https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya-vanny/na-bort/
Я соскреб скальпелем на бумажку несколько образцов. Aplanobacter brassici. Sclerotina sclerotorium. Nectria leguminosa. He буду вдаваться в фармакологические подробности. Достаточно будет сказать, что по окончании работы единственным препятствием на пути к окончательной моей победе стояла проблема распространения. Сквозь смотровую щель я наблюдал за возней моих, скажем так, арендаторов. Они копались в своем огороде и горланили песни. Замечу, кстати, что пели они отвратительно. Я открыл дверь и позвал их командира. Когда у них будет чего поесть, сказал я, изображая униженное смирение, можно мне тоже кусочек? Я такой же голодный, как вы. Я страдаю, как вы. Мальчишки на импровизированном огороде прервали свою работу и слушали мои горестные причитания. У меня есть один порошок, сказал я. Удобрение. Чтобы земля была плодородной. Я погладил себя по животу, вернее, по впалому углублению под ребрами, изображая голодное предвкушение. Должно быть, зрелище получилось и вправду забавным, поскольку моя бледная исхудалая пародия на обжорство вызвала дружный смех. Командир кивнул, улыбнувшись. Улыбка предназначалась мне и означала согласие. В конце концов дураку все доверяют. Когда я вернулся со своим порошком, меня встретили веселенькими улыбочками. Мне помогли пройти по лабиринту, и терпеливые руки поддерживали меня, пока я рассыпал грибковую пыль в распаханную землю. Чуть позже мне принесли аппетитный кусок зажаренной на костре белки. Я смаковал это горячее мясо, медленно пережевывая каждый кусочек. И это, любезный мой господин, есть сердцевина моей истории. Дальше все было просто, и примитивно, и непримечательно. Простая формальность, не требующая особого красноречия. Посевы мальчишек взошли и созрели. С помощью моего удобрения они пожухли и сгнили на корню. Страх и смятение моих незваных соседей долго варились в собственном соку, пока не взбурлили жаждой мести. Толпа собралась у моих дверей, алча крови. Хотя я сомневаюсь, что из меня тогда можно было бы выжать достаточно, чтобы удовлетворить эту жажду. Я так ослаб, что почти не вставал с постели. Я больше не мог сосать свой кожаный ремень, потому что во мне не осталось слюны даже на один плевок. Не подозревая о столь плачевном моем состоянии, мальчишки вытоптали лабиринт. Это было последнее унижение. После чего они стали ломиться в дверь, и дверь поддалась. Я потянулся за книгой, но пальцы мои были словно травинки, что пытаются сдвинуть камень. Я еще успел увидеть, как их командир, этот грязный заморыш, ворвался в зал и упал на пол с арбалетной стрелой в мозжечке, а потом я лишился чувств. О блаженное забытье! Его единственный недостаток, что им нельзя насладиться. Когда я пришел в себя, никакого небесного хора я не услышал. Серафимов и херувимов поблизости не наблюдалось, а жемчужные врата, видимо, демонтировали для реставрации. Иными словами, я все еще пребывал в бренном теле на грешной земле. Спина ужасно болела, приветствуя мое возвращение к жизни, и вскоре я понял, что болела она потому, что лежал я на мягкой постели. В какой-то комнате. Я не узнал эту комнату. Я не помнил, как я туда попал. Я попытался заснуть, но, видимо, я хорошо выспался, потому что спать не хотелось. Чтобы хоть чем-то заняться, я начал рассматривать очень красивые кожаные сапоги, что стояли возле кровати. Мой взгляд поднялся чуть выше и наткнулся на элегантные панталоны, расшитые шелком, восхитившись изящным узором, я поднял глаза еще выше и увидел не менее роскошный жилет, мантию, отделанную горностаевым мехом, цепь с медальоном и гофрированный воротник. Кто ты, спросил незнакомец, и что ты делаешь в моем доме? Я ответил, что мог бы задать тот же вопрос. Незнакомец кажется, оскорбился. Я, правда, не понял, с чего бы. Я, может быть, воздух испортил? Это мой дом, сказал он, я уехал отсюда со всеми домашними, спасаясь от чумы. Теперь, когда эпидемия прошла, мы вернулись и обнаружили, что какие-то дети заняли поместье. Мы их прогнали. Там была кровь, на пороге. А во Внутреннем Кабинете