https://wodolei.ru/brands/Akvaton/
— Когда тебе хочется в туалет, ты же не думаешь, как этого избежать. А кроме того, что уже сделаешь?
— Да я не о том, — мотнул головой Димка. — Конечно, что уж поделаешь, если ты такой глупый.
— Дима..
— Я о том, что тебе настрой нужен, а у тебя его нет.
— Димыч, я помню все твои рассказы об армии, но не всем же такая служба достается…
— Дурак. Идеалист. Послушай меня. В армии никогда не бойся своей и чужой крови, никому не верь, опасайся…
— Дима, не надо. Все будет нормально, — Серега полуобнял его за плечи и улыбнулся. — Посмотри лучше, красота какая вокруг. Весна.
— Да что весна?..
— Небо как бархатное, видишь? И дождик какой-то такой, уютный, что ли… А воздух, а ночь… У меня так часто бывает, знаешь, переполняют какие-то ощущения, эмоции, гг слов, чтобы их выразить, не хватает, просто нет таких слов в языке. Тем музыка и хороша, что ею можно выразить все…
— Ладно, — вздохнул Димка, — чего с тобой, солобо-ном, говорить. Сам все увидишь. Пойдем играть, что ли…
К кафе подъехало такси. Серега только глянул:
— Ленка приехала, — и бросился открывать дверцу.
— Привет, — кинулась Сереге на шею стройная красивая девушка.
— Привет.
— Ты меня чувствуешь, да? — спросила она. — Ты же не знал, что я приеду, а стоишь на входе…
— Это я тебя чувствую, — мрачно ответил за Серегу Димка. Серега был слишком занят: он собирал губами с ее лица дождевые капли.
— Ладно, пошли внутрь, — позвал Димка. — Серега, играть надо, не забыл?
После закрытия кафе Серега с Ленкой брели куда-то вдвоем по мокрым пустым улицам.
— Не хочу, чтобы ты уезжал, — сказала она, глядя куда-то в сторону.
— Девочка моя, да я и сам не хочу, — ответил он, нежно прижимая ее к себе. — Но ничего не попишешь.
— Сережа…
— Да ладно! Через два года вернусь как огурчик. А там организуем шикарные встречины, созовем кучу народа, а потом махнем куда-нибудь на юга. Месяца на три.
— Сереженька…
— Ну хорошо, на два.
— Не надо этой бравады, Сережа. Я же вижу, что тебе не до веселья.
Он тяжело вздохнул.
— Это правда. Знаешь, Димке не сказал, ребятам не сказал, а тебе скажу. Паршиво мне. Страшно. Понимаешь, неизвестность всегда страшит, тем более такая. Как подумаю, что два года мне придется жить бок о бок с целой кучей грубых, тупых мужиков… Как оно там будет?.. А-а, да зачем это я…
— Все будет хорошо, вот увидишь, — с тоской в голосе сказала она. — А я тебе часто-часто писать буду. Каждый день. Ладно?
— Договорились, — улыбнулся он. — Только не очень нежно, а то я буду дурно спать ночами.
— Дурашка, — она махнула на него рукой. — В училище своем разобрался?
— Да, сегодня сдал последний экзамен. Можно смело двигать, как говорит Димка, «под знамена герцога Кумбэр-лэндского». А там сама знаешь что: трубы, штандарты, подъемные мосты, зубчатые башни, миннезингеры поют серенады под окнами прекрасных…
— Сереженька… — вдруг всхлипнула она, пряча лицо на его груди.
— Кисунечка моя, — обнял он ее. — Не плачь, не надо. Все будет хорошо.
— Обещай мне, — подняла она на него мокрые, с потекшей тушью, глаза. — Обещай мне, что будешь себя беречь очень-очень, ладно?
— Обещаю, — чмокнул он ее в щеку, — тысячу раз обещаю.
— Честно?
— Честно.
— Честно-честно?
