https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/nabory-3-v-1/
И так, глядишь, со временем, быть может, все сарацины перешли бы в истинную веру христианскую, тихо и мирно. Но тут явились мы… Кстати, ведь того Константина наша же стрела убила, залетев в город. А сколько еще других христиан мы по ошибке перебили? И не счесть. Вот грех-то где. Так же и в Иерусалим придем со всеми своими грехами. Это как, я вас спрашиваю? Может быть, тамошние христиане тоже никаких непотребств от властей не испытывают, а припремся мы со своими Боэмундами и Раймундами, и потекла красная жижица по святым камням, где ступала нога Спасителя. Ведь мы же не ангелами явимся, не безгрешниками, а сами с ног до головы грязненькие да вшивенькие, и у каждого за душой сажа. Нет, господин Лунелинк, я вам так скажу: давайте-ка вернемся в родные края да и заживем там тихо-мирно, как ваш батюшка, Георг фон Зегенгейм, вот мудрый человек, дай Бог ему прожить еще столько, сколько он уже прожил. А ведь он не старый. Сколько ему сейчас?
— Пятьдесят пять.
— А каков молодец! И вы не сердитесь на него, что он завел себе эту Брунелинду. Мужчине без женщины нельзя. А матушку вашу он все равно не забыл и помнит все ее любезности. Вы поласковей с ним, и с Брунелиндой, она добрая женщина, и хозяйка славная. Детишек ему нарожала. Все-таки, они ваши братья, хоть и сводные. И в наследстве они вам не соперники, потому как вы первородный. Оно, правда, бывают, что первородному родные же братцы каюк устраивают, но вам, мне кажется, это не грозит. Или грозит, как вы думаете?
— Перестань, пожалуйста, задавать дурацкие вопросы. Представь себе, я только что ехал и думал: «Как же изменился мой Аттила, насколько он стал менее болтлив». И — на тебе! Из тебя хлынуло болтовней, как из Манфреда фон Бронцена, когда мы взяли Антиохию и он перепился там вина.
— Да уж, многие тогда отличились, нечего сказать, — прокряхтел Аттила.
Мне и самому неприятно было вспоминать, как мы врывались в Антиохию. Сколько было радости от победы, и сколько огорчения, когда крестоносцы, подобно варварам-язычникам, не имели удержу, растаскивали по кускам завоеванные города, пили до одурения, ели до заворота кишок, отнимая последнее у людей, просидевших долгое время в осаде, насиловали женщин и девушек, а главное, не разбирая, кто пред ними — христиане или сарацины, верные или неверные, вот что ужасно. Хотя и с сарацинами нельзя было обращаться как с собаками, люди они, и во многом, надо признать, лучше нас, чище, мудрее, образованнее.
Болтовня Аттилы после сделанного мною замечания несколько утихла. Все-таки, раньше его не так-то просто было угомонить, я прав, он изменился. Разговор между нами шел спокойнее, я старался соглашаться с ним, и он не особенно мне перечил. К полудню стало не то что тепло, а даже жарко. Все-таки, зима здесь — самое приятное время года, особенно январь. Хорошо, что мы выехали сразу после Рождества. Помнится, мама считала, что если отправиться в путь сразу после какого-нибудь крупного праздника, Господь будет сопутствовать.
В полдень мы остановились, чтобы отдохнуть и подкрепиться, затем снова двинулись в путь, а когда солнце стало клониться к закату, вдалеке показалась Латакийская пристань. Мало того, у пристани стоял корабль, и я скомандовал Аттиле пришпорить своего коня и не отставать от меня. Сам же пустил в галоп арабского скакуна, приобретенного в Антиохии. В нем я, наконец, нашел замену околевшему Гипериону. Нового коня я назвал Гелиосом, а вот новому мечу, я не мог придумать иное имя, ибо он был так же певуч, как Канорус, переломленный в позорной битве под Тарсом. Я приказал выгравировать на лезвии нового меча привычное мне имя — Канорус.
