https://wodolei.ru/catalog/accessories/kryuchok/
Иной раз это и с мужчинами случается, когда они не могут защитить себя. Что за чертовщина! Мало, что ли, я слышал женского вытья?»
Однако ему не пришлось долго рыться в своей памяти: непроизвольно всплыли в ней несколько случаев, когда ни мольбы, ни рыдания не могли поколебать его решения. Но воспоминание об этих его деяниях не только не придало ему твёрдости, не хватавшей для выполнения взятого на себя дела, не только не заглушило в нём мучительного чувства жалости, а наоборот, пробудило в нём какой-то ужас, страстную жажду покаяния. Теперь ему казалось облегчением вернуться к прежнему образу Лючии, для противодействия которому он всё время старался поддерживать в себе мужество. «Она жива, — подумал он, — и здесь; у меня ещё есть время; ведь я же могу сказать ей: ступайте и радуйтесь; я увижу её изменившееся лицо, скажу ей: простите меня… Простить меня? Я — прошу прощения? У бабы? Это я-то? Да, и всё-таки, если бы это слово, единое только слово могло бы принести мне успокоение, сняло бы с меня эту чертовщину, я произнёс бы его непременно: ну да, знаю, что произнёс бы. До чего я дошёл! Я уже больше не человек, мне крышка!.. Хватит! — сказал он, ворочаясь с остервенением в своей кровати, которая вдруг показалась ему жёсткой-прежёсткой, а одеяло тяжёлым-претяжёлым. — Ну, будем! Всё это глупости, такое со мной случалось и раньше. Пройдёт и на этот раз».
И чтобы заставить себя успокоиться, он пытался придумать какое-нибудь важное дело, такое, которое могло бы захватить его, выполнению которого он отдался бы целиком; но он ничего не мог придумать. Ему казалось, что всё изменилось. То, что прежде имело для него столь притягательную силу, теперь уже не манило его. Страсть, подобно коню, заартачившемуся перед тенью, не давала ему нестись вперёд. Вспоминая о задуманных им делах, он, вместо того чтобы стремиться к их завершению, вместо того чтобы гневаться из-за возможных препятствий (самый гнев в этот момент показался бы ему раем), он чувствовал грусть, почти ужас перед тем, что уже совершил. Будущее представлялось ему бессмысленным, без цели, без желаний; казалось, оно было полно лишь невыносимых воспоминаний; все часы — похожими на этот час, который тянулся сейчас так медленно и так мучительно давил ему голову. Он стал перебирать в памяти своих разбойников и не мог остановиться ни на одном из них, кому бы он рискнул дать какое-нибудь важное поручение; даже самая мысль, что он снова может увидеть их, находиться среди них, была для него невыносимо тяжела и вызывала лишь чувство досады и омерзения. А когда он пытался придумать себе занятие на завтрашний день, какое-нибудь неотложное дело, он неизменно возвращался к мысли, что завтра он отпустит на свободу эту бедную девушку.
«Да, я освобожу её, непременно освобожу. Как только займётся день, приду к ней и скажу: идите, идите. Я дам ей провожатого… А как же обещанье? А слово? А дон Родриго? Но кто такой этот дон Родриго?»
Подобно тому, кто застигнут врасплох затруднительным вопросом старшего, Безымённый вдруг решил ответить на поставленный самому себе вопрос, вернее не он сам, а тот новый человек, который внезапно вырос, как бы восстал для суда над прежним. И он стал доискиваться причины, почему он, непрошеный, вдруг решился подвергнуть мучениям неизвестную бедную девушку, не питая к ней ни злобы, ни боязни, только из желания угодить дону Родриго; и никак не мог найти подходящего оправдания своему поступку или хоть как-нибудь объяснить самому себе, как могло это случиться. Ведь это решение, верней желание, было мгновенным порывом его души, находившейся ещё во власти старых, привычных чувств, итогом многих предшествующих событий; и вот теперь, мучительно допрашивая самого себя, стараясь осознать только один свой поступок, он углубился в созерцание прошлой своей жизни. Назад всё дальше и дальше, от года к году, от ссоры к ссоре, от кровопролития к кровопролитию, от злодеяния к злодеянию, — каждое из них вставало в его обновлённой душе, оторванное от чувств, заставивших когда-то совершить его; вставало во всей чудовищности, которую тогда чувства эти мешали обнаружить. Но ведь это были его поступки, это был — он сам. Ужас, вызванный мыслью, возникавшей от созерцания этих картин и неразлучной с ними, довёл его до полного отчаяния. Он быстро вскочил с кровати, лихорадочно протянул руку к соседней стене, схватил пистолет, нажал курок и… Но в это мгновение, когда он готов был расстаться с жизнью, ставшей для него невыносимой, мысль его, охваченная как бы суеверной тревогой, вдруг перенеслась в будущее, которое последует за его смертью. Он с ужасом представил себе свой обезображенный, недвижимый труп во власти самого низкого из смертных; удивление, переполох в замке на другой день; кругом суматоха, а он — бессильный, безгласный, брошенный неизвестно куда. Он представил себе, какие пойдут толки и здесь, и в округе, и далеко-далеко; ликование своих врагов. Мрак и безмолвие, царившее вокруг, придавали в его глазах этой картине смерти ещё большую скорбь, ещё больший ужас. Ему казалось, что, будь это днём, на людях, под открытым небом, он без колебания бросился бы в реку и исчез навсегда. И охваченный этими горестными размышлениями, он то взводил, то опускал курок пистолета судорожным движением большого пальца. Но вдруг в его сознании мелькнула новая мысль: «А что, если та, загробная жизнь, о которой мне так много говорили в детстве, о которой постоянно все твердят как о существующей — что если её нет, и это всё — выдумки попов? Что же тогда я делаю? Зачем умирать? Какое значение имеет то, что я сделаю? Какое? Это же чистое безумие!.. А если всё-таки „та жизнь“ существует?..»