— Честнее не бывает.
Обнявшись, они медленно пошли дальше.
— Что тебе напоминает вечерний город? — вдруг спросил он через несколько минут.
— Телевизор, когда закончилась программа, — усмехнулась она.
— Интересно, — покивал он. — Необычный образ.
— А тебе?
— Мне? А вот ты послушай. Так, знаешь ли, пришла пара-тройка строчек сегодня в голову…
— Давай, — крепче прижалась к нему она.
— Ну, тогда слушай:
На струнах неба пальцы пустоты
Играют тихо, умиротворенно,
И город — словно маленький ребенок
В момент, когда разводятся мосты.
Он разодрал коленки площадей
Об острые осколки магистралей…
Ну, и так далее.
— А дальше?
— Честно говоря, не помню. Да и какая разница, главное, что образ есть. Такой вот инфантильный образ. Такой же инфантильный, как я.
— Каждый из нас в чем-то инфантилен — кто чувствами, кто рассудком, кто физиологией. А образ красивый, — сказала она задумчиво. — Ты очень романтичный человек.
— Скорее я болезненно, патологически сентиментален, — скорчил гримасу он.
— Знаешь, — сказал он, когда они уже стояли у ее дома, — этот дождь — как слезы.
— Слезы?
— Да. Город плачет по мне, Ленка, плачет вместе с тобой.
Часть 1. ПРОДСЛУЖБА
Глава 1
В полку гостило лето. Странное, суматошное, оно выгорело под низким, как потолок танковой башни, небом, словно солдатская хэбэшка, и провоняло кипящим машинным маслом. Лето ни в чем не знало меры — ни в многочисленных учениях, ни в печном жаре рехнувшегося солнца — и даже тепло свое делило между удушающе-горячими днями, подыхающими на раскаленной сковородке плаца, и дрожащими от холода ночами совершенно бестолково. Пыльные потные вояки в парках и на полигонах напоминали формой и содержанием обгоревшие в «буржуйке» поленья, и лениво возились в каждодневной грязи, как разомлевшие на жаре мухи. А у мух наступил очередной демографический взрыв, и они черной жужжащей массой заполнили казармы и склады, и солдаты в столовой пожирали мушиного мяса гораздо больше, чем любого другого. В полку гостило лето. Гостило по ошибке. Просто споткнулось о забор части и неловко плюхнулось в середину жирной горячечно-жаркой тушей. И все, кто оказался в это время внутри, были обречены долгие-долгие недели ползать под давящим бременем его присутствия.
«…И ведь всегда можно заранее предугадать, какую реакцию окружающих вызовут те или иные твои слова и действия. Существуют определенные стереотипы поведения для любой из категорий солдат. Хочешь высоко котироваться — придерживайся нужных для этого правил. И все дела. Казалось бы, все очень просто. Любой человек может стать кем угодно — от папы римского до какого-нибудь нищего с паперти, — главное, в совершенстве представлять себе, какой стереотип поведения тебе нужен. Вообще-то, люди — редкие придурки. Считается, что главный орган чувств — глаза. Ан нет: если один и тот же человек в разных ситуациях будет придерживаться разных стереотипов поведения, одни будут принимать его за простого советского инженера, другие — за водителя троллейбуса Симферополь-Ялта, а третьи — черт его знает! — за космонавта Комарова, что ли. Но в самый ответственный момент оказывается, что не так это все просто, нет, что-то не пускает, что-то мешает, какое-то свое „я“, цельное и однопрофильное, олицетворенное гордое несовершенство со всеми своими комплексами, эмоциями и слабостями, и, наверное, никогда от этого не избавиться. По крайней мере, в нынешней жизни. Разве только раздобудешь где-нибудь средство Макропулоса, чтобы, возрождаясь снова и снова, сделаться мудрее…»
Щуплый дух с бледным веснушчатым лицом торопливо строчил период за периодом где-то в середине своей общей тетради. Он почти не делал пауз для того, чтобы обдумать следующий абзац. Мысли лились из него на бумагу легко и свободно: так же легко и свободно, как ты «выстреливаешь» в перебранке что-нибудь такое, что часто до этого бормотал себе под нос только в каком-нибудь укромном уголке.