Подскакав к пристани, я узнал, что мы очень вовремя подъехали — корабль должен был отправиться в Венецию с минуты на минуту. Мне пришлось выложить немалую сумму, чтобы нас с Аттилой взяли на борт, но в это время деньги у нас водились, и мне ничего не стоило выложить десяток-другой серебряных монет. Едва мы отвели в трюм своих лошадей, где имелись свободные стойла, едва сами разместились в довольно тесном углу, как корабль отчалил от Латакийской пристани и пустился бороздить Медитерраниум. Пользуясь тем, что январь ненадолго даровал хорошую погоду и качки покуда не предвиделось, мы решили выспаться и проспали до завтрашнего утра. Утром я выбрался на палубу. Стояла солнечная, ясная погода, ветер, холодный, бодрящий, гнал по небу облака и надувал паруса. В отличнейшем настроении я разговорился со стоящим рядом со мной человеком, показавшимся мне очень знакомым. Где-то когда-то давно я уже видел его. Вскоре выяснилось, что он сочинитель стихов, путешествующий по всему свету и складывающий героические и любовные баллады. Тут-то и я вспомнил его. Он тоже явно приглядывался к моему лицу, желая воскресить в памяти, где он мог меня видеть. Наконец, он первым не выдержал и спросил:
— Простите, вам не кажется, что мы уже встречались некогда друг с другом?
— Кажется, и я даже знаю, где и когда это было, — ответил я. — Вспомните Кельн десять лет тому назад, дружеская попойка в доме купца Мельхеринка, молодые рыцари двора императора Генриха, испанский герой Родриго. Еще я тогда рассказал вам историю про Гильдерика и Зильберика, и вы обещали сочинить что-то на основе ее сюжета. Вспоминаете?
— Ну конечно! Но я никогда не вспомнил бы, если б вы мне не подсказали. Все потому, что вы так сильно изменились внешне. Тогда, помнится, вы были худощавым юношей, а теперь… Скажите, как сложилась ваша судьба? Вам удалось побывать в битвах? Вы участвовали в крестовом походе?
— Да, признаться, мне многое пришлось пережить с тех пор. Я, увы, отрекся от Генриха еще до того, как это сделал его сын Конрад, я участвовал в обороне Мантуи, а потом Каноссы, я пережил ужасы огненной чумы в девяносто четвертом году и страшные ливни и наводнения девяносто пятого, потом я участвовал в крестовом походе под знаменами Годфруа Буйонского. Мне довелось участвовать в страшном Драконском сражении, где нас, крестоносцев, из двадцати восьми тысяч осталось только три тысячи. Потом только начались наши успехи, когда мы, наконец, разгромили Кылыч-Арслана под Никеей и Дорилеумом, взяли Икониум, Эдессу, Антиохию. И вот теперь я еду домой, в поместье моего отца, чтобы повидать его перед тем, как летом мы пойдем брать Иерусалим.
— Как это прекрасно! — воскликнул стихоплет. — Вы должны как можно подробнее изложить мне все ваши впечатления. Я много наслушался разных историй, в них было явно очень много преувеличений, а вы, как мне помнится, разделяли тогда точку зрения дона Родриго, что нужно описывать исторические события без приукрас, а главное, без тех явлений, которых не бывает в природе. Мне столько пришлось услышать здесь, в Палестине, о людях с песьими головами и львиными лапами, якобы воевавших на стороне сарацин и сельджуков, о драконах с хвостами скорпионов, подстерегающих европейцев на каждом шагу, что хотелось бы послушать рассказ человека, которому я доверяю. Плыть нам долго, так что времени будет предостаточно.
— Что ж, — сказал я, — у меня нет никаких возражений, тем более, что мне придется описывать все, что произошло со мной, моему отцу и моей жене, и если я для начала расскажу все вам, это будет неплохим упражнением.
— Отлично, в таком случае мы можем отправиться в мою комнатку. Она у меня — лучшая на всем корабле. Когда я прочел Роберту Норманскому свою последнюю поэму, он так расчувствовался, что сам отвел меня на этот корабль и приказал хозяину корабля предоставить мне самую удобную и просторную каюту.
