевые были ребята. Тренчика я знал плохо, помню, чтс на гитаре круто играл: «Гоп-стоп, мы подошли из-за угла, гоп-стоп…» И всегда лыба счастливая до ушей. Душевный такой мужик. По анекдотам — первый. Помню, однажды чайник браги выиграл: два часа без передыху травил анекдоты и ни разу не повторился. Полвзвода потом с того чайника счастливые ходили, что слоны. Алтай — тот был умелец. Золотые руки. Вечно сидел в сушилке, мастерил чего-то. Утюги чинил, тачал сапоги. Однажды сколотил ящичек со стоечкой, чтобы вешать венички суконные — сапоги обметать перед входом в казарму. Помню, даже когда программу «Время» загоняли смотреть, и то — сидит, а в руках какая-то не то релюшка, не то хер его знает что, крутит, вертит, на телик ноль внимания.
Так вот, их уже нету. И никогда не будет. А будут два цинковых ящика в сопровождении четырех мрачных бойцов, которые тупо напьются на поминках, и еще полгода-год будет память о выигранном на спор чайнике браги, пока не дембельнутся очевидцы, и еще года три-четыре, пока не доломают, будет у входа в казарму ящичек со стоечкой. И все. В армии солдат не считают, в армии считают «процент естественной убыли личного состава», в армии все проще. Вычеркнут две фамилии из штатного расписания, скатают две постели и все, были люди и нет. Если повезет и строевая часть прощелкает таблом со снятием с довольствия, то на столах роты в столовой пару дней будут две лишних пайки. Тоже, кстати, неплохо — две пайки на шару.
Впервые посмотрел на смерть с этой стороны. Ладно, когда зэков валишь, или беглецов. Это легко. У них и одежда другая, и лица. А вот представил себе дча трупа в беретах где-то на цолгинских камнях, и жутко стало. Ладно, когда «до», когда «перед»: считаешь до десяти, чтобы кинуться под пули. Там ты еще живой, там в собственную смерть поверить трудно. А ну как «после»? Как бы я выглядел на месте Алтая, на месте Тренчика? Сколько обо мне память будет? Да хер с ней, с памятью, но ведь тогда, когда «после», уже ничего нельзя будет изменить. НИ-ЧЕ-ГО! Вот что страшно. Эх, знать бы заранее, когда можно на рожон лезть, а когда нельзя!.. Но это уже не смелость, это как-то по-другому называется. Да нет, я и сейчас считаю, что если биться, то насмерть, что нельзя ее бояться, смерти, коль хочешь ее одолеть, что… Но ведь ей-то на твою смелость может быть наплевать! Бахнет в лоб — и все… А почему? За что? И вот когда думаю об этом, чувствую, что смелость-то есть — я и сейчас ни перед кем не спасую, — но она внешняя какая-то, как скорлупа. А внутри — пусто становится. Столба, опоры — нет…
И так мне вдруг тоскливо стало — ну просто труба. Побродил бестолково по городку и сам не заметил, как оказался возле нашего батальонного свинарника.
Давным-давно, два года назад, когда мне армией и не пахло, залетел на чем-то — уж и не знаю, на чем . — крутой лось Леха Стрельцов. Да так залетел, что получил два года дисбата. А как вернулся с месяц назад, ротный г— «да хер знает, куда впихнуть дослуживать этого дизеля!» ! — назначил его свинарем. Был Стрельцов, говорят, не последним черпаком, оторви и выбрось, а с дизеля вернулся тихим и покладистым, что твоя целочка. Сидит себе на свинарнике, носа никуда не кажет. Спокойненько так тянет к дембелю.
— Привет, Леха, — бормочу, стараясь не дышать: вонь у него здесь похуже той, которая в туалете, когда очки позабивает. v
— Привет, — отвечает, помаргивая белесыми ресницами.
— Как дела?
— Ничего,
— Че такой вялый? Со свиней своих пример берешь? Смотрит на меня молча, глазки водянистые, подбородок Слабый.