В коридоре за дверью послышался едва уловимый — на грани человеческого восприятия — шорох. Рука писавшего замерла. Его глаза поднялись от тетради и, расширившись от страха, уставились на дверь. В следующий миг он бесшумно метнулся к выключателю, погасил свет и замер, прислушиваясь. Через несколько минут гробовой тишины он немного расслабился, снова включил свет и вернулся за стол. Тонкие, давно не мытые пальцы с грязными ногтями обхватили шариковую ручку с обгрызенным колпачком, замерли на мгновение над бумагой и торопливо вывели с новой строки:
«Здесь царит страх. Мы пьем его, мы мочимся им, мы купаемся в нем, как саламандры в огне. Здесь все чего-то боятся. Не опасаются, не допускают вероятность чего-то неприятного, а боятся до дрожи в коленках. До — как писал Джойс — жима в яйцах…»
Он почесал ручкой переносицу, поморщился и продолжил:
«Сартр был бы в полнейшем восторге: у нас здесь абсолютный, тотальный экзистенциализм — каждый может сделать с каждым все, что ему заблагорассудится. Правда, потом и с ним следующий „каждый“ тоже может сделать все что угодно. Но человек с мало-мальскими мозгами неизбежно проигрывает противоборство с каким-нибудь армейским стюпидом, и прежде всего из-за того, что тот начисто лишен воображения, а следовательно, никогда не задумывается о последствиях своих действий».
Он уронил на столешницу ручку, неторопливо вытащил из ящика стола слегка зачерствевший кусок хлеба и несколько захватанных кубиков рафинада и, задумчиво уставившись перед собой невидящими глазами, съел все это. Потом нервно схватил ручку и коряво, на одном дыхании, черкнул: «Господи, умоляю, забери меня отсюда». Забыв поставить восклицательный знак, он захлопнул тетрадь, на обложке которой было аккуратно выведено «Shahoff's army daybook» ["Армейский дневник Шахова» (англ.).], и забросил ее в самый нижний ящик стола.
За окном была полная темень. В этой части здания под высокими сводами повисла густая, почти физически ощутимая тишина, такая, которая давит на барабанные перепонки, стучит в висках и виснет на веках. На стенных часах — полтретьего ночи. Он вытащил из-под покрывающего столешницу оргстекла мятый календарик с Аллой Пугачевой, мрачно глянул на него и крест-накрест вычеркнул еще один день. Потом тяжело вздохнул, водворил календарик на место и поднялся. Расстелив под батареей пару старых бушлатов, он приспособил вместо подушки невесть откуда взявшуюся здесь чью-то мятую, ободранную шапку, выключил свет и улегся, укрывшись старенькой лысой шинелью без пуговиц и хлястика.
Через несколько секунд он уже спал, подтянув коленки чуть ли не к носу и запрятав между ними руки, словно гипертрофированный уродливый зародыш, уже готовый к рождению — в «рубашке», сшитой из грязной хлопчатобумажной ткани болотного цветя.
Он проснулся от того, что тяжелый «хромач» воткнулся ему под ребра и грубый надтреснутый голос откуда-то сверху произнес:
— Э, Шахов, придурок, хорош массу давить, вставай давай!
Открыв глаза, он увидел над собой по-лошадиному вытянутое морщинистое лицо с мощным — в прожилках и волосках — носом.
— Здравия желаю, товарищ капитан, — пробормотал он хриплым спросонья голосом.
Яркий свет слепил глаза. Тоскливо воняло старыми лежалыми шмотками и немытой человечиной.
