купить кран в ванную
— Мы это делаем для пострадавшего в первую голову, верно, Рут?
Она благодушно тряхнула головой:
— Такая дичь!
Он тоже тряхнул головой, в точности как жена, крякнул, довольный.
— Ну что ж, разные люди поступают по-разному, — сказал патер, по-видимому, им в оправдание. Он сложил на коленях мягкие ладони, в раскосых глазах светилось недостижимое превосходство кошачьего божества.
Эстелл улыбнулась и сказала, прощая патера:
— Конечно, вы совершенно правильно заметили, отец, жизнь так хрупка. Вот только что мы были счастливы и на диво здоровы, и дети наши все были в порядке, и мы не ждали от жизни ничего худого, и вдруг один какой-нибудь кошмарный несчастный случай, и мы видим, какова она жизнь на самом деле, и жмемся один к другому, охваченные страхом.
— Слушайте, слушайте! — весело крикнул доктор Фелпс, видно, хотел обратить ее слова в шутку. Все рассмеялись, поняв его замысел. Но смех прозвучал и замер, и в комнате стало неестественно тихо, весь дом затаился, старый и бестелесный, как пожелтелые кружевные занавеси на окнах, зыбкий, как тени от камина, и немой, как могила, — только из спальни доносилось пение валторны и флейты. Эстелл повернула голову, заслушалась. Дети играют, как настоящие музыканты, подумалось ей. В здешних краях музыка с каждым поколением достигает все больших высот. Ее Теренс учится в Вильямстауне у Андрэ Шпейера, который много лет играл за первым пультом с Дмитрием Митропулосом — у нее есть его пластинки, и один раз она была на концерте, когда он выступал с Беннингтонским симфоническим оркестром. Его игра пробирала до костей, плотная и верная, как золотая чаша, полная воздуха и света, как любовь воспаряющая! Когда он начинал играть, казалось, будто один из инструментов в оркестре вдруг ожил, поднялся, окрыленный. Ее Теренс, может быть, тоже когда-нибудь будет так играть. Он и теперь, в свои шестнадцать лет, прекрасно владеет инструментом. Но все дети в здешних краях, поправилась мысленно Эстелл, словно кто-нибудь мог подслушать ее мысли и обидеться, — все дети в наши дни могут учиться у первоклассных учителей, у музыкантов из Олбенского, Беркширского или даже из Вермонтского оркестров. Зачем стране так много хороших музыкантов? А летом еще устраивают музыкальные лагеря и съезды по соседству отсюда: в Тэнглвуде, Кинхейвене, Интерлокене, Марльборо.
У нее защемило сердце, она не сразу поняла почему. Ну да, конечно, она вспомнила, как они слушали с Феррисом пластинки на своем проигрывателе и музыка возносилась над ними, как арка готического окна. Они присутствовали на мессе в соборе Парижской богоматери, когда были во Франции. Вышли после службы — час поздний, Сена течет плавно, играя отражением огней, как чистый, светлый хор. Теперь бы Эстелл не узнала Парижа, так ей рассказывали. И Париж тоже не узнал бы Эстелл Моулдс Паркс.
Внезапно, врасплох подкатило неприятное воспоминание: Феррис швырнул в Сену сигарету, и Эстелл страшно разозлилась. И это все, больше ничего не было? Она от злости слова выговорить не могла. Может быть, он что-то сказал? Оскорбил ее, заставил ревновать? А у Ферриса лицо стало цвета слоновой кости — он и вообще был бледный — и верхняя губа вздернулась, словно в оскале. Так они и шли, будто два смертельных врага, — в полной тишине, только шаги отдаются гулко, как в подземелье. Какие же они были дураки! Какие дети! Над собором Парижской богоматери высилась огромная ночь, грозная и пустая, как взгляд химеры — свирепого глазастого чудища, которое пожирает маленького зверька, а он пожирает его. Шум и свет на паперти, где шла торговля сувенирами, и живыми птицами, и фруктами, и святыми мощами, казались удаленными и мрачными — балаганное видение ада. Эстелл вспомнила освещенные шпили собора в угольно-черном небе и представила себе, как идет вдоль набережной над Сеной одна-одинешенька.
Очнувшись, она с удивлением услышала, как Рут декламирует, будто в ответ на ее мысли:
Ибо мы как на поле ночного сраженья,
Среди выстрелов, ран и смятенья,
Где столкнулись вслепую полки.
