https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/100x100/s-nizkim-poddonom/
и найдутся, пожалуй, люди, которые подумают, что подобные издержки — я готов сказать, все издержки — это лучший и самый полезный вид милостыни. Но Федериго считал милостыню в собственном смысле — первейшим своим долгом, и в этом случае, как во всех остальных, его поступки не расходились с его образом мыслей. Вся жизнь его была длительной и постоянной милостыней. И в связи с тем голодом, о котором уже шла речь в нашем повествовании, у нас вскоре будет возможность рассказать о некоторых его поступках, из которых видно будет, сколько мудрости и благородства сумел он проявить и на этом поприще. Из многих своеобразных примеров этой его добродетели, собранных его биографами, мы приведём здесь один.
Узнав, что некий дворянин хитростью и всяческими притеснениями хотел принудить одну из своих дочерей постричься в монахини, а она скорее склонялась к замужеству, он призвал к себе её отца и, заставив его сознаться, что поводом для такого сурового обращения было отсутствие четырёх тысяч скуди, которые, по его мнению, были необходимы, чтобы прилично выдать дочь замуж, Федериго дал ей в приданое эти четыре тысячи. Быть может, кое-кому покажется, что такая щедрость чрезмерна, безрассудна, слишком уступчива по отношению к нелепым фантазиям спесивца, — ведь четыре тысячи скуди можно было с большей пользой истратить на сотню других ладов! На это нам нечего возразить, разве только пожелать, чтобы почаще сталкиваться с добродетелью, дошедшей до крайности, столь свободной от господствующих предрассудков (у каждого времени есть свои), независимой от общепринятых суждений, как это было в данном случае, ведь эта добродетель побудила человека дать четыре тысячи скуди, чтобы не принуждать девушку идти в монахини.
Неистощимая доброта этого человека сказывалась не только в его щедрости, но и во всём его поведении. Приятный в обращении со всеми, он считал своим особым долгом встречать с ласковым лицом, с учтивой обходительностью тех, кого обычно зовут людьми низкого звания; тем более что им редко приходится видеть это на свете. И по этой причине у него были столкновения с рыцарями девиза ne quid nimis, которым хотелось во что бы то ни стало поставить его в известные, иначе говоря в их собственные, границы.
Так, однажды, когда в одно из своих посещений горной глухой деревушки Федериго наставлял бедных детей и во время беседы с любовью ласкал их, один из этих рыцарей предупредил его, чтобы он был поосторожней и не ласкал ребятишек, слишком они, мол, противны и грязны. Чудак этот, по-видимому, полагал, что у Федериго не хватило бы ума самому сделать такое открытие, или проницательности, чтобы найти столь остроумный выход. Таково уж, в известных условиях времени и обстоятельств, несчастие лиц, облечённых высоким званием, что мало находится людей, которые указывали бы им на их недостатки, и слишком много смельчаков, готовых упрекать их за хорошие дела. Но добрый епископ ответил не без некоторой досады: «Ведь это же моя паства; они, может быть, никогда больше не увидят моего лица, — а вы хотите, чтобы я не ласкал их?»
Однако гневался он очень редко, все восхищались мягкостью его обращения, невозмутимым спокойствием, которое, пожалуй, можно было приписать счастливым особенностям его темперамента, тогда как на деле оно было результатом упорной борьбы со своим живым и вспыльчивым характером. Если иногда он бывал строгим и даже резким, то лишь по отношению к подчинённым ему пастырям, когда они оказывались виновными в корыстолюбии, нерадивости или иных недостатках, особенно несовместимых с их священным саном. Всё, что могло касаться его собственных интересов или его мирской славы, не волновало его, не вызывало в нём ни радости, ни сожаления, — явление удивительное, если эти чувства не были заложены в душе его, и ещё более удивительное, если они в ней были заложены. Не только на многочисленных конклавах, в которых он участвовал, он слыл за человека, никогда не стремившегося занять место, столь желанное для честолюбия и столь опасное для истинного благочестия; но однажды, когда один из его коллег, человек с большим весом, предложил ему свой голос и голоса своей партии (грубое слово, но именно оно и было в ходу!), Федериго наотрез отказался от этого предложения в таких выражениях, что тот изменил своё намерение и обратился по другому адресу.