— Хорош шиздеть, солдат, — недовольно ответило лицо, а сапог опять углубился куда-то в голодно заурчавший желудок. — Давай, отрывай уже свою жопу от батареи…
Начальник продовольственной части полка гвардии капитан Феклистов тяжело уселся за стол и закурил.
— Как ты меня достал, солдат, — устало сообщил он, поглядывая на приводящего себя в порядок Шахова. —Вот объясни мне, почему ты не ночуешь в роте? Дрочат? — в его голосе явственно послышались нотки презрения.
Шахов не нашелся, что ответить, и промолчал.
— Дрочат, — сам ответил на свой вопрос Феклистов. — Ну а вот скажи, если бы ты не бьи писарем продслужбы и не имел бы возможности здесь ночевать, что бы ты делал?
Шахов молчал.
— Молчишь. Все молчишь, — покачал головой Феклистов и устало вздохнул. — Ладно, иди в умывальник: хоть раз в три дня умоешься и полы в кабинете помоешь.
Шахов вытащил из шкафа ведро и тряпку и побрел к двери.
— Да, и еще, — сказал ему в спину Феклистов, — если тебя опять припашут в расположении натиркой ебошить или чего-нибудь еще, лично хлебало разобью. Понял?
Шахов понял. Он неторопливо, оттягивая неприятный момент соприкосновения с ротой, спустился на первый этаж и осторожно выглянул из-за угла. В расположении первого танкового батальона мела пурга утреннего шмона.
Жалкие, обтрепанные фигуры духов, кажущиеся еще более уродливыми в грязно-желтом свете пыльных лампочек, таскали из угла в угол расположения двухъярусные койки, драили суконными натирками полы, носились туда-обратно с тумбочками и дедовскими тапочками и полотенцами. Они были безмолвными, эти фигуры, братски одинаковыми и безответными, и их негромкие вскрики и всхлипывания под градом ударов напрочь тонули в море черпаковс-кого мата.
Шахова передернуло. Ужасно счастливый, что он — не там (мрачная радость эта не выныривала на поверхность, она распирала бедолагу Шахова изнутри; каждодневный страх, что его вернут в роту, придавал этой радости странную болезненную остроту), он еще раз огляделся по сторонам и короткой перебежкой преодолел расстояние до умывальника. Засунув ведро под хлещущую из крана воду, Шахов кое-как потеребил в мойке каменно-грязную тряпку, торопливо, одной рукой, размазал по лицу чернозем и схватился за дужку ведра, пританцовывая от нетерпения.
— С добрым утром, штабная сука!
Шахов затравленно обернулся. На пороге умывалки стоял сержант Баринов.
— Пришел помочь родной роте подготовиться к утреннему осмотру, ублюдок? Очень в тему, — на змеиных губах сержанта появилась плотоядная ухмылка. — Так что оставь-ка свое ведро и усвистал в расположение натиркой шуршать.
— Товарищ сержант, я… — залепетал Шахов, — я…
— Ну, чего? — нахмурился Баринов.
— Я не могу, товарищ сержант, — просящим тоном произнес Шахов. — Начпрод накажет.
— Да парит ли меня твой начпрод! — рявкнул Баринов, приближаясь. — Шевели поршнями, придурок!
— Ну товарищ сержант, ну пожалуйста… — чуть не плача, просил Шахов.
— Налицо явная бурость, — резюмировал Баринов и одним быстрым движением нахлобучил на голову Шахова ведро с водой, а другим — сшиб писаря с ног.
Голова в ведре глухо стукнулась о цементный пол. Шахов, мокрый с головы до ног, тяжело поднялся на четвереньки, но, получив пинок под зад, с жестяным грохотом растянулся на полу снова. Приподнявшись и стянув наконец с головы проклятое ведро, он увидел рядом с собой опустившегося на корточки Баринова.
— Поплавал? Шахов промолчал.