Да, сказала себе Эстелл. Она, подобно старому королю, как его там зовут, верила, что в жизни не может быть ничего худого. Она и раньше была счастлива — или так ей казалось, — но тут явился Феррис, красивый и преуспевающий, и она могла ездить с ним во Францию и Германию, в Японию и Мексику, и оказалось, что мир ослепителен и благословен и, самое главное — если они будут верны друг другу, — не страшен. Она вспомнила, как шла по огромному синтоистскому храму в Киото. Внутри почти никого не было. Их японский друг, профессор Кайоко Кодама, ученый, с которым Феррис познакомился в Йеле, тихим, робким голосом рассказывал им о синтоизме: что в нем есть легенды, но нет теологии (теперь это любимая религия молодежи), что во время молитвы бьют в ладоши, чтобы привлечь внимание божества, но в действительности, как он считал, идея тут другая, гораздо глубже и древнее, что-то такое, связанное с электромагнетическими силами, со старинными теориями работы организма, дошедшими до нас, например, в иглоукалывании. Профессор Кодама со слезами на глазах говорил о щедрости американского народа к побежденным японцам. Он не мог тогда знать (Эстелл вспомнила возмущенную речь Салли Эббот), не мог знать, как не по-дружески поступят американцы со своими союзниками во Вьетнаме. «Он очень хрупок, этот мир, — говорил профессор Кодама, — стоит чуть потревожить сон божества...» Он снял очки и, кротко улыбаясь, опять вытер слезы. И только вот сию минуту Эстелл пришло в голову, что он, должно быть, имел в виду какое-то свое личное горе. Профессор Кодама! — мысленно крикнула она, сочувствуя ему, но и моля о помощи, как путеводного духа. Вдруг она поняла, что валторна с флейтой в соседней комнате больше не играют, замолчали, наверное, уж минут десять назад. Из кухни вошла Вирджиния, держа поднос с печеными яблоками.
— Смотрите-ка! — крикнул доктор Фелпс. — Во славу пресвятой Вирджинии! — И приветственно поднял чашку, расплескивая какао. Все засмеялись и тоже подняли чашки, крича «ура!», и Эстелл вместе со всеми, хотя мысли ее были далеко. Она сознавала, что мальчики ушли на кухню и кричат оттуда пронзительными голосами, а Девитт им отвечает; что собака подобострастно засеменила навстречу Вирджинии, вымаливая себе подачку с желтого пластикового подноса, — но на самом деле она вспоминала кадры из кинофильма, который смотрела с Феррисом в Японии, про летчиков-камикадзе, совсем еще юных благочестивых буддистов. Вспоминала, как прекрасно они улыбались и махали рукой в кожаной перчатке, а потом поднимались в воздух на заре, чтобы умереть за императора и за все, что они любили в этом трагическом, хрупком мире. На шее у них развевались белые шарфы. «Стоит чуть потревожить сон божества...» Салли и Горас Эббот спасли ей жизнь, когда умер Феррис. Если сказать вслух, получится глупо, но это правда. Неплохо было бы сейчас, когда она стала мудрее, поговорить с молодым профессором Кодамой.
Принимая из рук Вирджинии белое фарфоровое блюдце с трещинкой, Эстелл на мгновение встретилась с ней взглядом. И сразу же опустила глаза на коричневое горячее яблоко с пастилой наверху и блестящую серебряную ложечку рядом. «Ах, Вирджиния!» — только проговорила она и потянула блюдце к себе, вдыхая яблочный аромат. Какой-то миг печеное яблоко и желтые от никотина пальцы Вирджинии, еще придерживающие блюдце, заполняли все ее поле зрения, были для нее — весь мир.
8
ПРОПОВЕДЬ ПЕРЕД ЗАКРЫТОЙ ДВЕРЬЮ
Лейн Уокер, проходя наверху мимо старухиной двери, сказал:
— Миссис Эббот, пойдемте, помогите нам вырезать тыквенные рожи.
— Преподобный Уокер, — почти робко отозвалась старуха, — вы верите в духов?
— Ну в некотором роде да, — ответил он. — Во-первых, верю в Святого Духа. — С улыбкой, выражающей не насмешку, а удовольствие от игры, он жестом картежника, кидающего карту, выбросил руку с вытянутым для счета указательным пальцем.