мы обнаружили вас и мертвого мальчика. Он говорил что-то еще, но я не то чтобы не слушал, просто все плыло у меня в голове. Вот ваши вещи, сказал он и вывалил мне на колени ясеневую палку, плащ, камертон, разодранный ремень, арбалет, веревку-привод для арбалета и обглоданные беличьи кости. Ничего не пропало? – спросил он. Все на месте? Я перебрал в руках свои земные богатства. Нет, сказал я, ничего не пропало. Я не смотрел на него, но я чувствовал на себе его пристальный взгляд. Его отвращение было как липкая слизь у меня на коже. Все не так, как вы думаете, сказал я. Я музыкант. Провидение послало меня сюда, чтобы спасти ваш сад от разорения. Хозяин дома громко расхохотался. Вы видели, спросил он, что стало с садом? Я попытался ему объяснить. Попытка вышла не очень удачной, я то и дело терял сознание, а потом меня вообще перебили, пришел слуга, вставил мне в горло воронку и принялся вливать в меня жидкую овсяную кашу. Когда же я попытался возобновить свой рассказ, хозяин дома меня перебил. Но что я сделал? И почему? С какой целью? С тех пор прошло столько времени, а я все думаю над этими вопросами. Вот, скажем, вы, благочестивый монах, что побудило вас отказаться от мирской суеты и избрать жизнь созерцательную? Вино, пирушки, любовные похождения, вам это не нужно. Для вас поэзия уединенного созерцания важнее просодии низменных мирских радостей. Великий зверинец Искусства, многолистные цветы Философии приятнее вашему сердцу, нежели медвежья яма и самый роскошный бордель. И я, любезный мой господин, целиком и полностью разделяю ваше желание отвернуться от грубой и грязной vita activa, ваше стремление к Красоте. Сад для меня был таким же прибежищем духа, как для вас – монастырь. И все же, чтобы его защитить, мне пришлось снова прибегнуть к Действию. Я боролся не на жизнь, а на смерть, чтобы спасти его от вульгарной толпы И какова благодарность? Меня попросту вышвырнули оттуда, даже спасибо и то не сказали. Ну да, конечно, у нас, у артистов, такая судьба, бродить по дорогам и весям и не ждать благодарности за свой труд. Но все же мне было немного обидно, когда хозяин дома приказал мне убираться с его земли. Я возразил, дайте мне лютню, и я буду играть вам музыку. Дайте мне лопату, и я буду копаться в саду. Только позвольте остаться здесь. Но хозяин скривился, как будто лимон откусил, и развернулся, чтобы уйти. Я упал ему в ноги и, рыдая, вцепился в его роскошные панталоны. Ему пришлось звать на помощь слуг, чтобы они оторвали меня от него, как присосавшуюся пиявку. Мне дали с собой хлеба, воды и даже немного денег. Мне бы очень хотелось сказать, что я уходил с гордо поднятой головой, и мой гордый силуэт растворился в сумраке леса. Но я не склонен к преувеличениям. Я просто ушел. Глядя в землю. Как тогда, на ржаном поле, после сражения. Мир раскинулся передо мной, облизываясь и щелкая челюстями. И с тех пор, куда бы я ни пошел, меня всегда обгоняли Слухи, устилая мне путь шипами. Кое-кто из мальчишек, должно быть, вернулся домой и рассказал обо всем, что было, и беспристрастием эти рассказы явно не грешили. Послушать, что говорят люди, так я ни дать ни взять Вечный Скиталец, а Фландрия – земля Нод. Я скрываю лицо, потому что оно у меня заметное, как вы сами уже убедились. Этот огромный носище, он как каинова печать. Он постоянно маячит у меня перед глазами. Всякий час, когда я не сплю, я смотрю на него под своим капюшоном. А ведь когда-то я был способен видеть значительно дальше собственного носа. Там, в саду, я благодарил провидение, что у меня такой нос, ибо чем больше нос, тем он чувствительнее к ароматам, а ароматы там были божественные. Но это было тогда. А теперь я не чувствую никаких запахов, кроме дерьма и помоев. Да, это все, что я чувствую. А все, что я слышу, когда играю, это глупая болтовня торговцев, которые убили бы меня на месте, если бы знали, кто я. Вот почему я вам так благодарен, господин монах. Вы единственный уловили суть. Наша жизнь – это не бренный мусор. Вы услышали мою музыку, вы ею прониклись. Ваша душа отозвалась сопереживанием. И за это больше спасибо.