— Что, понаезжать зашел? — спрашивает негромко.
А меня зло разобрало: какой-то не лосиный он. Весь, с ног до головы, не лосиный. Лоси там по пуле схлопотали, а он тут в свинячьем говне возится, герой.
— А хоть бы и понаезжать? Что, по морде дашь?
— Не-а… не дам, — пожимает плечами. — Как-нибудь в другой раз.
— А я хочу сейчас! — нависаю я. — Или кишка тонка? Он неторопливо достает из-за уха папиросу, закуривает, задумчиво смотрит куда-то над моей головой.
— Дурак ты, Тыднюк, и зелен больно со мной такие базары начинать… — наконец произносит он. — Здоровья у тебя покамест много, а девать его некуда…
А мне уже интересно. Ну ладно, допустим, я дурак. Но это предисловие. А дальше-то чего будет?
— А что, думаешь, завалишь меня? Он еще несколько секунд молчит.
— Может, и не завалю. А и знал бы наверняка, что завалю, так не стал бы пробовать.
— Это почему?
— Домой очень хочу, — опустив глаза, говорит он. Блин, какой он весь чмырной! Грязный, вонючий, зашуганный… Свинячий какой-то.
— Стрельцов! — ору я прямо в его белесые глаза. — Ты че, Стрельцов?! Ты ж лось! Проснись!
— Лось? — усмехается он. — А-а, не самый крутой зверь… По мне, так свинья круче, — и вдруг хихикает: — У ней рогов нету.
— Пошел ты… — говорю я.
— Да ты сам пошел! — вдруг взрывается он. — Ты, солобон сраный, ну что ты знаешь о службе, что?! Ты думаешь, здесь мы не люди, да? Да здесь мы еще хоть наполовину, хоть на четвертушку людишки, а там — на дизеле — мы вообще никто, понял? На метр восемьдесят ниже, чем никто!.. Да ты, тупорылый, наверное, об этом и не задумывался никогда. А я, я хочу быть человеком, понял? На все сто! Дома! Среди нормальных! Поэтому моя цель — нормально дембельнуться! Пусть я не лось, пусть свинья, параша, пусть в грязи, там, на гражданке, это на лбу не написано, там все — нормальные! И я в ваши дурацкие игры не играю, понял? И ббшку под пули не за хер собачий подставлять не буду! Хочешь быть крутым? Хочешь понтоваться, наезжать? Давай, вперед, я все стерплю, если мозгов у тебя нет, но запомни, если уж очень сильно меня достанешь, я тебя, козла, пидара, в три секунды в цинк запакую! И шиш кто потом спалит. Все понял? А теперь уебуй на хер отсюда! Хлебало твое тупое видеть не могу… Тоже мне, лось… Ублюдок сохатый…
Блин, жутко захотелось оттянуться. Чтоб муть эту всю из нутра вымыть, чтоб попустило. А лучшего места для этого, чем зал, нету. Я всегда туда прихожу, когда паршиво на душе. Железо потягаешь до седьмого пота, до ломоты в мышцах, грушу побуцаешь — и легчает как-то, спокойней становится. И мысли дурные в голову не лезут.
В зале в это время никого не было. Я вынул ключ из щели над дверью, отпер замок и вошел.
Зал у нас небольшой, но для армии отличный: куча всякого железа, пара-тройка тренажеров, турники, брусья, груша, зеркала. Неплохой наборчик.
Я скинул хэбэшку, разогрелся, растянулся, потом взял гантель и занялся трицепсами.