Старуха из-за закрытой двери сказала, и голос ее прозвучал ближе:
— По-моему, я видела духа.
— Что ж, сейчас для него самое время, — сказал он и, приподняв руку, задумался, какого еще он мог бы назвать ей духа, в которого верит и может засчитать вторым. — Потому-то и надо понаставить побольше тыквенных чучел. Духи все и разбегутся.
Он подмигнул Льюису Хиксу, который соскребал краску с двери чулана рядом со спальней Салли Эббот. Льюис чуть слышно хмыкнул и облизнул губы: со священниками он чувствовал себя неловко, а этот тем более сумасшедший — так по крайней мере считал Льюис.
— Вы думаете, я шучу, а я говорю серьезно, преподобный, — сказала Салли Эббот.
Он по ее голосу отлично понял, что она говорит серьезно. Но на дворе, пыхтя и отдуваясь, как дракон, гудел сильный ветер, дрожали окна и что-то время от времени ударяло в стену дома — тут не так-то легко принимать с должной серьезностью страхи Салли Эббот.
— Тем более надо спешить понарезать тыквенных рож. — Он сразу же спохватился, что сказал что-то недостаточно доброе, и захотел поправиться: — Вот что. Вы отоприте дверь, я войду, и мы с вами об этом подробно поговорим.
Минутное молчание. Потом Салли Эббот ответила:
— Нет, это было бы неправильно. Я знаю, вам всем это кажется пустяком...
— Напротив. Оттого-то мы и съехались. — И добавил, хотя сразу же понял, что поторопился напрасно: — Мы должны разобраться в этом как разумные люди, а не как бешеные обезьяны.
Опять стало тихо. Потом отдалившийся голос Салли произнес:
— Я лично не считаю себя бешеной обезьяной.
Льюис посмотрел на него так, словно и он, как родственник, чувствует себя оскорбленным.
— Я вовсе не то хотел сказать. — Лейн Уокер пожал плечами. — Прошу меня простить. Я ведь не то имел в виду. — Он беспомощно улыбнулся Льюису. Льюис в ответ только повел плечом, вежливо, но не примиренно, и возобновил работу.
— Можете не извиняться, — гордо произнесла Салли из глубины комнаты. — Мой брат Джеймс придерживается точно такого же мнения. Женщины вообще не люди, они не далеко ушли от животных предков.
— Миссис Эббот, — просительно произнес пастор и простер руки к двери, — ведь вы же не думаете, что я... — Его природный оптимизм быстро иссякал, на Льюиса Хикса он теперь намеренно не смотрел. Два противника сразу — это чересчур.
— Кто как считает, — холодно и снисходительно произнесла Салли Эббот. — Каждый должен держаться своих мнений.
Несмотря на то, что Лейн Уокер был небольшого роста и благодушен по природе, один из избранных, как сказал бы Жан Кальвин — утром, едва раскрыв глаза, разбуженный к жизни первыми же шорохами дня (птицами, своей шумной троицей детишек, женой, спозаранку начинающей уроки верховой езды), он сразу вскакивал с постели, горя нетерпением тут же взяться за тысячу неотложных дел: сколько книг надо прочитать и писем отправить, сколько навестить прихожан и составить проповедей (сочинение проповедей было его любимым занятием, и он делал это мастерски), — но все же и он перед лицом неизбежности умел признать себя побежденным.
— Миссис Эббот, — сказал он, — начнем сначала. — И любезным, приветливым тоном начал: — Мы с мальчиками вырезаем тыквенные фонари, миссис Эббот. Не согласитесь ли вы нам помочь?
— Обезьяны не умеют вырезать фонари, — отозвалась старуха.
С протянутой в знак доброй воли рукой он еще подождал за дверью, потом обратил круглое лицо к Льюису Хиксу — тот стоял к нему спиной и, как ни разгоралось внизу всеобщее веселье, как ни выл, как ни налетал ночной ветер снаружи, знай себе работал скребком, сдирая старую краску. Маленький пастор округлил и без того круглые голубые глаза, словно вдруг вспомнил что-то, быть может, что он сказочное существо, и потеребил двумя пальцами редкую, кудельками, как у гнома, бородку. Повернувшись снова к двери, он немного театрально, озорно запрокинул голову и выставил смешную плоскую ступню, будто отрешился от смертных людей с их неурядицами, но готов, так и быть, если человечество захочет внять, дать ему на прощание последний ценный совет.
