https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/Sunerzha/
Сердце мое бешено колотилось в ожидании встречи с Евпраксией и моим младенцем. Я нисколько не сомневался в том, что на сей раз моя милая родила крепкого и здорового малыша. Увы, надежды мои рухнули сразу же, как только я переступил порог того самого дома, к которому год назад прилетала, расставшись с телом моя душа. Мать Евпраксии, моя незаконная теща Анна, встретила меня печальным известием о том, что ребенок родился мертвым.
— Где же Евпраксия? — с нетерпением спросил я.
— Ее нет сейчас в Киеве, — ответила Анна, потупившись.
— Где же мне искать ее? — спросил я, чуя недоброе.
— Не нужно искать ее… Она оставила письмо для вас. Сейчас я подам вам его.
И она принесла мне письмо, написанное для меня Евпраксией. Я взял его, медленно развернул, и не сразу стал читать. Я почему-то понял, о чем это письмо и почему не нужно искать Евпраксию, Потом строки побежали перед моим взором, и предчувствие мое оправдалось.
«Дорогой граф Лунелинк фон Зегенгейм, — так начиналось письмо, и подобное начало не сулило ничего хорошего. — Вы должны знать, что я не достойна любви вашей, и как прозвали меня в Киеве волочайкою, то так оно и есть. Вам же следует забыть меня как можно скорее и вырвать с корнем из сердца; как сорную траву. Если, конечно, вы все еще любите меня. Любите, должно быть, коли приехали в Киев и читаете сие письмо мое. Все-таки, я рада, что вы живы. Я не знала человека лучше вас на всем белом свете. После вашего отъезда в Святую Землю я стала ждать вас и надеяться, что на сей раз мне удастся родить вам ребенка. Но благополучная жизнь моя уже оканчивалась, ибо митрополит Николай отчего-то вдруг воспылал ко мне ненавистью и принялся разузнавать, почему это я оставила законного своего супруга Генриха. Никакие доводы не могли убедить его в том, что я не могла поступить иначе, он стоял на своем, что, мол, я — мужняя жена и должна была терпеть от своего мужа любое его обращение, а коли он обращался со мною дурно, значит, я сама такого обращения заслуживала. Дошло до того, что он даже уговорил Великого князя с ближайшим же посольством отправить меня к кесарю, который, должно быть, уж и думать обо мне забыл. Тут выяснилось, что я зачала, и митрополит все же сжалился надо мною, отменив свое решение выдать меня Генриху. Но с того дня не стало мне в Киеве житья. Народ показывал на меня пальцами и именовал волочайкою, а иной раз даже, и более срамными прозвищами, я много тужила и путалась мыслями. Много и молилась о вас и о нашем ребенке. И вот однажды было мне посреди ночи видение. Я пробудилась от того, что будто бы кто-то вошел в мою опочивальню. Но никого не было, сколь я ни оглядывалась по сторонам. Однако сердце подсказывало, что кто-то все же незримо присутствует, и этот кто-то — вы. Я стала молиться о вашем спасении, ибо чувствовала, что знамение сие — недоброе, и с вами приключилась беда. Помолившись, я оглянулась и вдруг увидела подле окна как бы зарницу, посреди которой было ваше лицо. Миг — и все исчезло, будто вылетев в окошко. Я подбежала и долго смотрела, но за окном только шел дождь и с дерев сыпались листья. Я потом очень много молилась о вас, и сердце подсказывало мне то одно, то другое — то, что вы живы, а то, будто вы померли. Так приблизился срок разрешения от бремени, но, увы, чадо наше родилось неживое. То была девочка. Бедняжка, ее даже не успели окрестить. Когда же я стала выздоравливать и выходить из терема, народ отчего-то пуще прежнего озлобился на меня, говоря, будто я дитя свое сама придушила. Долго так жить было невозможно, и я уговорила матерь мою Анну отправиться на масленницу к ее родной сестре Марии в град Смоленск. Там же и приключилось со мной небывалое наваждение, после которого я не смею даже думать о нашей с вами встрече. Смоленские жители очень любезно обходились со мною, не зная того, как люто ненавидят меня киевляне. Молодой князь Роман устраивал для меня разные увеселения, игры и катания. И, горе мне, увы мне, вместо того, чтобы думать о скором Великом посте, я впала в грех любострастия, уступила любви молодого красивого князя. Что будет со мною теперь, я не знаю. Душа моя пропала навеки. Помню вас и люблю, но не имею сил вырваться из плена, в котором держит меня любовь князя Романа. Простите меня, если можете. И постарайтесь забыть обо мне. Душа моя горит и стонет, когда я думаю о том, как сломала жизнь вашу. Да пошлет вам Господь Бог новой любви, и пусть возлюбленная ваша будет чиста и прекрасна, а не такая, как я. Прощайте навеки. Храни вас Бог».
