https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


С тоскою подумал я, слушая речи моих тамплиеров, что сколько лет еще суждено прожить человечеству и сколько раз, еще ежегодно будет зажигаться на Гробе Господнем Святой Огонь, а все равно будут находиться недоверчивые люди, подозревающие в этом торжественном явлении действие какого-то там самовозгорающегося состава. Между тем, уже прочитаны были паремьи и все собравшиеся в храме и на улице стали со слезами на глазах петь «Кирие елейсон», как вдруг над головами у всех образовалась туча, из которой посыпались капли дождя, раздался гром и язык пламени выскочил невесть откуда, нырнул в Кувуклию и там вспыхнул свет. Тотчас туча и дождь исчезли, а священники ринулись в пещеру Гроба и стали подавать оттуда пучки горящей соломы и пылающие тряпицы. Вновь явилось это чудо, и я со счастливыми рыданьями, которые мне приходилось с трудом сдерживать, передавал из рук в руки солому и тряпицы с ярким алым пламенем. Прежде чем передать очередную охапку огня, я зарывался лицом в благодатные языки этого пламени, не получая никаких ожогов, а лишь испытывая неземное чувство душевного младенчества, очищения от всех наростов и шрамов прожитой жизни, от душевных морщин и изъянов.
Вот он, истинный эликсир бессмертия, думал я восторженно. Многоликая толпа вокруг меня, озаренная благодатным Огнем Христовым, неистово ревела, не имея способности сдержать бурю чувств, но и самый рев этот казался пением райского хора, голоса сливались в единой гармонии, и не было уж здесь ни германцев, ни греков, ни арабов, ни армян, ни латинян, а было всеобщее стадо Христово, сонм, подобный сонму ангелов. Бодуэн, король Иерусалимский, стоял на возвышении, держа высоко поднятую длинную свечу, которая также горела Небесным Огнем, и на секунду померещилось мне, что где-то подле него блестнули ярким и счастливым светом упоенные глаза патрона нашего, Годфруа, будто он тоже незримо присутствовал здесь среди нас вместе с Аттилой и Гуго Вермандуа, Конрадом и рыцарями Адельгейды, совершив паломничество из волшебной страны Туле в Святую Землю.
Время, когда пламя Святого Огня безопасно, кончилось, я легонько обжегся и вместе со всеми стал тушить горящую солому, огромный пук которой был у меня в руках.
Глава IX. ЕВПРАКСИЯ
Я замолчал, не имея больше охоты продолжать свой рассказ. Да, собственно, что я мог еще добавить? Годы мои стали лететь как-то безудержно быстро, я не заметил, как прошло еще два с тех пор, как я сопровождал игумена Даниила в его паломничестве. За это время относительный мир сохранялся в пределах Иерусалимского королевства, а Бодуэн, тот самый Бодуэн, на которого я с восторгом взирал, когда с высоко поднятой свечой Небесного Огня он стоял на своем помосте в храме Воскресения, вновь стал самодурствовать и в очередной раз распустил орден Христа и Храма, заподозрив, будто я хочу урвать у него кусок власти и слишком много стал себе позволять. Конечно, его можно понять, если учитывать, что и с третьей женой у него не сложились отношения, да к тому же она оказалась бесплодной, но нельзя же, в самом деле, настолько зависеть от своих семейных неурядиц, чтобы переносить их в государственную политику! Я все больше и больше отдалялся от него, тамплиеры мои разъехались, не желая служить королю-самодуру, а меня удерживали в Иерусалиме только слова Годфруа, о том, что на этом рубеже я должен оставаться даже тогда, когда никого не будет со мною рядом. Терпя унижения и притеснения со стороны Бодуэна, я старался быть верным обещанию, данному мной Годфруа, и ходил несколько раз вместе с Иерусалимским королем в разные незначительные военные походы, покуда при осаде Триполи не разругался с ним окончательно и не решил отправиться в Киев, памятуя о наущениях игумена Даниила.
Сославшись на то, что безумно хочу спать, я прервал свой рассказ на описании Святого Огня в утро Великой Субботы 1107 года, и стал устраиваться на ночлег. Однако уснуть мне в ту ночь было неимоверно трудно. Еще бы! Завтра я должен был увидеть монахиню Евпраксию, и предстоящий разговор с ней вставал в моем воображении во всех подробностях. Я слышал слова, с которыми она станет обращаться ко мне, прося у меня прощения за ту измену, и мысленно шептал свои слова — слова любви и смирения, душенного мира и благоговения перед той, которую я до сих пор считал своею возлюбленной. Я видел, как встаю пред ней на колени, а она тоже становится на колени предо мной, я целую ей руки и с трудом сдерживаюсь, чтобы не заключить ее хрупкое, пленительное тело в свои жаркие объятья. Нельзя! Нельзя! Ведь она же монахиня! Боже мой, ну почему она стала монахиней?! Зачем явился мне тогда вестник Андрея Первозванного, рыцарь Христа и Сиона Андре де Монбар! Зачем я послушался тогда игумена Даниила и не отправился в Киев, чтобы сказать ей, что я люблю ее и хочу увезти с собой в Святую Землю, в Вадьоношхаз, в Зегенгейм, в волшебную страну Туле — куда только она пожелает!