Та же скромность, то же отвращение к господству равным образом проявлялись и в более обычных житейских делах. Чуткий и неутомимый, он наставлял и руководил тогда, когда считал это своим долгом, но избегал вмешиваться в чужие дела и всеми силами противился даже тогда, когда его просили об этом, — скромность и сдержанность, которые, как всякий знает, не обычны для таких поборников добра, каким был Федериго.
Если бы мы захотели доставить себе удовольствие и заняться собиранием выдающихся черт его характера, получилось бы, несомненно, своеобразное сочетание достоинств, с виду противоположных и, разумеется, трудно совместимых. Однако нам надлежит обратить внимание на другую особенность этой прекрасной жизни: несмотря на то, что ему приходилось и управлять, и руководить, и обучать, разъезжать по епархии, выступать на диспутах, путешествовать, он не только уделял много времени своим научным занятиям, но предавался им с таким усердием, что впору и заправскому учёному. И действительно, наряду со множеством самых разнообразных заслуг Федериго пользовался у своих современников и славой учёного.
Однако мы не должны скрывать, что он с искренним убеждением разделял и с непоколебимым упорством поддерживал такие мнения, которые в наши дни показались бы всякому не столь мало обоснованными, сколь странными: говорю это для тех, кому очень хотелось бы считать подобные мнения правильными. Кому вздумалось бы защищать его в этом отношении, тот мог бы сослаться на столь ходячее и общепринятое объяснение, что это, мол, были скорее заблуждения его времени, чем его собственные, — объяснение, которое иногда, в особенности если оно вытекает из соответственной проверки фактов, может иметь некоторый и даже значительный вес, но которое ровно ничего не значит, если применять его без всяких оснований и без разбору, как это обычно делается. А посему, не желая ни разрешать сложные вопросы упрощёнными формулами, ни слишком растягивать этот эпизод, мы не станем даже останавливаться на них, удовлетворившись лишь беглым замечанием, что человека, столь изумительного в целом, мы не намерены считать вообще лишённым всяких недостатков, дабы не показалось, что мы хотели написать ему надгробное слово.
Да не сочтут обидой наши читатели, если мы выскажем предположение, что кто-нибудь из них может спросить, остался ли после этого человека хоть какой-нибудь памятник столь великого его ума и такой учёности. Ещё бы не остался! Осталось около сотни трудов, больших и малых, латинских и итальянских, печатных и рукописных, тщательно хранящихся в основанной им библиотеке: трактаты о нравственности, проповеди, рассуждения по истории, по древностям церковным и светским, по словесности, искусствам и всякие иные.
«Ну, а как же так, — скажет нам этот читатель, — почему столько его трудов забыты или, во всяком случае, мало известны, мало исследованы? Как же это при таком уме, при такой учёности, при таком знании людей и жизни, при таких взглядах, при такой любви ко всему доброму и прекрасному, при такой чистоте души и при всех иных качествах, которые делают писателя великим, как же он в числе ста своих трудов не оставил хотя бы одного, который считался бы выдающимся даже у тех, кто не вполне одобряет его, и был бы известен — хотя бы по заглавию — тем, кто его не читал? Как же случилось, что всех их вместе взятых, хотя бы по числу, оказалось недостаточно, чтобы закрепить за ним славу писателя среди нас, его потомков?»