— Что же, — обратился я к матери Евпраксии, — точно ли так хорош смоленский князь Роман?
— Да, — простодушно отвечала Анна, — очень хорош. Лицом он пригожий и румяный, борода русая, в плечах широк. Удалой молодец, ничего не скажешь. А какой балагур — нигде таких не сыскать. Такие складные слова говорить умеет, что любая растает. И очень он веселый. Хорош князь Роман, очень хорош. Ты, витязь, не тужи. Тугою горю не поможешь. Ежели князь Роман получит благословение, то женится на моей Опраксии, тут уж можно не сомневаться. Бог с тобою, голубчик, возвращайся в свою родную землю да обженись на хорошей девушке. Пора тебе, соколик, жениться да детей заводить, вот что скажу тебе.
— Ну что ж, и на том спасибо, — сказал я, низко поклонился Анне и отправился куда глаза глядят, будто ослепший. Не помню, сколько бродил я по Киеву, ставшему горьким градом для меня. А еще горше звучало в сердце моем страшное слово «Смоленск». С детства оно не нравилось мне. Отец говорил не «Смоленск», а «Шмоленгс», и это еще хуже, чем «Смоленск». Почему-то именно к городу, а не к пригожему князю Роману, испытывал я лютую злобу. Не помню, как очутился я в каком-то подвале, где мне подавали какой-то вкусный хмельной напиток. Я не жалел монет й угощал всех, кто сидел подле меня. Постепенно я очутился в огромной компании русичей, которые похлопывали меня по плечам и громко славили мое имя. Один из них несколько раз подсаживался, но его почему-то прогоняли, и когда это случилось в третий раз, один из моих собутыльников крикнул ему:
— Иди-иди, смоляк! Смоляк — с печки бряк!
— Смоляк? — спросил я. — Ты что, из Смоленска?
— Из Смоленска я, добрый боярин, скажи им, чтобы они не прогоняли меня. Больно и мне хочется про Русалим послухать.
— Русалим обождет, — сказал я. — Садись, смоляк, выпей с нами.
— Да гони ты его, добрый боярин, — сказали остальные, — вор он, его каждая собака знает, каков он вор.
— Нет, пускай сидит, — стукнул я кулаком. — А давно ли ты из Смоленска?
— Из Смоленска-то? Недавно, — отвечал смоляк, с радостью припадая к чаше. — Почитай, вторую неделю тут околачиваюсь.
— Вот как? Пей, смоляк, пей. А скажи, каково поживает молодой князь Роман?
— Роман-то? Очень даже неплохо поживает. Грех ему плохо поживать. Мы, смоляки, народ веселый.
— Веселый, говоришь? Слыхал я про вашу веселость. А скажи, смоляк, Евпраксия Всеволодовна хорошо живет?
— Опраксимья? Это волочайка-то? И она тоже здорова, глаза ее бессты…
Он не успел договорить, потому что я тотчас вскочил, перевернул стол и, выхватив из ножен Мелодос, занес его над головой смоляка. Тот в испуге повалился на спину и громко заверещал:
— Святые угодники! Убива-а-а-ают!
Остальные мои сотрапезники всем скопом навалились на мои плечи, успокаивая:
— Э, немец, ты — того, не балуй! Он все же, хоть и вор, а душа християнская.
Горе и гнев ослепили рассудок мой, к тому же затуманенный хмелем. Поднатужившись, я разбросал всех по сторонам и принялся так размахивать Мелодосом, что одному из бражников отсек кисть левой руки.
— Братцы! — крикнул другой. — Что это он так за волочайку обиделся? Да не тот ли это немец, который ее обрюхатил да бросил? Эй, кликните с улицы кого-нибудь с оружием!