— Ладно, иди нах отсюда к своему начпроду, — Бари-нов схватил его за погон и, вставая, резким рывком заставил подняться вслед за собой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
— Да я не о том, — мотнул головой Димка. — Конечно, что уж поделаешь, если ты такой глупый.
— Дима..
— Я о том, что тебе настрой нужен, а у тебя его нет.
— Димыч, я помню все твои рассказы об армии, но не всем же такая служба достается…
— Дурак. Идеалист. Послушай меня. В армии никогда не бойся своей и чужой крови, никому не верь, опасайся…
— Дима, не надо. Все будет нормально, — Серега полуобнял его за плечи и улыбнулся. — Посмотри лучше, красота какая вокруг. Весна.
— Да что весна?..
— Небо как бархатное, видишь? И дождик какой-то такой, уютный, что ли… А воздух, а ночь… У меня так часто бывает, знаешь, переполняют какие-то ощущения, эмоции, гг слов, чтобы их выразить, не хватает, просто нет таких слов в языке. Тем музыка и хороша, что ею можно выразить все…
— Ладно, — вздохнул Димка, — чего с тобой, солобо-ном, говорить. Сам все увидишь. Пойдем играть, что ли…
К кафе подъехало такси. Серега только глянул:
— Ленка приехала, — и бросился открывать дверцу.
— Привет, — кинулась Сереге на шею стройная красивая девушка.
— Привет.
— Ты меня чувствуешь, да? — спросила она. — Ты же не знал, что я приеду, а стоишь на входе…
— Это я тебя чувствую, — мрачно ответил за Серегу Димка. Серега был слишком занят: он собирал губами с ее лица дождевые капли.
— Ладно, пошли внутрь, — позвал Димка. — Серега, играть надо, не забыл?
После закрытия кафе Серега с Ленкой брели куда-то вдвоем по мокрым пустым улицам.
— Не хочу, чтобы ты уезжал, — сказала она, глядя куда-то в сторону.
— Девочка моя, да я и сам не хочу, — ответил он, нежно прижимая ее к себе. — Но ничего не попишешь.
— Сережа…
— Да ладно! Через два года вернусь как огурчик. А там организуем шикарные встречины, созовем кучу народа, а потом махнем куда-нибудь на юга. Месяца на три.
— Сереженька…
— Ну хорошо, на два.
— Не надо этой бравады, Сережа. Я же вижу, что тебе не до веселья.
Он тяжело вздохнул.
— Это правда. Знаешь, Димке не сказал, ребятам не сказал, а тебе скажу. Паршиво мне. Страшно. Понимаешь, неизвестность всегда страшит, тем более такая. Как подумаю, что два года мне придется жить бок о бок с целой кучей грубых, тупых мужиков… Как оно там будет?.. А-а, да зачем это я…
— Все будет хорошо, вот увидишь, — с тоской в голосе сказала она. — А я тебе часто-часто писать буду. Каждый день. Ладно?
— Договорились, — улыбнулся он. — Только не очень нежно, а то я буду дурно спать ночами.
— Дурашка, — она махнула на него рукой. — В училище своем разобрался?
— Да, сегодня сдал последний экзамен. Можно смело двигать, как говорит Димка, «под знамена герцога Кумбэр-лэндского». А там сама знаешь что: трубы, штандарты, подъемные мосты, зубчатые башни, миннезингеры поют серенады под окнами прекрасных…
— Сереженька… — вдруг всхлипнула она, пряча лицо на его груди.
— Кисунечка моя, — обнял он ее. — Не плачь, не надо. Все будет хорошо.
— Обещай мне, — подняла она на него мокрые, с потекшей тушью, глаза. — Обещай мне, что будешь себя беречь очень-очень, ладно?
— Обещаю, — чмокнул он ее в щеку, — тысячу раз обещаю.
— Честно?
— Честно.
— Честно-честно?
— Честнее не бывает.
Обнявшись, они медленно пошли дальше.