Вопрос, несомненно, разумный и обсуждение его было бы крайне интересно, ибо причины этого явления могут быть найдены путём наблюдения над множеством общих фактов, а это в свою очередь повело бы к выяснению многих других аналогичных явлений. Ну а если их окажется много и они будут слишком пространны, и что, если вдруг они не придутся вам по вкусу? И заставят вас недовольно сморщить нос? Так что лучше будет нам подхватить опять нить нашего повествования и, вместо того чтобы разбирать по косточкам этого человека, не лучше ли, под руководством нашего автора, посмотреть его в действии?
Глава 23
Ожидая часа, чтобы пойти в церковь для совершения богослужения, кардинал Федериго был погружён в занятия, — как он обычно делал это во всякую свободную минуту, — когда к нему вошёл со встревоженным лицом капеллан-крестоноситель.
— Странное посещение, поистине странное, монсиньор.
— Кто же? — спросил кардинал.
— Не кто иной, как синьор… — отвечал капеллан и, многозначительно отчеканивая слоги, произнёс имя, которого мы не можем сообщить нашим читателям. Потом прибавил: — Он тут собственной персоной, в соседней комнате, и требует ни более ни менее, как быть допущенным к вашей милости.
— Он?! — произнёс кардинал, и лицо его просияло; он поднялся с кресла, закрыв книгу. — Просить, просить немедленно!
— Но… — возразил капеллан, не трогаясь с места, — ведь вашей милости хорошо известно, кто он такой, этот бандит, этот знаменитый…
— А разве для епископа не огромное счастье, что у такого человека возникло желание прийти к нему?
— Простите… — настаивал на своём капеллан, — мы никогда не осмеливались касаться некоторых вещей, ибо монсиньор изволит говорить, что это, мол, небылицы; однако при случае, мне кажется, наша прямая обязанность… излишнее усердие порождает врагов, монсиньор, и мы достоверно знаем, — многие разбойники имели дерзость хвастать, что рано ли, поздно ли…
— И что же они сделали? — прервал кардинал.
— Я хочу сказать, что этот человек — зачинщик всяких злодейств, отчаянный головорез, поддерживающий связь с самыми страшными разбойниками, и возможно, что его подослали…
— Ну и дисциплина же у вас, — прервал его, всё ещё улыбаясь, Федериго, — виданое ли дело, чтобы солдаты уговаривали генерала бежать с поля боя, — потом, становясь задумчивым и серьёзным, продолжал: — Думается мне, что Сан-Карло не стал бы долго раздумывать — принять ли такого человека, или нет, — он просто привёл бы его сам. Пусть войдёт сюда, сейчас же: он и так уже заждался.
Капеллан пошёл к двери, бормоча про себя: «Ничего не поделаешь, — все эти святые такие упрямцы».
Открыв дверь и заглянув в комнату, где находился посетитель и весь синклит, он увидел, что священники теснятся к одной стороне, шушукаясь и искоса поглядывая в угол, где в одиночестве стоит синьор. Капеллан направился к нему и, косясь на него уголком глаза, насколько это было возможно, гадал про себя, какое дьявольское оружие может скрываться под этой курткой, и что, право, не мешало бы, прежде чем впустить его, предложить ему по крайней мере… Но решиться на это капеллан не посмел. Он подошёл к Безымённому и сказал:
— Монсиньор ожидает вашу милость. Угодно вам следовать за мной?
Он двинулся вперёд, через небольшую кучку людей, расступившихся перед ним, бросая направо и налево взгляды, смысл которых был таков: «Что прикажете делать! Разве вы не знаете, что святой отец наш всегда делает по-своему?»
Увидев входившего Безымённого, Федериго с приветливым и ясным лицом пошёл ему навстречу, раскрывая объятия, словно желанному гостю, и немедленно подал капеллану знак удалиться. Тот повиновался.