В эту минуту я понял, что сейчас зарублю их всех. И как тогда, в иерусалимской мечети, стоящей на поприще Соломонова Храма, будто кто-то ударил меня по лбу светлой ладонью. Я опомнился и ринулся к выходу. Догонять меня никто не решился. У двери я оглянулся, сорвал с пояса мешочек с деньгами и кинул его им с примечанием:
— Это тому, кто из-за меня без руки остался!
Отыскав дом Анны, у которой я оставил своего коня и скарб, я попрощался с нею и отправился вон из Киева, проклиная этот город, отдавший Смоленску мою Евпраксию.
— Теперь вы понимаете, Гийом, почему я так спешу? — сказал я, дойдя до этого места своего рассказа.
— Вы полагаете, что с Евпраксией произошло примерно то же, что тогда с вами, когда душа ваша летала в Киев?
— Да. В точности такое же явление. Она видела в зарнице мое лицо в ту минуту, когда я умирал от яда. И я видел ее лицо в светящемся облаке. Значит, с ней тоже приключилась какая-то беда.
— И вы простили ей измену?
— А разве я мог не простить? Особенно теперь, когда она стала монахиней. Конечно, простил. И мало того, хочу, чтобы и она простила меня, прежде чем я тоже приму постриг.
— Вы твердо решили стать монахом?
— Да, твердо. Я хочу принять русскую православную веру и стать монахом Печерского монастыря в Киеве. Одна встреча навела меня на эту мысль. Встреча с игуменом Даниилом во время его паломничества в Иерусалим. Но до этого мне суждено было многое пережить, в том числе и путешествие в страну Туле.
Глава VI. ТУЛЕ
На другой день спозаранку мы вновь отправились в путь по берегу Борисфена. Светило солнце, но с востока надвигалась темная туча, которая быстро росла и через час после того, как мы тронулись, заволокла все небо над нашими головами, скрыв солнце. От нее стало темно и ужасно холодно, будто в жаркий июльский день ворвался клочок ноября. Но мало того, что туча принесла с собой пронизывающий холод, из нее вдобавок вдруг обильно посыпался снег.
— Вот это да! — восхищенно воскликнул Гийом. — Слыхал я, что в Скифии среди лета зима может наступить, но, честно говоря, никогда этому не верил. Теперь вижу. И что, тут всегда так?
— Не знаю, — пожал я плечами. — Сколько мне ни доводилось бывать в здешних местах, никогда такого не бывало. Природа и климат здесь такие же, как в Германии или Франции. Там, дальше, на севере, края посуровее.
Снег продолжал сыпаться, покрывая степь белой скатертью. Мне даже подумалось, а не конец ли света наступает? Но, наконец, туча ушла на запад, вновь выглянуло жаркое солнце и очень быстро превратило снежную белизну в мокрое сверкание. Зима, не продлившись и получаса, вновь уступила права лету, и вскоре уже ничто не намекало на недавний снежный каприз. Проехав еще немного, мы увидели, что новая туча двигается нам навстречу, но на сей раз не по небу, а по земле — это была довольно многочисленная рать, и по форме знамен я быстро определил, что это русичи, и успокоил Гийома, который очень боялся встретить здесь диких куманов или пеценатов, как он называл половцев и печенегов. Мы продолжали сближаться, и я с радостью уже видел, что впереди войска едет доблестный Владимир Мономах. Встретившись, он сразу узнал меня, и это было мне очень приятно. Выяснилось, что рать движется в сторону Сарматии, чтобы там, на берегах Дона, как называли русичи Танаис, встретиться с половцами и дать им решительный бой.
— Проклятая погань! — возмущался Мономах. — В прошлом году только помирились с ними, мы с князем Олегом сыновей на ханских дочках поженили, а гадина Боняк со своим воеводой Шаруканом опять грабежи творят, русские стада и табуны уводят.
Мне, Христофор, конечно же, не терпелось узнать у Мономаха о Евпраксии, но вежливость требовала от меня для начала расспросить обо всех политических делах. Наконец, я не выдержал и спросил:
— Не томи, Владимир, скажи скорее, как там монахиня Евпраксия поживает?
— Очень даже нехудо поживает, — с улыбкою отвечал Владимир, — Жива и здорова, всеми почитаема и любима. Митрополит Никифор сам ее привечает, в обиду никому не дает, при Печерском монастыре отдельную келью для нее выделил.
— А давно ты виделся с нею?