— Миссис Эббот, — торжественно произнес он, — вы несправедливы к обезьянам.
Салли только хмыкнула за дверью. По правде сказать, она была озадачена и просто не нашлась, что ответить.
— Вы, по-видимому, думаете, как и многие, что люди произошли от обезьян и сохранили в той или иной степени их черты. Но на самом деле это не так. Обезьяны произошли от людей.
Скребок Льюиса Хикса на минуту остановился и тут же снова задвигался, как заводной. Но по затылку Льюиса было видно, что он слушает во все уши.
— Хорошо известно, — напыщенно продолжал Лейн Уокер, постепенно впадая в проповеднический тон, но пока еще не всерьез, пока еще это было веселое подражание, — хорошо известно, что предки человека, с одной стороны, и обезьяны — с другой, разделились более тридцати пяти миллионов лет назад. Тем не менее легко доказать, что человек от обезьян не произошел. Правильнее будет утверждать, напротив, что обезьяны ведут свое происхождение от предков человека. Разница эта принципиальная, имеющая большое моральное значение. Человек примитивно организован, обезьяны, человекообразные и мартышки всякие, узко специализированы. У нас, например, самые примитивные зубы среди всех двуногих без перьев, если не считать «Платонова человека», как Диоген именует ощипанную птицу. Мы не обзавелись великолепными грозными клыками, как у шимпанзе или гориллы, и их огромными, как ножи, резцами. Они нам оказались не нужны. По-видимому, мы уже научились рубить камнями и отпугивать врагов палками. — Он заложил руки за спину и, нагнувшись к двери, продолжал вполголоса, словно делясь с дверью доверительными сведениями: — Или взять руки и ноги. Несколько миллионов лет назад у гиббонов были руки и ноги равной длины, примерно как у нас теперь. Но потом у обезьян — особенно у гиббонов — развились длинные руки и короткие ноги, чтобы удобнее было качаться на ветках деревьев. А нам это не понадобилось. Мы к этому времени уже отважились спуститься с деревьев и с помощью дубин и камней и своих хитрых маленьких голов храбро завоевывали новые жизненные пространства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
Она благодушно тряхнула головой:
— Такая дичь!
Он тоже тряхнул головой, в точности как жена, крякнул, довольный.
— Ну что ж, разные люди поступают по-разному, — сказал патер, по-видимому, им в оправдание. Он сложил на коленях мягкие ладони, в раскосых глазах светилось недостижимое превосходство кошачьего божества.
Эстелл улыбнулась и сказала, прощая патера:
— Конечно, вы совершенно правильно заметили, отец, жизнь так хрупка. Вот только что мы были счастливы и на диво здоровы, и дети наши все были в порядке, и мы не ждали от жизни ничего худого, и вдруг один какой-нибудь кошмарный несчастный случай, и мы видим, какова она жизнь на самом деле, и жмемся один к другому, охваченные страхом.
— Слушайте, слушайте! — весело крикнул доктор Фелпс, видно, хотел обратить ее слова в шутку. Все рассмеялись, поняв его замысел. Но смех прозвучал и замер, и в комнате стало неестественно тихо, весь дом затаился, старый и бестелесный, как пожелтелые кружевные занавеси на окнах, зыбкий, как тени от камина, и немой, как могила, — только из спальни доносилось пение валторны и флейты. Эстелл повернула голову, заслушалась. Дети играют, как настоящие музыканты, подумалось ей. В здешних краях музыка с каждым поколением достигает все больших высот. Ее Теренс учится в Вильямстауне у Андрэ Шпейера, который много лет играл за первым пультом с Дмитрием Митропулосом — у нее есть его пластинки, и один раз она была на концерте, когда он выступал с Беннингтонским симфоническим оркестром. Его игра пробирала до костей, плотная и верная, как золотая чаша, полная воздуха и света, как любовь воспаряющая! Когда он начинал играть, казалось, будто один из инструментов в оркестре вдруг ожил, поднялся, окрыленный. Ее Теренс, может быть, тоже когда-нибудь будет так играть. Он и теперь, в свои шестнадцать лет, прекрасно владеет инструментом. Но все дети в здешних краях, поправилась мысленно Эстелл, словно кто-нибудь мог подслушать ее мысли и обидеться, — все дети в наши дни могут учиться у первоклассных учителей, у музыкантов из Олбенского, Беркширского или даже из Вермонтского оркестров. Зачем стране так много хороших музыкантов? А летом еще устраивают музыкальные лагеря и съезды по соседству отсюда: в Тэнглвуде, Кинхейвене, Интерлокене, Марльборо.