— Что тебе напоминает вечерний город? — вдруг спросил он через несколько минут.
— Телевизор, когда закончилась программа, — усмехнулась она.
— Интересно, — покивал он. — Необычный образ.
— А тебе?
— Мне? А вот ты послушай. Так, знаешь ли, пришла пара-тройка строчек сегодня в голову…
— Давай, — крепче прижалась к нему она.
— Ну, тогда слушай:
На струнах неба пальцы пустоты
Играют тихо, умиротворенно,
И город — словно маленький ребенок
В момент, когда разводятся мосты.
Он разодрал коленки площадей
Об острые осколки магистралей…
Ну, и так далее.
— А дальше?
— Честно говоря, не помню. Да и какая разница, главное, что образ есть. Такой вот инфантильный образ. Такой же инфантильный, как я.
— Каждый из нас в чем-то инфантилен — кто чувствами, кто рассудком, кто физиологией. А образ красивый, — сказала она задумчиво. — Ты очень романтичный человек.
— Скорее я болезненно, патологически сентиментален, — скорчил гримасу он.
— Знаешь, — сказал он, когда они уже стояли у ее дома, — этот дождь — как слезы.
— Слезы?
— Да. Город плачет по мне, Ленка, плачет вместе с тобой.
Часть 1. ПРОДСЛУЖБА
Глава 1
В полку гостило лето. Странное, суматошное, оно выгорело под низким, как потолок танковой башни, небом, словно солдатская хэбэшка, и провоняло кипящим машинным маслом. Лето ни в чем не знало меры — ни в многочисленных учениях, ни в печном жаре рехнувшегося солнца — и даже тепло свое делило между удушающе-горячими днями, подыхающими на раскаленной сковородке плаца, и дрожащими от холода ночами совершенно бестолково. Пыльные потные вояки в парках и на полигонах напоминали формой и содержанием обгоревшие в «буржуйке» поленья, и лениво возились в каждодневной грязи, как разомлевшие на жаре мухи. А у мух наступил очередной демографический взрыв, и они черной жужжащей массой заполнили казармы и склады, и солдаты в столовой пожирали мушиного мяса гораздо больше, чем любого другого. В полку гостило лето. Гостило по ошибке. Просто споткнулось о забор части и неловко плюхнулось в середину жирной горячечно-жаркой тушей. И все, кто оказался в это время внутри, были обречены долгие-долгие недели ползать под давящим бременем его присутствия.
«…И ведь всегда можно заранее предугадать, какую реакцию окружающих вызовут те или иные твои слова и действия. Существуют определенные стереотипы поведения для любой из категорий солдат. Хочешь высоко котироваться — придерживайся нужных для этого правил. И все дела. Казалось бы, все очень просто. Любой человек может стать кем угодно — от папы римского до какого-нибудь нищего с паперти, — главное, в совершенстве представлять себе, какой стереотип поведения тебе нужен. Вообще-то, люди — редкие придурки. Считается, что главный орган чувств — глаза. Ан нет: если один и тот же человек в разных ситуациях будет придерживаться разных стереотипов поведения, одни будут принимать его за простого советского инженера, другие — за водителя троллейбуса Симферополь-Ялта, а третьи — черт его знает! — за космонавта Комарова, что ли. Но в самый ответственный момент оказывается, что не так это все просто, нет, что-то не пускает, что-то мешает, какое-то свое „я“, цельное и однопрофильное, олицетворенное гордое несовершенство со всеми своими комплексами, эмоциями и слабостями, и, наверное, никогда от этого не избавиться. По крайней мере, в нынешней жизни. Разве только раздобудешь где-нибудь средство Макропулоса, чтобы, возрождаясь снова и снова, сделаться мудрее…»
Щуплый дух с бледным веснушчатым лицом торопливо строчил период за периодом где-то в середине своей общей тетради. Он почти не делал пауз для того, чтобы обдумать следующий абзац. Мысли лились из него на бумагу легко и свободно: так же легко и свободно, как ты «выстреливаешь» в перебранке что-нибудь такое, что часто до этого бормотал себе под нос только в каком-нибудь укромном уголке.