— Позавчера утром и виделся, когда мы из Киева выходили. Она нас провожала с благословением и молитвою. Эх, рановато она из мира ушла, такая красавица писанная, могла еще замуж выйти… Ну, не буду тебя, рыцарь, с собой на войну звать. Поезжай, повидайся с монашкою нашей. Сам-то не женился еще?
— Нет, не женился.
— Ишь ты, как Добродея за сердце тебя держит! Ну а как там Иерусалимский король Бальдвин?
— Он, в отличие от меня, женился уже в третий раз.
— Да ну?!
— Точно. Вторая-то его жена, Арда, была похищена сарацинами и почти год провела у них в плену в гареме у одного богатого мусульманина. Патриарх Дагоберт развел его с ней и затем заключил брак Бодуэна с вдовой Рогера Сицилийского, Аделаидой.
— Что же он, воюет али нет?
— Воюет. Собирается Бейрут захватить, чтобы уж все побережье моря его короне подчинялось.
— Похвально. Ну а снег там, в Иерусалиме, средь жаркого лета случается?
— Этого не бывает, — улыбнулся я.
— А у нас, видишь, бывает. Как думаешь, дурной это знак или хороший? Может, в Киев возвратиться, погодить воевать с погаными?
— Прости, не знаю, что сказать. Говорят, если землетрясение или затмение солнечное, то знак дурной, воевать нельзя идти. А про снег ничего не слыхал.
— Ну и ладно, . Поедем, повоюем. Победим Боняка — значит, снег среди лета хорошее знамение, а не победим — значит, дурное. Так впредь и будем знать. Ну, прощай, рыцарь, авось еще свидимся. Храни тебя Бог.
С тем мы и расстались. Русская рать двинулась дальше в Сарматию, а мы с Гийомом продолжили свое путешествие в Киев. К концу дня стали попадаться первые русские селения и заставы. На ночлег мы остановились в небогатом, но крепком крестьянском дворе. Можно было надеяться, что к завтрашнему вечеру мы доберемся до Киева. Гийом попросил меня рассказать, что было дальше в моей жизни после того, как я получил письмо Евпраксии, и я в этот вечер закончил свое повествование:
Ненастным осенним днем я уехал из Киева с твердым намерением никогда больше не возвращаться сюда. Зиму я провел в Зегенгейме. Там все было спокойно и мирно, но семейное счастье, которое так и излучали из себя мой отец и моя мачеха Брунелинда, наводило меня на печальные мысли о моем собственном несчастии, и весной я решил отправиться куда бы то ни было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
— Где же Евпраксия? — с нетерпением спросил я.
— Ее нет сейчас в Киеве, — ответила Анна, потупившись.
— Где же мне искать ее? — спросил я, чуя недоброе.
— Не нужно искать ее… Она оставила письмо для вас. Сейчас я подам вам его.
И она принесла мне письмо, написанное для меня Евпраксией. Я взял его, медленно развернул, и не сразу стал читать. Я почему-то понял, о чем это письмо и почему не нужно искать Евпраксию, Потом строки побежали перед моим взором, и предчувствие мое оправдалось.
«Дорогой граф Лунелинк фон Зегенгейм, — так начиналось письмо, и подобное начало не сулило ничего хорошего. — Вы должны знать, что я не достойна любви вашей, и как прозвали меня в Киеве волочайкою, то так оно и есть. Вам же следует забыть меня как можно скорее и вырвать с корнем из сердца; как сорную траву. Если, конечно, вы все еще любите меня. Любите, должно быть, коли приехали в Киев и читаете сие письмо мое. Все-таки, я рада, что вы живы. Я не знала человека лучше вас на всем белом свете. После вашего отъезда в Святую Землю я стала ждать вас и надеяться, что на сей раз мне удастся родить вам ребенка. Но благополучная жизнь моя уже оканчивалась, ибо митрополит Николай отчего-то вдруг воспылал ко мне ненавистью и принялся разузнавать, почему это я оставила законного своего супруга Генриха. Никакие доводы не могли убедить его в том, что я не могла поступить иначе, он стоял на своем, что, мол, я — мужняя жена и должна была терпеть от своего мужа любое его обращение, а коли он обращался со мною дурно, значит, я сама такого обращения заслуживала. Дошло до того, что он даже уговорил Великого князя с ближайшим же посольством отправить меня к кесарю, который, должно быть, уж и думать обо мне забыл. Тут выяснилось, что я зачала, и