У нее защемило сердце, она не сразу поняла почему. Ну да, конечно, она вспомнила, как они слушали с Феррисом пластинки на своем проигрывателе и музыка возносилась над ними, как арка готического окна. Они присутствовали на мессе в соборе Парижской богоматери, когда были во Франции. Вышли после службы — час поздний, Сена течет плавно, играя отражением огней, как чистый, светлый хор. Теперь бы Эстелл не узнала Парижа, так ей рассказывали. И Париж тоже не узнал бы Эстелл Моулдс Паркс.
Внезапно, врасплох подкатило неприятное воспоминание: Феррис швырнул в Сену сигарету, и Эстелл страшно разозлилась. И это все, больше ничего не было? Она от злости слова выговорить не могла. Может быть, он что-то сказал? Оскорбил ее, заставил ревновать? А у Ферриса лицо стало цвета слоновой кости — он и вообще был бледный — и верхняя губа вздернулась, словно в оскале. Так они и шли, будто два смертельных врага, — в полной тишине, только шаги отдаются гулко, как в подземелье. Какие же они были дураки! Какие дети! Над собором Парижской богоматери высилась огромная ночь, грозная и пустая, как взгляд химеры — свирепого глазастого чудища, которое пожирает маленького зверька, а он пожирает его. Шум и свет на паперти, где шла торговля сувенирами, и живыми птицами, и фруктами, и святыми мощами, казались удаленными и мрачными — балаганное видение ада. Эстелл вспомнила освещенные шпили собора в угольно-черном небе и представила себе, как идет вдоль набережной над Сеной одна-одинешенька.
Очнувшись, она с удивлением услышала, как Рут декламирует, будто в ответ на ее мысли:
Ибо мы как на поле ночного сраженья,
Среди выстрелов, ран и смятенья,
Где столкнулись вслепую полки.
Да, сказала себе Эстелл. Она, подобно старому королю, как его там зовут, верила, что в жизни не может быть ничего худого. Она и раньше была счастлива — или так ей казалось, — но тут явился Феррис, красивый и преуспевающий, и она могла ездить с ним во Францию и Германию, в Японию и Мексику, и оказалось, что мир ослепителен и благословен и, самое главное — если они будут верны друг другу, — не страшен. Она вспомнила, как шла по огромному синтоистскому храму в Киото. Внутри почти никого не было. Их японский друг, профессор Кайоко Кодама, ученый, с которым Феррис познакомился в Йеле, тихим, робким голосом рассказывал им о синтоизме: что в нем есть легенды, но нет теологии (теперь это любимая религия молодежи), что во время молитвы бьют в ладоши, чтобы привлечь внимание божества, но в действительности, как он считал, идея тут другая, гораздо глубже и древнее, что-то такое, связанное с электромагнетическими силами, со старинными теориями работы организма, дошедшими до нас, например, в иглоукалывании. Профессор Кодама со слезами на глазах говорил о щедрости американского народа к побежденным японцам. Он не мог тогда знать (Эстелл вспомнила возмущенную речь Салли Эббот), не мог знать, как не по-дружески поступят американцы со своими союзниками во Вьетнаме. «Он очень хрупок, этот мир, — говорил профессор Кодама, — стоит чуть потревожить сон божества...» Он снял очки и, кротко улыбаясь, опять вытер слезы. И только вот сию минуту Эстелл пришло в голову, что он, должно быть, имел в виду какое-то свое личное горе. Профессор Кодама! — мысленно крикнула она, сочувствуя ему, но и моля о помощи, как путеводного духа. Вдруг она поняла, что валторна с флейтой в соседней комнате больше не играют, замолчали, наверное, уж минут десять назад. Из кухни вошла Вирджиния, держа поднос с печеными яблоками.