* * *
Мнемозина, матерь всех муз, ты в своем простодушии позволяешь нам так легко забывать все, чему нас учили, и Знания словно испаряются из головы, но самые жестокие воспоминания навсегда остаются с нами. Едва менестрель закончил свою историю – каковая наполнила мое сердце печалью и гневом, – нас вспугнули голоса с улицы. Они приближались к нашему укрытию. Менестрель укрыл лицо капюшоном до самого кончика носа, я последовал его примеру. Мы вжались в стену за сырным ящиком.
Представьте себе весь наш ужас, когда голоса сделались громче, и четверо человек стали спускаться в подвал! В стене была небольшая ниша, где было темнее, и мы с менестрелем осторожно переползли туда. Четверо крепких рабочих остановились буквально в нескольких дюймах от нас. Зажимая руками носы, они отпускали грубые шуточки насчет вони. Мы тоже затаили дыхание, хотя давно свыклись с запахом.
– Ладно, парни, взялись, – сказал кто-то из них.
Они подхватили ящик и потащили его вверх по ступеням. Дневной свет пролился в подвал.
Я не помню, кто из нас первым себя обнаружил – я или менестрель, – и выступил из укрытия, каковое, по сути, и не было никаким укрытием. Что-то бессвязно бормоча, мы поднялись из грязи – две скрюченные фигуры, словно двое восставших покойников в темных саванах. Рабочие от испуга выронили ящик. Сыры покатились по лестнице вниз, прямо на нас с менестрелем. Несмотря на загустевшую кровь в затекших членах, я довольно проворно выскочил на улицу. Менестрель же, увы, едва успел передать мне свою лютню, прежде чем исчезнуть под сырным обвалом.
Первые пару секунд ничего не происходило. Рабочие застыли на месте, все еще сжимая руками воздух, как будто держась за ящик, который давно уже грохнулся вниз. Они тарашились на меня. Я – на них. Потом они посмотрели вниз, на менестреля.
– Это он! – закричали все разом. – Детоубийца!
Не зная, что делать, я истово перекрестился, надеясь, что Бог ниспошлет мне озарение. Должно быть, крестное знамение меня и спасло, потому что я вдруг почувствовал, что становлюсь как бы невидимым. Никто не обращал на меня внимания. Я стоял и смотрел, неприкосновенный, на сцену, что разыгрывалась у меня под ногами: ибо рабочие стряхнули с себя оцепенение и, прогнав всякую нерешительность, бросились на менестреля.
Совершенно беспомощный, я не мог вмешаться в историю, из которой меня так внезапно исключили. Я подобрал свою рясу и бросился наутек. Улицы полнились громкими воплями и слухами о вершащемся отмщении. Где-то по пути я выронил лютню; я не помню, где и как это случилось, – она просто пропала, как исчезает из памяти сон, когда мы просыпаемся. Да, пока я пробирался вперед сквозь толпу, что текла мне навстречу, у меня было странное ощущение, будто я возвращаюсь к Реальности. Перед мысленным моим взором стоял лишь манускрипт, что ожидал меня в библиотечной тишине.
Разумеется, я нашел книгу в точности, как оставил: открытой на той же странице, в окружении других мудрых книг, которые я отобрал для работы. Все еще не отдышавшись, я уселся на скамью и украдкой взглянул на своих собратьев-книжников. Никто не взглянул в мою сторону. Одни были заняты размышлениями, другие что-то писали в книгах своими гусиными перьями. Постепенно дыхание восстановилось. Строгая библиотечная тишина уняла мое бешеное сердцебиение. Я окунул перо в чернильницу и возобновил прерванную работу. Стены в библиотеке были достаточно толстыми, да и ряды книг поглощали все звуки с улицы. Я отложил перо и встал, чтобы закрыть окно. Ставни я тоже закрыл, от греха подальше.
Explicit liber hortorum culturis
ПРОЛОГ ПЕВЦОВ-ГОРЛОПАНОВ
– Отлично сработано, – говорит шут, когда монах замолкает. – Ты действительно отличился.
М о н а х: Я был тогда молодым и невинным.
П е р в ы й п е в е ц-г о р л о п а н: Ты видел голову менестреля, насаженную на пику?
В т о р о й п е в е ц-г о р л о п а н: Его труп на веревке?
Т р е т и й п е в е ц-г о р л о п а н: Ты закончил свой трактат?
В т о р о й п е в е ц-г о р л о п а н: Теологический.
Т р е т и й п е в е ц-г о р л о п а н: В общем, трактат.
М о н а х: Э… мой «Pudendae»?