В коридоре за дверью послышался едва уловимый — на грани человеческого восприятия — шорох. Рука писавшего замерла. Его глаза поднялись от тетради и, расширившись от страха, уставились на дверь. В следующий миг он бесшумно метнулся к выключателю, погасил свет и замер, прислушиваясь. Через несколько минут гробовой тишины он немного расслабился, снова включил свет и вернулся за стол. Тонкие, давно не мытые пальцы с грязными ногтями обхватили шариковую ручку с обгрызенным колпачком, замерли на мгновение над бумагой и торопливо вывели с новой строки:
«Здесь царит страх. Мы пьем его, мы мочимся им, мы купаемся в нем, как саламандры в огне. Здесь все чего-то боятся. Не опасаются, не допускают вероятность чего-то неприятного, а боятся до дрожи в коленках. До — как писал Джойс — жима в яйцах…»
Он почесал ручкой переносицу, поморщился и продолжил:
«Сартр был бы в полнейшем восторге: у нас здесь абсолютный, тотальный экзистенциализм — каждый может сделать с каждым все, что ему заблагорассудится. Правда, потом и с ним следующий „каждый“ тоже может сделать все что угодно. Но человек с мало-мальскими мозгами неизбежно проигрывает противоборство с каким-нибудь армейским стюпидом, и прежде всего из-за того, что тот начисто лишен воображения, а следовательно, никогда не задумывается о последствиях своих действий».
Он уронил на столешницу ручку, неторопливо вытащил из ящика стола слегка зачерствевший кусок хлеба и несколько захватанных кубиков рафинада и, задумчиво уставившись перед собой невидящими глазами, съел все это. Потом нервно схватил ручку и коряво, на одном дыхании, черкнул: «Господи, умоляю, забери меня отсюда». Забыв поставить восклицательный знак, он захлопнул тетрадь, на обложке которой было аккуратно выведено «Shahoff's army daybook» ["Армейский дневник Шахова» (англ.).], и забросил ее в самый нижний ящик стола.
За окном была полная темень. В этой части здания под высокими сводами повисла густая, почти физически ощутимая тишина, такая, которая давит на барабанные перепонки, стучит в висках и виснет на веках. На стенных часах — полтретьего ночи. Он вытащил из-под покрывающего столешницу оргстекла мятый календарик с Аллой Пугачевой, мрачно глянул на него и крест-накрест вычеркнул еще один день. Потом тяжело вздохнул, водворил календарик на место и поднялся. Расстелив под батареей пару старых бушлатов, он приспособил вместо подушки невесть откуда взявшуюся здесь чью-то мятую, ободранную шапку, выключил свет и улегся, укрывшись старенькой лысой шинелью без пуговиц и хлястика.
Через несколько секунд он уже спал, подтянув коленки чуть ли не к носу и запрятав между ними руки, словно гипертрофированный уродливый зародыш, уже готовый к рождению — в «рубашке», сшитой из грязной хлопчатобумажной ткани болотного цветя.
Он проснулся от того, что тяжелый «хромач» воткнулся ему под ребра и грубый надтреснутый голос откуда-то сверху произнес:
— Э, Шахов, придурок, хорош массу давить, вставай давай!
Открыв глаза, он увидел над собой по-лошадиному вытянутое морщинистое лицо с мощным — в прожилках и волосках — носом.
— Здравия желаю, товарищ капитан, — пробормотал он хриплым спросонья голосом.
Яркий свет слепил глаза. Тоскливо воняло старыми лежалыми шмотками и немытой человечиной.