митрополит все же сжалился надо мною, отменив свое решение выдать меня Генриху. Но с того дня не стало мне в Киеве житья. Народ показывал на меня пальцами и именовал волочайкою, а иной раз даже, и более срамными прозвищами, я много тужила и путалась мыслями. Много и молилась о вас и о нашем ребенке. И вот однажды было мне посреди ночи видение. Я пробудилась от того, что будто бы кто-то вошел в мою опочивальню. Но никого не было, сколь я ни оглядывалась по сторонам. Однако сердце подсказывало, что кто-то все же незримо присутствует, и этот кто-то — вы. Я стала молиться о вашем спасении, ибо чувствовала, что знамение сие — недоброе, и с вами приключилась беда. Помолившись, я оглянулась и вдруг увидела подле окна как бы зарницу, посреди которой было ваше лицо. Миг — и все исчезло, будто вылетев в окошко. Я подбежала и долго смотрела, но за окном только шел дождь и с дерев сыпались листья. Я потом очень много молилась о вас, и сердце подсказывало мне то одно, то другое — то, что вы живы, а то, будто вы померли. Так приблизился срок разрешения от бремени, но, увы, чадо наше родилось неживое. То была девочка. Бедняжка, ее даже не успели окрестить. Когда же я стала выздоравливать и выходить из терема, народ отчего-то пуще прежнего озлобился на меня, говоря, будто я дитя свое сама придушила. Долго так жить было невозможно, и я уговорила матерь мою Анну отправиться на масленницу к ее родной сестре Марии в град Смоленск. Там же и приключилось со мной небывалое наваждение, после которого я не смею даже думать о нашей с вами встрече. Смоленские жители очень любезно обходились со мною, не зная того, как люто ненавидят меня киевляне. Молодой князь Роман устраивал для меня разные увеселения, игры и катания. И, горе мне, увы мне, вместо того, чтобы думать о скором Великом посте, я впала в грех любострастия, уступила любви молодого красивого князя. Что будет со мною теперь, я не знаю. Душа моя пропала навеки. Помню вас и люблю, но не имею сил вырваться из плена, в котором держит меня любовь князя Романа. Простите меня, если можете. И постарайтесь забыть обо мне. Душа моя горит и стонет, когда я думаю о том, как сломала жизнь вашу. Да пошлет вам Господь Бог новой любви, и пусть возлюбленная ваша будет чиста и прекрасна, а не такая, как я. Прощайте навеки. Храни вас Бог».
— Что же, — обратился я к матери Евпраксии, — точно ли так хорош смоленский князь Роман?
— Да, — простодушно отвечала Анна, — очень хорош. Лицом он пригожий и румяный, борода русая, в плечах широк. Удалой молодец, ничего не скажешь. А какой балагур — нигде таких не сыскать. Такие складные слова говорить умеет, что любая растает. И очень он веселый. Хорош князь Роман, очень хорош. Ты, витязь, не тужи. Тугою горю не поможешь. Ежели князь Роман получит благословение, то женится на моей Опраксии, тут уж можно не сомневаться. Бог с тобою, голубчик, возвращайся в свою родную землю да обженись на хорошей девушке. Пора тебе, соколик, жениться да детей заводить, вот что скажу тебе.
— Ну что ж, и на том спасибо, — сказал я, низко поклонился Анне и отправился куда глаза глядят, будто ослепший. Не помню, сколько бродил я по Киеву, ставшему горьким градом для меня. А еще горше звучало в сердце моем страшное слово «Смоленск». С детства оно не нравилось мне. Отец говорил не «Смоленск», а «Шмоленгс», и это еще хуже, чем «Смоленск». Почему-то именно к городу, а не к пригожему князю Роману, испытывал я лютую злобу. Не помню, как очутился я в каком-то подвале, где мне подавали какой-то вкусный хмельной напиток. Я не жалел монет й угощал всех, кто сидел подле меня. Постепенно я очутился в огромной компании русичей, которые похлопывали меня по плечам и громко славили мое имя. Один из них несколько раз подсаживался, но его почему-то прогоняли, и когда это случилось в третий раз, один из моих собутыльников крикнул ему:
— Иди-иди, смоляк! Смоляк — с печки бряк!
— Смоляк? — спросил я. — Ты что, из Смоленска?
— Из Смоленска я, добрый боярин, скажи им, чтобы они не прогоняли меня. Больно и мне хочется про Русалим послухать.