Ш у т: Я попросил бы! Соблюдайте приличия, господа. Здесь дамы.
Пьяная баба пускает ветры и громко хохочет. Монашка, избравшая путь покаяния, поднимает глаза к Небесам, надеясь на гром среди ясного неба. И тут вступает пловец (вы еще про него не забыли?), продолжая нападки.
П л о в е ц: А подскажи мне, святой отец, где эта знаменитая библиотека в Брюгге. Просто мне любопытно.
М о н а х: Библиотека… э… Она… в городе.
П л о в е ц: Странно. Я прожил в Брюгге почти всю жизнь, но что-то не помню там библиотеки.
М о н а х: Ну, это было давно… тебя тогда и на свете не было.
Монах видит складочки недоверия на лицах слушателей. Его макушка покрывается испариной.
– Надеюсь, никто из вас не сомневается в правдивости моего рассказа, – взрывается он. – А если кто сомневается, то пусть так и скажет. Но все, что я рассказал, это чистая правда. До единого слова.
Ш у т: Слово само по себе – всегда правда. Важны не слова, а их порядок.
П е в ц ы-г о р л о п а н ы: Правильно, это все относительно.
М о н а х: Нет, не все.
П е в ц ы-г о р л о п а н ы: Это все субъективно.
М о н а х и м о н а ш к а: Нет!
Похоже, что назревает новое противостояние. Певцы-горлопаны о чем-то шепчутся, сбившись в тесный кружок, ни дать ни взять заговорщики. Все внутри у монаха дрожит и трепещет, и он хватается обеими руками за край стола, так что у него белеют костяшки пальцев.
П е в ц ы-г о р л о п а н ы: Слушайте. Теперь наша очередь.
РАССКАЗ ПЕВЦОВ-ГОРЛОПАНОВ
Давным-давно в славном городе Вормсе жил-был один лекарь по имени Ганс.
~ Его звали Горацио. Он был хирургом. И жил в Виттенберге.
~ Иероним был знахарем-шарлатаном; и что хуже всего, он был рыжим. И жил он в городе Вормсе, и кормился за счет того, что дурачил невежд и простаков.
Известный в городе человек, ученый; честный и добропорядочный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
* * *
Мнемозина, матерь всех муз, ты в своем простодушии позволяешь нам так легко забывать все, чему нас учили, и Знания словно испаряются из головы, но самые жестокие воспоминания навсегда остаются с нами. Едва менестрель закончил свою историю – каковая наполнила мое сердце печалью и гневом, – нас вспугнули голоса с улицы. Они приближались к нашему укрытию. Менестрель укрыл лицо капюшоном до самого кончика носа, я последовал его примеру. Мы вжались в стену за сырным ящиком.
Представьте себе весь наш ужас, когда голоса сделались громче, и четверо человек стали спускаться в подвал! В стене была небольшая ниша, где было темнее, и мы с менестрелем осторожно переползли туда. Четверо крепких рабочих остановились буквально в нескольких дюймах от нас. Зажимая руками носы, они отпускали грубые шуточки насчет вони. Мы тоже затаили дыхание, хотя давно свыклись с запахом.
– Ладно, парни, взялись, – сказал кто-то из них.
Они подхватили ящик и потащили его вверх по ступеням. Дневной свет пролился в подвал.
Я не помню, кто из нас первым себя обнаружил – я или менестрель, – и выступил из укрытия, каковое, по сути, и не было никаким укрытием. Что-то бессвязно бормоча, мы поднялись из грязи – две скрюченные фигуры, словно двое восставших покойников в темных саванах. Рабочие от испуга выронили ящик. Сыры покатились по лестнице вниз, прямо на нас с менестрелем. Несмотря на загустевшую кровь в затекших членах, я довольно проворно выскочил на улицу. Менестрель же, увы, едва успел передать мне свою лютню, прежде чем исчезнуть под сырным обвалом.
Первые пару секунд ничего не происходило. Рабочие застыли на месте, все еще сжимая руками воздух, как будто держась за ящик, который давно уже грохнулся вниз. Они тарашились на меня. Я – на них. Потом они посмотрели вниз, на менестреля.
– Это он! – закричали все разом. – Детоубийца!
Не зная, что делать, я истово перекрестился, надеясь, что Бог ниспошлет мне озарение. Должно быть, крестное знамение меня и спасло, потому что я вдруг почувствовал, что становлюсь как бы невидимым. Никто не обращал на меня внимания. Я стоял и смотрел, неприкосновенный, на сцену, что разыгрывалась у меня под ногами: ибо рабочие стряхнули с себя оцепенение и, прогнав всякую нерешительность, бросились на менестреля.