Мы отправились к Гийому — так звали жонглера — и, рассевшись в его действительно удобной комнатке, принялись пить вино, есть плоды гуайявы, которая похожа на грушу, но значительно нежнее, сочнее и приятнее на вкус, и разговаривать. Я не знал, с чего и как начать свое повествование, и попросил Гийома прочесть что-нибудь из его сочинений, вот хотя бы то, которое он читал Роберту Норманскому, чтобы я мог вдохновиться и как можно красочнее описать крестовый поход.
Он не стал долго отказываться и ломаться, как это принято у некоторых кокетливых сочинителей, и с большой охотой прочитал мне свою поэму.
— Этот сюжет, — начал он, — подарил мне один веронец, с которым я познакомился в Константинополе. История имела место несколько десятков лет тому назад в Вероне, но до сих пор веронцы не в силах забыть ее. Итак, слушайте, как я воплотил веронский сюжет в своей поэме под названием «Ульеда и Ромул».
После такого короткого предисловия, он принялся читать. Поначалу я слушал внимательно, потом обо всем догадался и едва не покатился со смеху, что было бы весьма неприлично. Наконец я взял себя в руки и с огромным вниманием дослушал поэму до конца. Сюжет поэмы был таков: два крупных веронских семейства, Монтагви и Капелли ведут кровавую междоусобицу, никто и ничто не способно остановить вражду. Тем временем и в том, и в другом семействе идет подготовка к свадьбам. Монтагви собираются женить своего любимого сына Ромула на благородной девушке Адалии, а Капелли выдают замуж любимую дочь Ульеду за герцога Александра Альпийского. В честь помолвки Ульеды и Александра в доме у Капелли происходит маскарад, на котором случайно присутствует Ромул Монтагви, неузнаваемый под своей маской. Он влюбляется в Ульеду и пытается добиться ее любви. Потом он приходит к ней под балкон и страстно поет о том, что ему не нужна иная жена, даже Адалия, с которой он уже помолвлен. Ему удается воспламенить в Ульеде ответное чувство, они становятся любовниками, затем тайно венчаются у духовника Ульеды, отца Лауренцио. Затем происходит очередная вспышка вражды между Монтагви и Капелли, во время которой брат Ульеды убивает брата Ромула, и тогда Ромул, мстя за брата, убивает брата Ульеды. Спасаясь от наказания, он уезжает в Мантую. Тем временем отец Лауренцио замышляет хитрость. Перед свадьбой Ульеды и Александра Альпийского он дает невесте выпить настой из трав, от которого она делается как бы мертвая. Поутру ее находят в постели бездыханной и относят в фамильный склеп Капелли. Ночью, узнав о смерти своей жены и возлюбленной, Ромул мчится из Мантуи в Верону, проникает в склеп и на груди у Ульеды выпивает яд. Очнувшись от мертвенного сна, Ульеда закалывается кинжалом Ромула. Страшную развязку венчает приезд в Верону папы Григория, который пред мертвыми телами Ромула и Ульеды заставляет семьи Монтагви и Капелли навсегда помириться друг с другом. Неутешная невеста Ромула, Адалия, уходит в монастырь, а неутешный жених Ульеды, Александр Альпийский, скитается по всем странам в поисках подвигов, способных утешить его, он изгоняет из Медиоланума патаренов, сражается с их вождем Эрлембальдом, он обороняет Константинополь от полчищ венгров, печенегов и скифов, он громит мавров вместе с Родриго Кампеадором и, наконец, он ведет полки крестоносцев вместе с Раймондом Тулузским.
Выслушав поэму до самого конца, я похвалил ее за изящество слога, певучесть, красивые рифмы, яркие описания чувств, но не мог тотчас же не раскритиковать ее за полную выдуманность и неправду. Больше всего меня возмущал почему-то Александр Альпийский.
— Ну скажите, откуда вы взяли такого герцога? Почему он просто Альпийский, а не, скажем, Трансальпийский или не Цисальпийский? Зачем придумывать несуществующего героя, если есть реально существовавшее лицо — Годфруа Буйонский. Именно он был влюблен в Ульгейду — Ульгейду, а не Ульеду, как у вас! — и собирался на ней жениться. Все это не только происходило на моих глазах, но и даже связано со мной.