Оставшись вдвоём, оба некоторое время молчали, — каждый по-своему был смущён. Безымённый, привлечённый сюда скорее какой-то неизъяснимой силой, чем определённым намерением, стоял как бы против воли, терзаемый двумя противоположными чувствами: с одной стороны — желанием и смутной надеждой найти какое-то успокоение своим душевным мукам, а с другой — досадой, стыдом от сознания, что он пришёл сюда как кающийся грешник, как покорный, жалкий человек, — пришёл признаться в своей вине и молить о прощении. И он не находил слов, да почти и не искал их. Однако, подняв глаза и посмотрев в лицо кардинала, он вдруг ощутил, что его охватывает властное и вместе с тем трогательное чувство почтения к этому человеку, и в нём стало расти доверие, ненависть смягчилась, и это, не оскорбляя его гордости, сковывало её и, так сказать, смыкало ему уста.
Наружность Федериго, действительно, говорила о его превосходстве и вызывала к нему любовь. У него была от природы непринуждённая и спокойно-величественная осанка, к тому же не согбенная годами и не отяжелевшая; глаза серьёзные и живые, ясное чело с печатью глубоких дум, и, несмотря на седину, бледность, следы воздержания, размышлений и усталости, — какая-то почти юношеская свежесть. Черты его лица говорили о том, что в прошлом оно было в полном смысле слова прекрасным. Привычка к возвышенным и доброжелательным мыслям, душевное спокойствие в течение долгой жизни, любовь к людям, непрестанная радость неиссякаемой веры заменили ту былую красоту другою, я сказал бы, старческою красотою, которая ещё более резко выступала на фоне величавой простоты его красной мантии.
И кардинал тоже некоторое время вглядывался в лицо Безымённого своим проницательным взглядом, — он давно уже научился читать людские мысли по выражению лица. И на этом мрачном, расстроенном лице промелькнуло, как ему показалось, что-то похожее на надежду, которую и он ощутил в себе самом, когда ему доложили о приходе этого человека. Он с волнением сказал:
— Какое радостное посещение! И как мне благодарить вас за ваше доброе решение, хотя в нём есть и некоторый укор мне.
— Укор вам? — воскликнул в изумлении синьор, растроганный этим обращением, довольный тем, что кардинал сломал лёд и заговорил первым.
— Разумеется, приходится укорять меня, — продолжал кардинал, — ведь я допустил вас опередить меня. Мне уже давно и не раз следовало посетить вас.
— Вам меня? Знаете ли вы, кто я? Верно ли вам назвали моё имя?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
Узнав, что некий дворянин хитростью и всяческими притеснениями хотел принудить одну из своих дочерей постричься в монахини, а она скорее склонялась к замужеству, он призвал к себе её отца и, заставив его сознаться, что поводом для такого сурового обращения было отсутствие четырёх тысяч скуди, которые, по его мнению, были необходимы, чтобы прилично выдать дочь замуж, Федериго дал ей в приданое эти четыре тысячи. Быть может, кое-кому покажется, что такая щедрость чрезмерна, безрассудна, слишком уступчива по отношению к нелепым фантазиям спесивца, — ведь четыре тысячи скуди можно было с большей пользой истратить на сотню других ладов! На это нам нечего возразить, разве только пожелать, чтобы почаще сталкиваться с добродетелью, дошедшей до крайности, столь свободной от господствующих предрассудков (у каждого времени есть свои), независимой от общепринятых суждений, как это было в данном случае, ведь эта добродетель побудила человека дать четыре тысячи скуди, чтобы не принуждать девушку идти в монахини.
Неистощимая доброта этого человека сказывалась не только в его щедрости, но и во всём его поведении. Приятный в обращении со всеми, он считал своим особым долгом встречать с ласковым лицом, с учтивой обходительностью тех, кого обычно зовут людьми низкого звания; тем более что им редко приходится видеть это на свете. И по этой причине у него были столкновения с рыцарями девиза ne quid nimis, которым хотелось во что бы то ни стало поставить его в известные, иначе говоря в их собственные, границы.