— Русалим обождет, — сказал я. — Садись, смоляк, выпей с нами.
— Да гони ты его, добрый боярин, — сказали остальные, — вор он, его каждая собака знает, каков он вор.
— Нет, пускай сидит, — стукнул я кулаком. — А давно ли ты из Смоленска?
— Из Смоленска-то? Недавно, — отвечал смоляк, с радостью припадая к чаше. — Почитай, вторую неделю тут околачиваюсь.
— Вот как? Пей, смоляк, пей. А скажи, каково поживает молодой князь Роман?
— Роман-то? Очень даже неплохо поживает. Грех ему плохо поживать. Мы, смоляки, народ веселый.
— Веселый, говоришь? Слыхал я про вашу веселость. А скажи, смоляк, Евпраксия Всеволодовна хорошо живет?
— Опраксимья? Это волочайка-то? И она тоже здорова, глаза ее бессты…
Он не успел договорить, потому что я тотчас вскочил, перевернул стол и, выхватив из ножен Мелодос, занес его над головой смоляка. Тот в испуге повалился на спину и громко заверещал:
— Святые угодники! Убива-а-а-ают!
Остальные мои сотрапезники всем скопом навалились на мои плечи, успокаивая:
— Э, немец, ты — того, не балуй! Он все же, хоть и вор, а душа християнская.
Горе и гнев ослепили рассудок мой, к тому же затуманенный хмелем. Поднатужившись, я разбросал всех по сторонам и принялся так размахивать Мелодосом, что одному из бражников отсек кисть левой руки.
— Братцы! — крикнул другой. — Что это он так за волочайку обиделся? Да не тот ли это немец, который ее обрюхатил да бросил? Эй, кликните с улицы кого-нибудь с оружием!
В эту минуту я понял, что сейчас зарублю их всех. И как тогда, в иерусалимской мечети, стоящей на поприще Соломонова Храма, будто кто-то ударил меня по лбу светлой ладонью. Я опомнился и ринулся к выходу. Догонять меня никто не решился. У двери я оглянулся, сорвал с пояса мешочек с деньгами и кинул его им с примечанием:
— Это тому, кто из-за меня без руки остался!
Отыскав дом Анны, у которой я оставил своего коня и скарб, я попрощался с нею и отправился вон из Киева, проклиная этот город, отдавший Смоленску мою Евпраксию.
— Теперь вы понимаете, Гийом, почему я так спешу? — сказал я, дойдя до этого места своего рассказа.
— Вы полагаете, что с Евпраксией произошло примерно то же, что тогда с вами, когда душа ваша летала в Киев?
— Да. В точности такое же явление. Она видела в зарнице мое лицо в ту минуту, когда я умирал от яда. И я видел ее лицо в светящемся облаке. Значит, с ней тоже приключилась какая-то беда.
— И вы простили ей измену?
— А разве я мог не простить? Особенно теперь, когда она стала монахиней. Конечно, простил. И мало того, хочу, чтобы и она простила меня, прежде чем я тоже приму постриг.
— Вы твердо решили стать монахом?
— Да, твердо. Я хочу принять русскую православную веру и стать монахом Печерского монастыря в Киеве. Одна встреча навела меня на эту мысль. Встреча с игуменом Даниилом во время его паломничества в Иерусалим. Но до этого мне суждено было многое пережить, в том числе и путешествие в страну Туле.
Глава VI. ТУЛЕ
На другой день спозаранку мы вновь отправились в путь по берегу Борисфена. Светило солнце, но с востока надвигалась темная туча, которая быстро росла и через час после того, как мы тронулись, заволокла все небо над нашими головами, скрыв солнце. От нее стало темно и ужасно холодно, будто в жаркий июльский день ворвался клочок ноября. Но мало того, что туча принесла с собой пронизывающий холод, из нее вдобавок вдруг обильно посыпался снег.
— Вот это да! — восхищенно воскликнул Гийом. — Слыхал я, что в Скифии среди лета зима может наступить, но, честно говоря, никогда этому не верил. Теперь вижу. И что, тут всегда так?
— Не знаю, — пожал я плечами. — Сколько мне ни доводилось бывать в здешних местах, никогда такого не бывало. Природа и климат здесь такие же, как в Германии или Франции. Там, дальше, на севере, края посуровее.