И я довольно запальчиво рассказал стихоплету, как все было на самом деле. Он слушал меня довольно хмуро, но под конец, когда я дошел до рассказа о той ночи, о том, как я все же выкрал Евпраксию из часовни Архангела Гавриила, лицо его оживилось, и он стал с необычайным интересом выспрашивать у меня, что нее было дальше.
У меня не было причин скрывать от него, как мы зажили в Каноссе у Вельфа и Матильды, как провели там целую зиму, ожидая, что Генрих заявится и потребует возвращения ему мертвого тела императрицы, как радовались каждому дню, проведенному в тишине неприступного замка.
— Зима была очень холодная, падал снег, дули сильные ветры, вьюга завывала под окнами, и, может быть, от того наше счастье казалось нам более ощутимым. Мы учились играть на самых разных музыкальных инструментах, продолжили наши занятия индийскими табулами, мы много читали, поскольку у Матильды в замке была огромная библиотека. Панигирист Матильды, по имени Доницо, давал мне уроки стихосложения, и я очень увлекся сочинением акростихов, хотя, быть может, не очень-то и преуспел в этом деле и по сравнению с Доницо или, к примеру, с вами, Гийом, остаюсь профаном.
— Вы сочиняли акростихи, посвященные вашей возлюбленной?
— В основном, конечно, ей.
— И чем же она вознаградила вас?
— Чем? Своей любовью.
— Она все-таки стала принадлежать вам? Когда же это случилось? В один из холодных зимних вечеров, когда за окнами мела метель и выла вьюга? О, я воображаю себе все волшебство этого сладостного момента!
— Нет, — покачал я головой, — это произошло уже весной, когда природа вспыхнула яркой свежестью своего обновления, с гор хлынули потоки, а из-за Альп пришло известие, что огромная армия императора движется из Германии в Италию. Близилась война. В начале апреля войска Генриха вошли в Верону, следовало ожидать, что они тронутся дальше — на Мантую, через Пад, в сторону Каноссы. С каждым днем природа расцветала все ярче и радостнее, а ожидание войны становилось все тревожнее и явственнее. В июле армия императора, наконец, покинула Верону и устремилась к Мантуе. Я не мог сидеть в Каноссе, чувствуя, что обязан быть среди тех, кто был так добр со мной в Мантуе и кто теперь вынужден сдерживать натиск врага. Перед самым отъездом между мной и Евпраксией состоялось главное объяснение. Она призналась, что не считает себя более супругой Генриха, что любит меня и хотела бы быть моей женой. Тут мы, не в силах больше сдерживать своих чувств и желаний, бросились друг другу в объятья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
— Пятьдесят пять.
— А каков молодец! И вы не сердитесь на него, что он завел себе эту Брунелинду. Мужчине без женщины нельзя. А матушку вашу он все равно не забыл и помнит все ее любезности. Вы поласковей с ним, и с Брунелиндой, она добрая женщина, и хозяйка славная. Детишек ему нарожала. Все-таки, они ваши братья, хоть и сводные. И в наследстве они вам не соперники, потому как вы первородный. Оно, правда, бывают, что первородному родные же братцы каюк устраивают, но вам, мне кажется, это не грозит. Или грозит, как вы думаете?
— Перестань, пожалуйста, задавать дурацкие вопросы. Представь себе, я только что ехал и думал: «Как же изменился мой Аттила, насколько он стал менее болтлив». И — на тебе! Из тебя хлынуло болтовней, как из Манфреда фон Бронцена, когда мы взяли Антиохию и он перепился там вина.
— Да уж, многие тогда отличились, нечего сказать, — прокряхтел Аттила.
Мне и самому неприятно было вспоминать, как мы врывались в Антиохию. Сколько было радости от победы, и сколько огорчения, когда крестоносцы, подобно варварам-язычникам, не имели удержу, растаскивали по кускам завоеванные города, пили до одурения, ели до заворота кишок, отнимая последнее у людей, просидевших долгое время в осаде, насиловали женщин и девушек, а главное, не разбирая, кто пред ними — христиане или сарацины, верные или неверные, вот что ужасно. Хотя и с сарацинами нельзя было обращаться как с собаками, люди они, и во многом, надо признать, лучше нас, чище, мудрее, образованнее.