Так, однажды, когда в одно из своих посещений горной глухой деревушки Федериго наставлял бедных детей и во время беседы с любовью ласкал их, один из этих рыцарей предупредил его, чтобы он был поосторожней и не ласкал ребятишек, слишком они, мол, противны и грязны. Чудак этот, по-видимому, полагал, что у Федериго не хватило бы ума самому сделать такое открытие, или проницательности, чтобы найти столь остроумный выход. Таково уж, в известных условиях времени и обстоятельств, несчастие лиц, облечённых высоким званием, что мало находится людей, которые указывали бы им на их недостатки, и слишком много смельчаков, готовых упрекать их за хорошие дела. Но добрый епископ ответил не без некоторой досады: «Ведь это же моя паства; они, может быть, никогда больше не увидят моего лица, — а вы хотите, чтобы я не ласкал их?»
Однако гневался он очень редко, все восхищались мягкостью его обращения, невозмутимым спокойствием, которое, пожалуй, можно было приписать счастливым особенностям его темперамента, тогда как на деле оно было результатом упорной борьбы со своим живым и вспыльчивым характером. Если иногда он бывал строгим и даже резким, то лишь по отношению к подчинённым ему пастырям, когда они оказывались виновными в корыстолюбии, нерадивости или иных недостатках, особенно несовместимых с их священным саном. Всё, что могло касаться его собственных интересов или его мирской славы, не волновало его, не вызывало в нём ни радости, ни сожаления, — явление удивительное, если эти чувства не были заложены в душе его, и ещё более удивительное, если они в ней были заложены. Не только на многочисленных конклавах, в которых он участвовал, он слыл за человека, никогда не стремившегося занять место, столь желанное для честолюбия и столь опасное для истинного благочестия; но однажды, когда один из его коллег, человек с большим весом, предложил ему свой голос и голоса своей партии (грубое слово, но именно оно и было в ходу!), Федериго наотрез отказался от этого предложения в таких выражениях, что тот изменил своё намерение и обратился по другому адресу.
Та же скромность, то же отвращение к господству равным образом проявлялись и в более обычных житейских делах. Чуткий и неутомимый, он наставлял и руководил тогда, когда считал это своим долгом, но избегал вмешиваться в чужие дела и всеми силами противился даже тогда, когда его просили об этом, — скромность и сдержанность, которые, как всякий знает, не обычны для таких поборников добра, каким был Федериго.
Если бы мы захотели доставить себе удовольствие и заняться собиранием выдающихся черт его характера, получилось бы, несомненно, своеобразное сочетание достоинств, с виду противоположных и, разумеется, трудно совместимых. Однако нам надлежит обратить внимание на другую особенность этой прекрасной жизни: несмотря на то, что ему приходилось и управлять, и руководить, и обучать, разъезжать по епархии, выступать на диспутах, путешествовать, он не только уделял много времени своим научным занятиям, но предавался им с таким усердием, что впору и заправскому учёному. И действительно, наряду со множеством самых разнообразных заслуг Федериго пользовался у своих современников и славой учёного.
Однако мы не должны скрывать, что он с искренним убеждением разделял и с непоколебимым упорством поддерживал такие мнения, которые в наши дни показались бы всякому не столь мало обоснованными, сколь странными: говорю это для тех, кому очень хотелось бы считать подобные мнения правильными. Кому вздумалось бы защищать его в этом отношении, тот мог бы сослаться на столь ходячее и общепринятое объяснение, что это, мол, были скорее заблуждения его времени, чем его собственные, — объяснение, которое иногда, в особенности если оно вытекает из соответственной проверки фактов, может иметь некоторый и даже значительный вес, но которое ровно ничего не значит, если применять его без всяких оснований и без разбору, как это обычно делается. А посему, не желая ни разрешать сложные вопросы упрощёнными формулами, ни слишком растягивать этот эпизод, мы не станем даже останавливаться на них, удовлетворившись лишь беглым замечанием, что человека, столь изумительного в целом, мы не намерены считать вообще лишённым всяких недостатков, дабы не показалось, что мы хотели написать ему надгробное слово.