Снег продолжал сыпаться, покрывая степь белой скатертью. Мне даже подумалось, а не конец ли света наступает? Но, наконец, туча ушла на запад, вновь выглянуло жаркое солнце и очень быстро превратило снежную белизну в мокрое сверкание. Зима, не продлившись и получаса, вновь уступила права лету, и вскоре уже ничто не намекало на недавний снежный каприз. Проехав еще немного, мы увидели, что новая туча двигается нам навстречу, но на сей раз не по небу, а по земле — это была довольно многочисленная рать, и по форме знамен я быстро определил, что это русичи, и успокоил Гийома, который очень боялся встретить здесь диких куманов или пеценатов, как он называл половцев и печенегов. Мы продолжали сближаться, и я с радостью уже видел, что впереди войска едет доблестный Владимир Мономах. Встретившись, он сразу узнал меня, и это было мне очень приятно. Выяснилось, что рать движется в сторону Сарматии, чтобы там, на берегах Дона, как называли русичи Танаис, встретиться с половцами и дать им решительный бой.
— Проклятая погань! — возмущался Мономах. — В прошлом году только помирились с ними, мы с князем Олегом сыновей на ханских дочках поженили, а гадина Боняк со своим воеводой Шаруканом опять грабежи творят, русские стада и табуны уводят.
Мне, Христофор, конечно же, не терпелось узнать у Мономаха о Евпраксии, но вежливость требовала от меня для начала расспросить обо всех политических делах. Наконец, я не выдержал и спросил:
— Не томи, Владимир, скажи скорее, как там монахиня Евпраксия поживает?
— Очень даже нехудо поживает, — с улыбкою отвечал Владимир, — Жива и здорова, всеми почитаема и любима. Митрополит Никифор сам ее привечает, в обиду никому не дает, при Печерском монастыре отдельную келью для нее выделил.
— А давно ты виделся с нею?
— Позавчера утром и виделся, когда мы из Киева выходили. Она нас провожала с благословением и молитвою. Эх, рановато она из мира ушла, такая красавица писанная, могла еще замуж выйти… Ну, не буду тебя, рыцарь, с собой на войну звать. Поезжай, повидайся с монашкою нашей. Сам-то не женился еще?
— Нет, не женился.
— Ишь ты, как Добродея за сердце тебя держит! Ну а как там Иерусалимский король Бальдвин?
— Он, в отличие от меня, женился уже в третий раз.
— Да ну?!
— Точно. Вторая-то его жена, Арда, была похищена сарацинами и почти год провела у них в плену в гареме у одного богатого мусульманина. Патриарх Дагоберт развел его с ней и затем заключил брак Бодуэна с вдовой Рогера Сицилийского, Аделаидой.
— Что же он, воюет али нет?
— Воюет. Собирается Бейрут захватить, чтобы уж все побережье моря его короне подчинялось.
— Похвально. Ну а снег там, в Иерусалиме, средь жаркого лета случается?
— Этого не бывает, — улыбнулся я.
— А у нас, видишь, бывает. Как думаешь, дурной это знак или хороший? Может, в Киев возвратиться, погодить воевать с погаными?
— Прости, не знаю, что сказать. Говорят, если землетрясение или затмение солнечное, то знак дурной, воевать нельзя идти. А про снег ничего не слыхал.
— Ну и ладно, . Поедем, повоюем. Победим Боняка — значит, снег среди лета хорошее знамение, а не победим — значит, дурное. Так впредь и будем знать. Ну, прощай, рыцарь, авось еще свидимся. Храни тебя Бог.
С тем мы и расстались. Русская рать двинулась дальше в Сарматию, а мы с Гийомом продолжили свое путешествие в Киев. К концу дня стали попадаться первые русские селения и заставы. На ночлег мы остановились в небогатом, но крепком крестьянском дворе. Можно было надеяться, что к завтрашнему вечеру мы доберемся до Киева. Гийом попросил меня рассказать, что было дальше в моей жизни после того, как я получил письмо Евпраксии, и я в этот вечер закончил свое повествование:
Ненастным осенним днем я уехал из Киева с твердым намерением никогда больше не возвращаться сюда. Зиму я провел в Зегенгейме. Там все было спокойно и мирно, но семейное счастье, которое так и излучали из себя мой отец и моя мачеха Брунелинда, наводило меня на печальные мысли о моем собственном несчастии, и весной я решил отправиться куда бы то ни было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71