— Смотрите-ка! — крикнул доктор Фелпс. — Во славу пресвятой Вирджинии! — И приветственно поднял чашку, расплескивая какао. Все засмеялись и тоже подняли чашки, крича «ура!», и Эстелл вместе со всеми, хотя мысли ее были далеко. Она сознавала, что мальчики ушли на кухню и кричат оттуда пронзительными голосами, а Девитт им отвечает; что собака подобострастно засеменила навстречу Вирджинии, вымаливая себе подачку с желтого пластикового подноса, — но на самом деле она вспоминала кадры из кинофильма, который смотрела с Феррисом в Японии, про летчиков-камикадзе, совсем еще юных благочестивых буддистов. Вспоминала, как прекрасно они улыбались и махали рукой в кожаной перчатке, а потом поднимались в воздух на заре, чтобы умереть за императора и за все, что они любили в этом трагическом, хрупком мире. На шее у них развевались белые шарфы. «Стоит чуть потревожить сон божества...» Салли и Горас Эббот спасли ей жизнь, когда умер Феррис. Если сказать вслух, получится глупо, но это правда. Неплохо было бы сейчас, когда она стала мудрее, поговорить с молодым профессором Кодамой.
Принимая из рук Вирджинии белое фарфоровое блюдце с трещинкой, Эстелл на мгновение встретилась с ней взглядом. И сразу же опустила глаза на коричневое горячее яблоко с пастилой наверху и блестящую серебряную ложечку рядом. «Ах, Вирджиния!» — только проговорила она и потянула блюдце к себе, вдыхая яблочный аромат. Какой-то миг печеное яблоко и желтые от никотина пальцы Вирджинии, еще придерживающие блюдце, заполняли все ее поле зрения, были для нее — весь мир.
8
ПРОПОВЕДЬ ПЕРЕД ЗАКРЫТОЙ ДВЕРЬЮ
Лейн Уокер, проходя наверху мимо старухиной двери, сказал:
— Миссис Эббот, пойдемте, помогите нам вырезать тыквенные рожи.
— Преподобный Уокер, — почти робко отозвалась старуха, — вы верите в духов?
— Ну в некотором роде да, — ответил он. — Во-первых, верю в Святого Духа. — С улыбкой, выражающей не насмешку, а удовольствие от игры, он жестом картежника, кидающего карту, выбросил руку с вытянутым для счета указательным пальцем.
Старуха из-за закрытой двери сказала, и голос ее прозвучал ближе:
— По-моему, я видела духа.
— Что ж, сейчас для него самое время, — сказал он и, приподняв руку, задумался, какого еще он мог бы назвать ей духа, в которого верит и может засчитать вторым. — Потому-то и надо понаставить побольше тыквенных чучел. Духи все и разбегутся.
Он подмигнул Льюису Хиксу, который соскребал краску с двери чулана рядом со спальней Салли Эббот. Льюис чуть слышно хмыкнул и облизнул губы: со священниками он чувствовал себя неловко, а этот тем более сумасшедший — так по крайней мере считал Льюис.
— Вы думаете, я шучу, а я говорю серьезно, преподобный, — сказала Салли Эббот.
Он по ее голосу отлично понял, что она говорит серьезно. Но на дворе, пыхтя и отдуваясь, как дракон, гудел сильный ветер, дрожали окна и что-то время от времени ударяло в стену дома — тут не так-то легко принимать с должной серьезностью страхи Салли Эббот.
— Тем более надо спешить понарезать тыквенных рож. — Он сразу же спохватился, что сказал что-то недостаточно доброе, и захотел поправиться: — Вот что. Вы отоприте дверь, я войду, и мы с вами об этом подробно поговорим.
Минутное молчание. Потом Салли Эббот ответила:
— Нет, это было бы неправильно. Я знаю, вам всем это кажется пустяком...
— Напротив. Оттого-то мы и съехались. — И добавил, хотя сразу же понял, что поторопился напрасно: — Мы должны разобраться в этом как разумные люди, а не как бешеные обезьяны.
Опять стало тихо. Потом отдалившийся голос Салли произнес:
— Я лично не считаю себя бешеной обезьяной.
Льюис посмотрел на него так, словно и он, как родственник, чувствует себя оскорбленным.
— Я вовсе не то хотел сказать. — Лейн Уокер пожал плечами. — Прошу меня простить. Я ведь не то имел в виду. — Он беспомощно улыбнулся Льюису. Льюис в ответ только повел плечом, вежливо, но не примиренно, и возобновил работу.