Болтовня Аттилы после сделанного мною замечания несколько утихла. Все-таки, раньше его не так-то просто было угомонить, я прав, он изменился. Разговор между нами шел спокойнее, я старался соглашаться с ним, и он не особенно мне перечил. К полудню стало не то что тепло, а даже жарко. Все-таки, зима здесь — самое приятное время года, особенно январь. Хорошо, что мы выехали сразу после Рождества. Помнится, мама считала, что если отправиться в путь сразу после какого-нибудь крупного праздника, Господь будет сопутствовать.
В полдень мы остановились, чтобы отдохнуть и подкрепиться, затем снова двинулись в путь, а когда солнце стало клониться к закату, вдалеке показалась Латакийская пристань. Мало того, у пристани стоял корабль, и я скомандовал Аттиле пришпорить своего коня и не отставать от меня. Сам же пустил в галоп арабского скакуна, приобретенного в Антиохии. В нем я, наконец, нашел замену околевшему Гипериону. Нового коня я назвал Гелиосом, а вот новому мечу, я не мог придумать иное имя, ибо он был так же певуч, как Канорус, переломленный в позорной битве под Тарсом. Я приказал выгравировать на лезвии нового меча привычное мне имя — Канорус.
Подскакав к пристани, я узнал, что мы очень вовремя подъехали — корабль должен был отправиться в Венецию с минуты на минуту. Мне пришлось выложить немалую сумму, чтобы нас с Аттилой взяли на борт, но в это время деньги у нас водились, и мне ничего не стоило выложить десяток-другой серебряных монет. Едва мы отвели в трюм своих лошадей, где имелись свободные стойла, едва сами разместились в довольно тесном углу, как корабль отчалил от Латакийской пристани и пустился бороздить Медитерраниум. Пользуясь тем, что январь ненадолго даровал хорошую погоду и качки покуда не предвиделось, мы решили выспаться и проспали до завтрашнего утра. Утром я выбрался на палубу. Стояла солнечная, ясная погода, ветер, холодный, бодрящий, гнал по небу облака и надувал паруса. В отличнейшем настроении я разговорился со стоящим рядом со мной человеком, показавшимся мне очень знакомым. Где-то когда-то давно я уже видел его. Вскоре выяснилось, что он сочинитель стихов, путешествующий по всему свету и складывающий героические и любовные баллады. Тут-то и я вспомнил его. Он тоже явно приглядывался к моему лицу, желая воскресить в памяти, где он мог меня видеть. Наконец, он первым не выдержал и спросил:
— Простите, вам не кажется, что мы уже встречались некогда друг с другом?
— Кажется, и я даже знаю, где и когда это было, — ответил я. — Вспомните Кельн десять лет тому назад, дружеская попойка в доме купца Мельхеринка, молодые рыцари двора императора Генриха, испанский герой Родриго. Еще я тогда рассказал вам историю про Гильдерика и Зильберика, и вы обещали сочинить что-то на основе ее сюжета. Вспоминаете?
— Ну конечно! Но я никогда не вспомнил бы, если б вы мне не подсказали. Все потому, что вы так сильно изменились внешне. Тогда, помнится, вы были худощавым юношей, а теперь… Скажите, как сложилась ваша судьба? Вам удалось побывать в битвах? Вы участвовали в крестовом походе?
— Да, признаться, мне многое пришлось пережить с тех пор. Я, увы, отрекся от Генриха еще до того, как это сделал его сын Конрад, я участвовал в обороне Мантуи, а потом Каноссы, я пережил ужасы огненной чумы в девяносто четвертом году и страшные ливни и наводнения девяносто пятого, потом я участвовал в крестовом походе под знаменами Годфруа Буйонского. Мне довелось участвовать в страшном Драконском сражении, где нас, крестоносцев, из двадцати восьми тысяч осталось только три тысячи. Потом только начались наши успехи, когда мы, наконец, разгромили Кылыч-Арслана под Никеей и Дорилеумом, взяли Икониум, Эдессу, Антиохию. И вот теперь я еду домой, в поместье моего отца, чтобы повидать его перед тем, как летом мы пойдем брать Иерусалим.