Но что же дальше происходит между нами? Ах да, она монахиня, и я тоже приехал в Киев, чтобы стать монахом. Мы вместе идем к митрополиту, я рассказываю ему подробно о себе и заявляю, что хочу принять Русскую Православную Веру, стать послушником в Печерском монастыре, чтобы со временем принять постриг. Интересно, какое имя дадут мне при новом крещении? Ярослав? Александр? Георгий? Владимир?.. Какой огромный день предстоит мне завтра! Он будет такой же огромный, как день взятия Иерусалима, как день похищения Евпраксии, как день венчания Генриха и Адельгейды.
Я ворочался и ворочался с одного бока на другой, не в силах уснуть, представляя и представляя себе то, что должно произойти завтра, и сам не заметил, как это завтра наступило. Лучи красного летнего солнца ворвались сквозь слюдяное окошко и постепенно озарили крестьянскую горницу, в которой на огромных сундуках, застеленных множеством одеял, спали мы с Гийомом. Кричали петухи, в хлеву мычала корова, и жена хозяина дома уже спешила ее доить. Я вышел из дому, зевая и потягиваясь. Несмотря на то, что я всю ночь не сомкнул глаз, спать мне не хотелось, и я отправился готовить наших лошадей в дорогу. Дивное оранжевое солнце всходило за дальними холмами, озаряя округу и обещая миру еще один славный день. Когда лошади были готовы, я отправился будить Гийома, который по проклятой французской привычке любил спать долго, и, если его не разбудить, мог бы предаваться ласкам Морфея до самого вечера. С трудом подняв его на ноги, я сообщил, что лошади готовы и можно выезжать. Перед отъездом нам суждено было плотно позавтракать. Щедрые хозяева от души горевали, что нами не съедено было и четвертой части той всячины, которую они предложили нам на завтрак, но если бы съели хотя бы треть, то животы наши отяжелели бы и вместо того, чтобы отправляться в дорогу, нам пришлось бы еще часа три отлеживаться, утрамбовывая в своем чреве съеденное.
Наконец мы выехали, и я стал страшно опасаться, что отъезд состоялся слишком поздно и мы не успеем до вечера приехать в Киев, а это значило, что встреча с монахиней Евпраксией могла быть отложена на завтра, ведь неизвестно, какие там монастырские порядки. Правда, у нее отдельная келья, но мало ли что. Так распаляя себя взволнованными мыслями, я пришпоривал коня, не давая ему отдыха и рискуя загнать несчастное животное, равно как и лошадь Гийома, который, хоть и ворчал на меня, а все же старался не отставать.
Чем ближе подъезжали мы к русской столице, тем богаче и обширнее встречались нам селения. Несколько раз мы останавливались в них, чтобы дать отдых себе и лошадям, и всюду нас встречали радушно, будто только и ждали нашего приезда. Всюду нас заманивали отобедать и накрывали обильные столы. Гийом не переставая восхищался гостеприимством русичей, уверяя, что нигде в мире не приходилось ему видеть такой прием. И мне, и ему с трудом верилось, что в русской державе продолжается междоусобица, все выглядело так мирно и благословенно.
Наконец, когда солнце стало клониться к закату, вдалеке блеснули купола и забелели стены Киева, и сердце мое взыграло, как дитя во чреве матери. Успели! Успели! Успели! — слышалось мне в топоте копыт моего коня. Мне казалось, что вот-вот, как тогда в Зегенгейме, выбежит мне навстречу моя Евпраксия, встревоженная колокольчиковым звоном своего зрячего сердца, я спрыгну со взмыленного коня и кинусь в ее объятья. Свернув немного вправо, я направил скакуна к стенам и куполам огромного монастыря, в котором нетрудно было узнать великую Печерскую обитель. Навстречу нам попался небольшой отряд ратников, и у того, который ехал впереди всех, я спросил, это ли Печерский монастырь, правильно ли мы путь держим.
— Путь, гости, вы правильный держите, — отвечал ратник со вздохом. — Да только в недобрый час являетесь. Похороны у них там, монаха какого-то они хоронят. Лихой человек монаха у них зарезал. Как раз к погребению подоспеете.
О, Христофор, какой кипящей смолой окатили меня эти слова! Как смог я догадаться, до сих пор не пойму. Ведь он сказал — монаха. Монаха, а не монахиню. Но все во мне взорвалось, как от греческого огня, и сердце подсказывало: монахиню!
Словно ослепший, подъезжал я к южным вратам монастырским, неподалеку от которых уже виднелась толпа монахов, скорбно склонивших свои головы вокруг свежезасыпанной могилы, над которой уже устанавливался высокий деревянный крест с тремя поперечными перекладинами. Невысокая скромная келья темнела в стороне от этого печального сборища. Спрыгнув с коня, я подбежал к монахам и, задыхаясь, спросил, кого они хоронят.