— Можете не извиняться, — гордо произнесла Салли из глубины комнаты. — Мой брат Джеймс придерживается точно такого же мнения. Женщины вообще не люди, они не далеко ушли от животных предков.
— Миссис Эббот, — просительно произнес пастор и простер руки к двери, — ведь вы же не думаете, что я... — Его природный оптимизм быстро иссякал, на Льюиса Хикса он теперь намеренно не смотрел. Два противника сразу — это чересчур.
— Кто как считает, — холодно и снисходительно произнесла Салли Эббот. — Каждый должен держаться своих мнений.
Несмотря на то, что Лейн Уокер был небольшого роста и благодушен по природе, один из избранных, как сказал бы Жан Кальвин — утром, едва раскрыв глаза, разбуженный к жизни первыми же шорохами дня (птицами, своей шумной троицей детишек, женой, спозаранку начинающей уроки верховой езды), он сразу вскакивал с постели, горя нетерпением тут же взяться за тысячу неотложных дел: сколько книг надо прочитать и писем отправить, сколько навестить прихожан и составить проповедей (сочинение проповедей было его любимым занятием, и он делал это мастерски), — но все же и он перед лицом неизбежности умел признать себя побежденным.
— Миссис Эббот, — сказал он, — начнем сначала. — И любезным, приветливым тоном начал: — Мы с мальчиками вырезаем тыквенные фонари, миссис Эббот. Не согласитесь ли вы нам помочь?
— Обезьяны не умеют вырезать фонари, — отозвалась старуха.
С протянутой в знак доброй воли рукой он еще подождал за дверью, потом обратил круглое лицо к Льюису Хиксу — тот стоял к нему спиной и, как ни разгоралось внизу всеобщее веселье, как ни выл, как ни налетал ночной ветер снаружи, знай себе работал скребком, сдирая старую краску. Маленький пастор округлил и без того круглые голубые глаза, словно вдруг вспомнил что-то, быть может, что он сказочное существо, и потеребил двумя пальцами редкую, кудельками, как у гнома, бородку. Повернувшись снова к двери, он немного театрально, озорно запрокинул голову и выставил смешную плоскую ступню, будто отрешился от смертных людей с их неурядицами, но готов, так и быть, если человечество захочет внять, дать ему на прощание последний ценный совет.
— Миссис Эббот, — торжественно произнес он, — вы несправедливы к обезьянам.
Салли только хмыкнула за дверью. По правде сказать, она была озадачена и просто не нашлась, что ответить.
— Вы, по-видимому, думаете, как и многие, что люди произошли от обезьян и сохранили в той или иной степени их черты. Но на самом деле это не так. Обезьяны произошли от людей.
Скребок Льюиса Хикса на минуту остановился и тут же снова задвигался, как заводной. Но по затылку Льюиса было видно, что он слушает во все уши.
— Хорошо известно, — напыщенно продолжал Лейн Уокер, постепенно впадая в проповеднический тон, но пока еще не всерьез, пока еще это было веселое подражание, — хорошо известно, что предки человека, с одной стороны, и обезьяны — с другой, разделились более тридцати пяти миллионов лет назад. Тем не менее легко доказать, что человек от обезьян не произошел. Правильнее будет утверждать, напротив, что обезьяны ведут свое происхождение от предков человека. Разница эта принципиальная, имеющая большое моральное значение. Человек примитивно организован, обезьяны, человекообразные и мартышки всякие, узко специализированы. У нас, например, самые примитивные зубы среди всех двуногих без перьев, если не считать «Платонова человека», как Диоген именует ощипанную птицу. Мы не обзавелись великолепными грозными клыками, как у шимпанзе или гориллы, и их огромными, как ножи, резцами. Они нам оказались не нужны. По-видимому, мы уже научились рубить камнями и отпугивать врагов палками. — Он заложил руки за спину и, нагнувшись к двери, продолжал вполголоса, словно делясь с дверью доверительными сведениями: — Или взять руки и ноги. Несколько миллионов лет назад у гиббонов были руки и ноги равной длины, примерно как у нас теперь. Но потом у обезьян — особенно у гиббонов — развились длинные руки и короткие ноги, чтобы удобнее было качаться на ветках деревьев. А нам это не понадобилось. Мы к этому времени уже отважились спуститься с деревьев и с помощью дубин и камней и своих хитрых маленьких голов храбро завоевывали новые жизненные пространства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63