— Как это прекрасно! — воскликнул стихоплет. — Вы должны как можно подробнее изложить мне все ваши впечатления. Я много наслушался разных историй, в них было явно очень много преувеличений, а вы, как мне помнится, разделяли тогда точку зрения дона Родриго, что нужно описывать исторические события без приукрас, а главное, без тех явлений, которых не бывает в природе. Мне столько пришлось услышать здесь, в Палестине, о людях с песьими головами и львиными лапами, якобы воевавших на стороне сарацин и сельджуков, о драконах с хвостами скорпионов, подстерегающих европейцев на каждом шагу, что хотелось бы послушать рассказ человека, которому я доверяю. Плыть нам долго, так что времени будет предостаточно.
— Что ж, — сказал я, — у меня нет никаких возражений, тем более, что мне придется описывать все, что произошло со мной, моему отцу и моей жене, и если я для начала расскажу все вам, это будет неплохим упражнением.
— Отлично, в таком случае мы можем отправиться в мою комнатку. Она у меня — лучшая на всем корабле. Когда я прочел Роберту Норманскому свою последнюю поэму, он так расчувствовался, что сам отвел меня на этот корабль и приказал хозяину корабля предоставить мне самую удобную и просторную каюту.
Мы отправились к Гийому — так звали жонглера — и, рассевшись в его действительно удобной комнатке, принялись пить вино, есть плоды гуайявы, которая похожа на грушу, но значительно нежнее, сочнее и приятнее на вкус, и разговаривать. Я не знал, с чего и как начать свое повествование, и попросил Гийома прочесть что-нибудь из его сочинений, вот хотя бы то, которое он читал Роберту Норманскому, чтобы я мог вдохновиться и как можно красочнее описать крестовый поход.
Он не стал долго отказываться и ломаться, как это принято у некоторых кокетливых сочинителей, и с большой охотой прочитал мне свою поэму.
— Этот сюжет, — начал он, — подарил мне один веронец, с которым я познакомился в Константинополе. История имела место несколько десятков лет тому назад в Вероне, но до сих пор веронцы не в силах забыть ее. Итак, слушайте, как я воплотил веронский сюжет в своей поэме под названием «Ульеда и Ромул».
После такого короткого предисловия, он принялся читать. Поначалу я слушал внимательно, потом обо всем догадался и едва не покатился со смеху, что было бы весьма неприлично. Наконец я взял себя в руки и с огромным вниманием дослушал поэму до конца. Сюжет поэмы был таков: два крупных веронских семейства, Монтагви и Капелли ведут кровавую междоусобицу, никто и ничто не способно остановить вражду. Тем временем и в том, и в другом семействе идет подготовка к свадьбам. Монтагви собираются женить своего любимого сына Ромула на благородной девушке Адалии, а Капелли выдают замуж любимую дочь Ульеду за герцога Александра Альпийского. В честь помолвки Ульеды и Александра в доме у Капелли происходит маскарад, на котором случайно присутствует Ромул Монтагви, неузнаваемый под своей маской. Он влюбляется в Ульеду и пытается добиться ее любви. Потом он приходит к ней под балкон и страстно поет о том, что ему не нужна иная жена, даже Адалия, с которой он уже помолвлен. Ему удается воспламенить в Ульеде ответное чувство, они становятся любовниками, затем тайно венчаются у духовника Ульеды, отца Лауренцио. Затем происходит очередная вспышка вражды между Монтагви и Капелли, во время которой брат Ульеды убивает брата Ромула, и тогда Ромул, мстя за брата, убивает брата Ульеды. Спасаясь от наказания, он уезжает в Мантую. Тем временем отец Лауренцио замышляет хитрость. Перед свадьбой Ульеды и Александра Альпийского он дает невесте выпить настой из трав, от которого она делается как бы мертвая. Поутру ее находят в постели бездыханной и относят в фамильный склеп Капелли. Ночью, узнав о смерти своей жены и возлюбленной, Ромул мчится из Мантуи в Верону, проникает в склеп и на груди у Ульеды выпивает яд. Очнувшись от мертвенного сна, Ульеда закалывается кинжалом Ромула. Страшную развязку венчает приезд в Верону папы Григория, который пред мертвыми телами Ромула и Ульеды заставляет семьи Монтагви и Капелли навсегда помириться друг с другом. Неутешная невеста Ромула, Адалия, уходит в монастырь, а неутешный жених Ульеды, Александр Альпийский, скитается по всем странам в поисках подвигов, способных утешить его, он изгоняет из Медиоланума патаренов, сражается с их вождем Эрлембальдом, он обороняет Константинополь от полчищ венгров, печенегов и скифов, он громит мавров вместе с Родриго Кампеадором и, наконец, он ведет полки крестоносцев вместе с Раймондом Тулузским.