Да не сочтут обидой наши читатели, если мы выскажем предположение, что кто-нибудь из них может спросить, остался ли после этого человека хоть какой-нибудь памятник столь великого его ума и такой учёности. Ещё бы не остался! Осталось около сотни трудов, больших и малых, латинских и итальянских, печатных и рукописных, тщательно хранящихся в основанной им библиотеке: трактаты о нравственности, проповеди, рассуждения по истории, по древностям церковным и светским, по словесности, искусствам и всякие иные.
«Ну, а как же так, — скажет нам этот читатель, — почему столько его трудов забыты или, во всяком случае, мало известны, мало исследованы? Как же это при таком уме, при такой учёности, при таком знании людей и жизни, при таких взглядах, при такой любви ко всему доброму и прекрасному, при такой чистоте души и при всех иных качествах, которые делают писателя великим, как же он в числе ста своих трудов не оставил хотя бы одного, который считался бы выдающимся даже у тех, кто не вполне одобряет его, и был бы известен — хотя бы по заглавию — тем, кто его не читал? Как же случилось, что всех их вместе взятых, хотя бы по числу, оказалось недостаточно, чтобы закрепить за ним славу писателя среди нас, его потомков?»
Вопрос, несомненно, разумный и обсуждение его было бы крайне интересно, ибо причины этого явления могут быть найдены путём наблюдения над множеством общих фактов, а это в свою очередь повело бы к выяснению многих других аналогичных явлений. Ну а если их окажется много и они будут слишком пространны, и что, если вдруг они не придутся вам по вкусу? И заставят вас недовольно сморщить нос? Так что лучше будет нам подхватить опять нить нашего повествования и, вместо того чтобы разбирать по косточкам этого человека, не лучше ли, под руководством нашего автора, посмотреть его в действии?
Глава 23
Ожидая часа, чтобы пойти в церковь для совершения богослужения, кардинал Федериго был погружён в занятия, — как он обычно делал это во всякую свободную минуту, — когда к нему вошёл со встревоженным лицом капеллан-крестоноситель.
— Странное посещение, поистине странное, монсиньор.
— Кто же? — спросил кардинал.
— Не кто иной, как синьор… — отвечал капеллан и, многозначительно отчеканивая слоги, произнёс имя, которого мы не можем сообщить нашим читателям. Потом прибавил: — Он тут собственной персоной, в соседней комнате, и требует ни более ни менее, как быть допущенным к вашей милости.
— Он?! — произнёс кардинал, и лицо его просияло; он поднялся с кресла, закрыв книгу. — Просить, просить немедленно!
— Но… — возразил капеллан, не трогаясь с места, — ведь вашей милости хорошо известно, кто он такой, этот бандит, этот знаменитый…
— А разве для епископа не огромное счастье, что у такого человека возникло желание прийти к нему?
— Простите… — настаивал на своём капеллан, — мы никогда не осмеливались касаться некоторых вещей, ибо монсиньор изволит говорить, что это, мол, небылицы; однако при случае, мне кажется, наша прямая обязанность… излишнее усердие порождает врагов, монсиньор, и мы достоверно знаем, — многие разбойники имели дерзость хвастать, что рано ли, поздно ли…
— И что же они сделали? — прервал кардинал.
— Я хочу сказать, что этот человек — зачинщик всяких злодейств, отчаянный головорез, поддерживающий связь с самыми страшными разбойниками, и возможно, что его подослали…
— Ну и дисциплина же у вас, — прервал его, всё ещё улыбаясь, Федериго, — виданое ли дело, чтобы солдаты уговаривали генерала бежать с поля боя, — потом, становясь задумчивым и серьёзным, продолжал: — Думается мне, что Сан-Карло не стал бы долго раздумывать — принять ли такого человека, или нет, — он просто привёл бы его сам. Пусть войдёт сюда, сейчас же: он и так уже заждался.