— Хорош шиздеть, солдат, — недовольно ответило лицо, а сапог опять углубился куда-то в голодно заурчавший желудок. — Давай, отрывай уже свою жопу от батареи…
Начальник продовольственной части полка гвардии капитан Феклистов тяжело уселся за стол и закурил.
— Как ты меня достал, солдат, — устало сообщил он, поглядывая на приводящего себя в порядок Шахова. —Вот объясни мне, почему ты не ночуешь в роте? Дрочат? — в его голосе явственно послышались нотки презрения.
Шахов не нашелся, что ответить, и промолчал.
— Дрочат, — сам ответил на свой вопрос Феклистов. — Ну а вот скажи, если бы ты не бьи писарем продслужбы и не имел бы возможности здесь ночевать, что бы ты делал?
Шахов молчал.
— Молчишь. Все молчишь, — покачал головой Феклистов и устало вздохнул. — Ладно, иди в умывальник: хоть раз в три дня умоешься и полы в кабинете помоешь.
Шахов вытащил из шкафа ведро и тряпку и побрел к двери.
— Да, и еще, — сказал ему в спину Феклистов, — если тебя опять припашут в расположении натиркой ебошить или чего-нибудь еще, лично хлебало разобью. Понял?
Шахов понял. Он неторопливо, оттягивая неприятный момент соприкосновения с ротой, спустился на первый этаж и осторожно выглянул из-за угла. В расположении первого танкового батальона мела пурга утреннего шмона.
Жалкие, обтрепанные фигуры духов, кажущиеся еще более уродливыми в грязно-желтом свете пыльных лампочек, таскали из угла в угол расположения двухъярусные койки, драили суконными натирками полы, носились туда-обратно с тумбочками и дедовскими тапочками и полотенцами. Они были безмолвными, эти фигуры, братски одинаковыми и безответными, и их негромкие вскрики и всхлипывания под градом ударов напрочь тонули в море черпаковс-кого мата.
Шахова передернуло. Ужасно счастливый, что он — не там (мрачная радость эта не выныривала на поверхность, она распирала бедолагу Шахова изнутри; каждодневный страх, что его вернут в роту, придавал этой радости странную болезненную остроту), он еще раз огляделся по сторонам и короткой перебежкой преодолел расстояние до умывальника. Засунув ведро под хлещущую из крана воду, Шахов кое-как потеребил в мойке каменно-грязную тряпку, торопливо, одной рукой, размазал по лицу чернозем и схватился за дужку ведра, пританцовывая от нетерпения.
— С добрым утром, штабная сука!
Шахов затравленно обернулся. На пороге умывалки стоял сержант Баринов.
— Пришел помочь родной роте подготовиться к утреннему осмотру, ублюдок? Очень в тему, — на змеиных губах сержанта появилась плотоядная ухмылка. — Так что оставь-ка свое ведро и усвистал в расположение натиркой шуршать.
— Товарищ сержант, я… — залепетал Шахов, — я…
— Ну, чего? — нахмурился Баринов.
— Я не могу, товарищ сержант, — просящим тоном произнес Шахов. — Начпрод накажет.
— Да парит ли меня твой начпрод! — рявкнул Баринов, приближаясь. — Шевели поршнями, придурок!
— Ну товарищ сержант, ну пожалуйста… — чуть не плача, просил Шахов.
— Налицо явная бурость, — резюмировал Баринов и одним быстрым движением нахлобучил на голову Шахова ведро с водой, а другим — сшиб писаря с ног.
Голова в ведре глухо стукнулась о цементный пол. Шахов, мокрый с головы до ног, тяжело поднялся на четвереньки, но, получив пинок под зад, с жестяным грохотом растянулся на полу снова. Приподнявшись и стянув наконец с головы проклятое ведро, он увидел рядом с собой опустившегося на корточки Баринова.
— Поплавал? Шахов промолчал.
— Ладно, иди нах отсюда к своему начпроду, — Бари-нов схватил его за погон и, вставая, резким рывком заставил подняться вслед за собой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58