Выслушав поэму до самого конца, я похвалил ее за изящество слога, певучесть, красивые рифмы, яркие описания чувств, но не мог тотчас же не раскритиковать ее за полную выдуманность и неправду. Больше всего меня возмущал почему-то Александр Альпийский.
— Ну скажите, откуда вы взяли такого герцога? Почему он просто Альпийский, а не, скажем, Трансальпийский или не Цисальпийский? Зачем придумывать несуществующего героя, если есть реально существовавшее лицо — Годфруа Буйонский. Именно он был влюблен в Ульгейду — Ульгейду, а не Ульеду, как у вас! — и собирался на ней жениться. Все это не только происходило на моих глазах, но и даже связано со мной.
И я довольно запальчиво рассказал стихоплету, как все было на самом деле. Он слушал меня довольно хмуро, но под конец, когда я дошел до рассказа о той ночи, о том, как я все же выкрал Евпраксию из часовни Архангела Гавриила, лицо его оживилось, и он стал с необычайным интересом выспрашивать у меня, что нее было дальше.
У меня не было причин скрывать от него, как мы зажили в Каноссе у Вельфа и Матильды, как провели там целую зиму, ожидая, что Генрих заявится и потребует возвращения ему мертвого тела императрицы, как радовались каждому дню, проведенному в тишине неприступного замка.
— Зима была очень холодная, падал снег, дули сильные ветры, вьюга завывала под окнами, и, может быть, от того наше счастье казалось нам более ощутимым. Мы учились играть на самых разных музыкальных инструментах, продолжили наши занятия индийскими табулами, мы много читали, поскольку у Матильды в замке была огромная библиотека. Панигирист Матильды, по имени Доницо, давал мне уроки стихосложения, и я очень увлекся сочинением акростихов, хотя, быть может, не очень-то и преуспел в этом деле и по сравнению с Доницо или, к примеру, с вами, Гийом, остаюсь профаном.
— Вы сочиняли акростихи, посвященные вашей возлюбленной?
— В основном, конечно, ей.
— И чем же она вознаградила вас?
— Чем? Своей любовью.
— Она все-таки стала принадлежать вам? Когда же это случилось? В один из холодных зимних вечеров, когда за окнами мела метель и выла вьюга? О, я воображаю себе все волшебство этого сладостного момента!
— Нет, — покачал я головой, — это произошло уже весной, когда природа вспыхнула яркой свежестью своего обновления, с гор хлынули потоки, а из-за Альп пришло известие, что огромная армия императора движется из Германии в Италию. Близилась война. В начале апреля войска Генриха вошли в Верону, следовало ожидать, что они тронутся дальше — на Мантую, через Пад, в сторону Каноссы. С каждым днем природа расцветала все ярче и радостнее, а ожидание войны становилось все тревожнее и явственнее. В июле армия императора, наконец, покинула Верону и устремилась к Мантуе. Я не мог сидеть в Каноссе, чувствуя, что обязан быть среди тех, кто был так добр со мной в Мантуе и кто теперь вынужден сдерживать натиск врага. Перед самым отъездом между мной и Евпраксией состоялось главное объяснение. Она призналась, что не считает себя более супругой Генриха, что любит меня и хотела бы быть моей женой. Тут мы, не в силах больше сдерживать своих чувств и желаний, бросились друг другу в объятья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71