Капеллан пошёл к двери, бормоча про себя: «Ничего не поделаешь, — все эти святые такие упрямцы».
Открыв дверь и заглянув в комнату, где находился посетитель и весь синклит, он увидел, что священники теснятся к одной стороне, шушукаясь и искоса поглядывая в угол, где в одиночестве стоит синьор. Капеллан направился к нему и, косясь на него уголком глаза, насколько это было возможно, гадал про себя, какое дьявольское оружие может скрываться под этой курткой, и что, право, не мешало бы, прежде чем впустить его, предложить ему по крайней мере… Но решиться на это капеллан не посмел. Он подошёл к Безымённому и сказал:
— Монсиньор ожидает вашу милость. Угодно вам следовать за мной?
Он двинулся вперёд, через небольшую кучку людей, расступившихся перед ним, бросая направо и налево взгляды, смысл которых был таков: «Что прикажете делать! Разве вы не знаете, что святой отец наш всегда делает по-своему?»
Увидев входившего Безымённого, Федериго с приветливым и ясным лицом пошёл ему навстречу, раскрывая объятия, словно желанному гостю, и немедленно подал капеллану знак удалиться. Тот повиновался.
Оставшись вдвоём, оба некоторое время молчали, — каждый по-своему был смущён. Безымённый, привлечённый сюда скорее какой-то неизъяснимой силой, чем определённым намерением, стоял как бы против воли, терзаемый двумя противоположными чувствами: с одной стороны — желанием и смутной надеждой найти какое-то успокоение своим душевным мукам, а с другой — досадой, стыдом от сознания, что он пришёл сюда как кающийся грешник, как покорный, жалкий человек, — пришёл признаться в своей вине и молить о прощении. И он не находил слов, да почти и не искал их. Однако, подняв глаза и посмотрев в лицо кардинала, он вдруг ощутил, что его охватывает властное и вместе с тем трогательное чувство почтения к этому человеку, и в нём стало расти доверие, ненависть смягчилась, и это, не оскорбляя его гордости, сковывало её и, так сказать, смыкало ему уста.
Наружность Федериго, действительно, говорила о его превосходстве и вызывала к нему любовь. У него была от природы непринуждённая и спокойно-величественная осанка, к тому же не согбенная годами и не отяжелевшая; глаза серьёзные и живые, ясное чело с печатью глубоких дум, и, несмотря на седину, бледность, следы воздержания, размышлений и усталости, — какая-то почти юношеская свежесть. Черты его лица говорили о том, что в прошлом оно было в полном смысле слова прекрасным. Привычка к возвышенным и доброжелательным мыслям, душевное спокойствие в течение долгой жизни, любовь к людям, непрестанная радость неиссякаемой веры заменили ту былую красоту другою, я сказал бы, старческою красотою, которая ещё более резко выступала на фоне величавой простоты его красной мантии.
И кардинал тоже некоторое время вглядывался в лицо Безымённого своим проницательным взглядом, — он давно уже научился читать людские мысли по выражению лица. И на этом мрачном, расстроенном лице промелькнуло, как ему показалось, что-то похожее на надежду, которую и он ощутил в себе самом, когда ему доложили о приходе этого человека. Он с волнением сказал:
— Какое радостное посещение! И как мне благодарить вас за ваше доброе решение, хотя в нём есть и некоторый укор мне.
— Укор вам? — воскликнул в изумлении синьор, растроганный этим обращением, довольный тем, что кардинал сломал лёд и заговорил первым.
— Разумеется, приходится укорять меня, — продолжал кардинал, — ведь я допустил вас опередить меня. Мне уже давно и не раз следовало посетить вас.
— Вам меня? Знаете ли вы, кто я? Верно ли вам назвали моё имя?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97