Совершенно беспомощный, я не мог вмешаться в историю, из которой меня так внезапно исключили. Я подобрал свою рясу и бросился наутек. Улицы полнились громкими воплями и слухами о вершащемся отмщении. Где-то по пути я выронил лютню; я не помню, где и как это случилось, – она просто пропала, как исчезает из памяти сон, когда мы просыпаемся. Да, пока я пробирался вперед сквозь толпу, что текла мне навстречу, у меня было странное ощущение, будто я возвращаюсь к Реальности. Перед мысленным моим взором стоял лишь манускрипт, что ожидал меня в библиотечной тишине.
Разумеется, я нашел книгу в точности, как оставил: открытой на той же странице, в окружении других мудрых книг, которые я отобрал для работы. Все еще не отдышавшись, я уселся на скамью и украдкой взглянул на своих собратьев-книжников. Никто не взглянул в мою сторону. Одни были заняты размышлениями, другие что-то писали в книгах своими гусиными перьями. Постепенно дыхание восстановилось. Строгая библиотечная тишина уняла мое бешеное сердцебиение. Я окунул перо в чернильницу и возобновил прерванную работу. Стены в библиотеке были достаточно толстыми, да и ряды книг поглощали все звуки с улицы. Я отложил перо и встал, чтобы закрыть окно. Ставни я тоже закрыл, от греха подальше.
Explicit liber hortorum culturis
ПРОЛОГ ПЕВЦОВ-ГОРЛОПАНОВ
– Отлично сработано, – говорит шут, когда монах замолкает. – Ты действительно отличился.
М о н а х: Я был тогда молодым и невинным.
П е р в ы й п е в е ц-г о р л о п а н: Ты видел голову менестреля, насаженную на пику?
В т о р о й п е в е ц-г о р л о п а н: Его труп на веревке?
Т р е т и й п е в е ц-г о р л о п а н: Ты закончил свой трактат?
В т о р о й п е в е ц-г о р л о п а н: Теологический.
Т р е т и й п е в е ц-г о р л о п а н: В общем, трактат.
М о н а х: Э… мой «Pudendae»?
Ш у т: Я попросил бы! Соблюдайте приличия, господа. Здесь дамы.
Пьяная баба пускает ветры и громко хохочет. Монашка, избравшая путь покаяния, поднимает глаза к Небесам, надеясь на гром среди ясного неба. И тут вступает пловец (вы еще про него не забыли?), продолжая нападки.
П л о в е ц: А подскажи мне, святой отец, где эта знаменитая библиотека в Брюгге. Просто мне любопытно.
М о н а х: Библиотека… э… Она… в городе.
П л о в е ц: Странно. Я прожил в Брюгге почти всю жизнь, но что-то не помню там библиотеки.
М о н а х: Ну, это было давно… тебя тогда и на свете не было.
Монах видит складочки недоверия на лицах слушателей. Его макушка покрывается испариной.
– Надеюсь, никто из вас не сомневается в правдивости моего рассказа, – взрывается он. – А если кто сомневается, то пусть так и скажет. Но все, что я рассказал, это чистая правда. До единого слова.
Ш у т: Слово само по себе – всегда правда. Важны не слова, а их порядок.
П е в ц ы-г о р л о п а н ы: Правильно, это все относительно.
М о н а х: Нет, не все.
П е в ц ы-г о р л о п а н ы: Это все субъективно.
М о н а х и м о н а ш к а: Нет!
Похоже, что назревает новое противостояние. Певцы-горлопаны о чем-то шепчутся, сбившись в тесный кружок, ни дать ни взять заговорщики. Все внутри у монаха дрожит и трепещет, и он хватается обеими руками за край стола, так что у него белеют костяшки пальцев.
П е в ц ы-г о р л о п а н ы: Слушайте. Теперь наша очередь.
РАССКАЗ ПЕВЦОВ-ГОРЛОПАНОВ
Давным-давно в славном городе Вормсе жил-был один лекарь по имени Ганс.
~ Его звали Горацио. Он был хирургом. И жил в Виттенберге.
~ Иероним был знахарем-шарлатаном; и что хуже всего, он был рыжим. И жил он в городе Вормсе, и кормился за счет того, что дурачил невежд и простаков.
Известный в городе человек, ученый; честный и добропорядочный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33