— А вы кто будете, добрые люди? — спросил меня один из иноков, поворачивая в мою сторону суровое лицо.
— Воины Христовы, — ответил я, — из Святой Земли приехали повидаться с монахиней Евпраксией.
— Ее и хороним, — сказал другой монах, кивая на свежий могильный холм.
Ноги мои подкосились и, едва доковыляв до могилы, я упал на нее ничком, в глазах сделалось черным-черно… Очнувшись, я увидел, что меня подняли и держат под руки, уговаривая:
— Что же ты убиваешься так, Христов воин? Радоваться надо. Сестра наша Евпраксия прямо к престолу Господа отправилась, к самому Его лучезарному трону. Видать, хорошо ты знал ее, коли так горюешь.
Я хотел ответить что-то, но в горле у меня словно ком могильной земли стоял, и дай Бог на ногах крепче стоять, куда уж там слово молвить. Тут до меня донесся голос Гийома, который сбивчиво объяснял что-то монахам по-латыни. Я ничего не мог разобрать из его слов, будто отныне понимал только по-русски.
— Этот говорит, что этот любил ее сильно, — переводил слова Гийома монах, владеющий латынью. — Очень, говорит, мечтал повидать голубку нашу. Вот горемычный, даже на погребение не успел. Может, оно и лучше.
Вновь мысль о том, что Евпраксии уже нет на белом свете, а милое и ласковое тело ее лежит под черным могильным холмом, пронзило меня, будто молнией, будто отравленной стрелой, и в глазах закружилось, а ноги опять стали подкашиваться. Но на сей раз я устоял, и к тому же, меня крепко держали под руки.
— Немец, а хорошо по-русски отвечал, — донеслось до моего слуха чье-то высказывание, и это почему-то придало мне сил, ком в горле не исчез, но слегка отодвинулся, и я промолвил:
— Я не немец, я такой же, как вы, братья.
— Благословен Бог наш всегда ныне и присно и во веки веков, аминь! — возгласил иерей, начиная панихиду. Я поднял правую руку и осенил себя крестным знамением не так, как принято у латинян, а как совершают это русские и греки — справа налево. Сделав знак стоящим по бокам от меня инокам, что не нужно более держать меня, я выпрямился и, собрав все свои силы, стал подпевать монахам, затянувшим «Отче наш». Когда стали читать псалом «Живый в помощи Вышняго», холодная, но прочная кровь прихлынула к моим жилам, и я почувствовал себя живым. Смерти не было, и Евпраксия моя тоже была жива, она лишь отправилась в далекое путешествие в блистательную и чудесную страну Туле. Во время ектеньи робкое тепло побежало по мне, и я даже подумал, что сейчас не зима, а лето, но когда возгласили «Яко Ты еси воскресение и живот, и покой усопшей рабы Твоей Евпраксии…», озноб снова прошиб меня, и слезы навернулись на глаза так сильно, что я не сдержал их — две крупные капли выпрыгнули на щеки. Потом я снова стал успокаиваться и вновь растрогался, когда еще раз произнесли имя моей возлюбленной: «еще молимся о упокоении усопшей рабы Твоей Евпраксии, и о еже проститися ей всякому прегрешению, вольному же и невольному. Яко да Господь Бог учинит душу ея, идеже праведнии упокояются. Мати Божия, Царства Небеснаго, и оставления грехов усопшей рабы Евпраксии у Христа бессмертнаго Царя и Бога нашего просим».
Наконец, пропели «Во блаженнем успении вечный покой…» и троекратное «Вечная память», панихида закончилась, монахи принялись расходиться. Я не хотел уходить, хотел остаться и стоять здесь, но тот самый инок, который первым спросил у меня, кто мы такие будем, снова взял меня под руку и сказал:
— Вижу, хочешь опять на могилу упасть. Не нужно этого. Пойдем, воин Христов, посидим в ее келье и поговорим с тобою.
Мне стало тепло от его тона и слов, которые он сказал, и я послушался инока, побрел вместе с ним в келью монахини Евпраксии. Это было небольшое строеньице, врытое наполовину в землю, небольшой столик, скамейка и узкое ложе стояли в нем, да сундук, окованный медью, на котором лежала Библия и горела свеча. Лампадка горела перед небольшой божницею. Инок перенес свечу и книгу на стол, сам уселся на сундуке, а меня пригласил сесть на скамью.
— Как звать тебя, рыцарь? — спросил он меня.
— Лунелинк фон Зегенгейм, — ответил я. — А твое как имя, инок?
— Нестором зовут меня.
— Слышал я, что есть у вас Нестор, который летопись сочиняет, — сказал я. — Не ты ли будешь тот Нестор?
— Я самый и есть. А ты от кого про летопись слышал?
— От игумена Даниила. Он в Иерусалим пешком ходил, а я от самого Цареграда сопровождал его.
— Вон оно что. По-русски говорить столь исправно от него научился?
— Нет, не от него. От нее. От Евпраксии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71


А-П

П-Я