Люблю это состояние, когда позвякивает, плавая вверх-вниз, железо, хрустят от натуги суставы и мышцы раздуваются кровью. Тогда тело дышит легко-легко, на полную, кровь быстрее бежит по венам, а состояние — такое завис-но-о-ое, какого и после трех косых не бывает. Концентрируешься на усилии, прямо видишь, как мышечные волокна растут под весом, и чувствуешь себя таким сильным, что впору самосвалы переворачивать. А тело сопротивляется: да брось, мол, Андрюха, эту железяку, за каким она тебе сдалась, ляг, полежи, обломись… А ты ему: да хрен тебе, братец, давай-давай, жми, качай железо, и пока ты тонн десять не перекачаешь, покоя тебе сегодня не видать…
Короче, к тому времени, когда я проработал трицепсы и плечи и взялся за бицепсы, чувствовал я себя гораздо лучше. Завалили Тренчика с Алтаем? Дураки потому что были. Конечно, дураки, раз какого-то зэка сделать не сумели. Может, нюх потеряли, может, рука ослабела, а мы сейчас хорошенько себя понасилуем, чтобы у нас с телом в деле такой неприятности не вышло.
После бицепсов прокачал пресс и, надев лежавшие тут же, в шкафчике, перчатки, подступил к груше. Она была для меня сейчас как смерть. И я вколачивал в лицо и корпус этой смерти удар за ударом — аж пыль столбом стояла, и я сыпал удары, все эти прямые, крюки и апперкоты, пачками, сериями, превращая подлую старуху с косой в безобидный, безвредный мешок с песком. На! На!
Получи! И по морде! И в челюсть! И в солнечное! И еще раз в челюсть! И вот еще пару запрещенных ударчиков! А потом еще локтем! И на одессу! И снова по морде! А ну, попробуй, хромая, возьми меня… Возьми, если здоровья хватит, если кони не двинешь после такого битья… Только кровяху отсморкни, да зубы лишние повыплюнь, да воздуху насоси в легкие, а то они у тебя после вот этого апперкота на истраченный презик похожи…
— Э, грушу не оборви, Тыднюк! — вдруг сказал кто-то сзади.
Я, придерживая грушу, обернулся. У входа стоял непривычно цветастый и гражданский в своем спортивном костюме взводный второго взвода лейтенант Семирядченко.
— Здражла-ташнант, — пробурчал я, переводя дух.
— В спарринге побуцаемся? — предложил Семирядченко, потягиваясь и хрустя суставами.
— А че, можно… — сказал я и оценивающе поглядел на него. Ну что ж, рама — будь здоров. Посмотрим, каков он на ринге.
— Только ты эта… минут пятнадцать дай мне, солдат… Разогреться…
Я пожал плечами и отвернулся к груше. Хочешь греться — грейся.
За спиной звякнули гантели и застучали кеды: Семирядченко занялся бегом на месте.
— На ринге работал?
— Работал, — ответил я, не оборачиваясь. — А че?
— А то, что если не работал… Пауза.
— То что? — раздраженно переспросил я.
— То огребешься.
— Странные вы люди, офицеры, — мрачно усмехнулся я, легонько ударяя в грушу. — Думаете, что звезды на погонах пробы добавляют.
— Пробы не пробы, — хохотнул он, — а руки удлиняют. Я только пожал плечами. Погоди-погоди, длиннорукий, разогрейся только.
Ну вот, наконец мы в стойке. Передвигается он легко, подвижный. И видно, резкий, но осторожный, выжидает, присматривается, временами запуская длинные левые прямые. Дышит хорошо, подбородок не задирает. Я тоже на рожон не лезу. Так, чередую для затравки прямой-крюк, момента жду.
Первый удар — правый прямой — он пропустил минуте на третьей. Крепкий удар. Но — мужик твердый — зрачки вильнули и снова все в норме. Положил мне четкую серию в пресс и в локти, потом — пару ударов в перчатки. Потом, когда в ближнем сошлись, пропустили по паре плюх.
Но это так — разминка. Стоящей зацепочки нету. Кружимся по залу, выжидаем. И вот, когда он снова атаковал, у него плечо слишком завалилось, а у меня моя коронная пара, левый крюк-правый апперкот, короткая, как вспышка, когда между ударами дозы секунды не вла-зит, так, знаете, бах-бах, уже наготове. И тут уж я его пробил. Головой трясет, часто моргает и в клинч залезть норовит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58