Сомнение и тревога одолели Безымённого, и отчаяние, мрачное и тяжёлое, от которого не было спасения даже в смерти, охватило его. Пистолет выпал из рук, он схватился за голову, зубы его стучали, он весь дрожал. И внезапно ему вспомнились слова, которые он несколько раз слышал ещё совсем недавно: «Бог прощает все грехи за один милосердный поступок». Эти слова звучали для него теперь не смиренной мольбой, с какой они были произнесены, а властным утверждением, в котором, однако, таилась смутная надежда. На минуту он почувствовал облегчение: он отнял руки от висков и, придя немного в себя, устремился мыслями к той, которая произнесла эти слова, и увидел её не как свою пленницу, умоляющую о пощаде, а чистым ангелом, дарующим спокойствие и утешение. Он лихорадочно ждал утра, чтобы как можно скорей освободить её и услышать из её уст другие живительные слова, призывающие к счастью; он представил как проводит её к матери. «А потом? Что будет делать он завтра и весь остальной день? А послезавтра? А в следующие дни? А ночью? Ведь ночь наступит через двенадцать часов! О боже, ночь! Нет, нет, только не ночь!»
И, видя, что будущее ничего ему не сулит, кроме пустоты, он тщётно стал искать, чем заполнить своё время — дни и ночи. То он решал бросить свой замок и уйти в дальние края, где бы никто не знал его даже по имени. Но он чувствовал, что ведь от самого себя ему всё равно не уйти; то в нём загоралась робкая надежда, что к нему вернётся былая воля, былая сила, — а что всё настоящее — лишь мимолётный бред; то он страшился наступления дня, когда окружающие увидят его столь жалким; то он жаждал его, словно этот день нёс свет в его истерзанную душу. И вот, когда забрезжило утро, вскоре после того как Лючия заснула, а он сидел не шевелясь, до его слуха долетела волна неясных звуков, несущих с собой что-то радостное. Он внимательно прислушался. То был далёкий торжественный благовест; а через несколько минут он услышал и горное эхо, которое то вторило этим радостным звукам, то сливалось с ними. Через несколько минут снова раздался звон, но уже ближе и тоже праздничный, потом ещё и ещё. «Что за веселье? — подумал он. — Чему это люди радуются?» Он вскочил со своего ложа страданий, полуодетый подбежал к окну и выглянул наружу.
Горы были наполовину затянуты туманом: небо было не только облачным, оно казалось сплошной серой тучей. Но при свете занимающегося дня можно было видеть, как по дороге, идущей в глубине долины, шли люди; некоторые выходили из своих домов и потом все устремлялись в одну сторону, по направлению к роще, направо от замка; все были празднично одеты и необычайно оживлены.
«Какой дьявол их разбирает? Что может быть весёлого в этой проклятой дыре? Куда торопится вся эта нечисть?» И, позвав верного браво, спавшего в соседней комнате, он спросил у него, что означает вся эта кутерьма. Браво, знавший не больше, чем он сам, отвечал, что немедленно пойдёт узнать. Синьор стоял, прислонившись к окну, весь поглощённый этим зрелищем. Шли мужчины, женщины, дети; шли группами, парами, в одиночку. Некоторые, догнав того, кто шёл впереди, присоединялись к нему; другие, выйдя из дому, примыкали к первому встречному и дальше шли вместе, как друзья, к условленной цели. Все куда-то торопились и всех объединяла какая-то общая радость. И этот разноголосый, но вместе с тем гармоничный перезвон колоколов, то близких, то далёких, казался как бы говором этой движущейся толпы и служил дополнением тех слов, которые не могли долететь сюда наверх.
Он смотрел, смотрел, и в душе у него разрасталось что-то большее, чем простое любопытство, и побуждало его узнать, чем же вызван столь единодушный порыв такого множества незнакомых друг другу людей.
Глава 22
Вскоре вернулся браво и сообщил, что накануне кардинал Федериго Борромео, архиепископ миланский, прибыл в *** и пробудет там весь день; что весть о его приезде распространилась по всей округе в тот же вечер, и всем захотелось пойти посмотреть на этого человека, а звонят не столько для оповещения населения, сколько от радости. Синьор, оставшись один, продолжал в глубокой задумчивости глядеть на долину.
«Ради одного человека! Все спешат, все ликуют, чтобы увидеть одного человека! А ведь небось у каждого из них есть свой искуситель, который не даёт ему покоя. Но ни у кого, ни у кого нет такого, как мой; никто, вероятно, не провёл такой ночи, как я! Но чем же этот человек сумел вызвать всеобщее ликованье? Ну, бросит несколько сольдо, кому попало… Но ведь не всё же побегут за этой подачкой? Ну, благословит кого-нибудь, произнесёт какое-нибудь слово… б, если бы нашлись у него слова утешения и для меня! Если бы! Почему бы мне тоже не пойти? Почему? Пойду, пойду непременно. Я хочу говорить с ним, говорить с глазу на глаз. Что скажу я ему? Ну, вот то, что… Посмотрим, что скажет мне этот человек». Он принял решение в каком-то хаосе чувств, торопливо закончил одеваться, надев куртку, которая своим покроем напоминала военную одежду, взял валявшийся на постели маленький пистолет и прицепил его к поясу с одного боку, с другого — второй пистолет, сорвав его со стены; заткнул за тот же пояс свой кинжал; снял — тоже со стены — свой карабин, столь же знаменитый, как и его хозяин, и повесил его через плечо; взял шляпу, вышел из комнаты и направился прямо туда, где оставил Лючию. Он поставил карабин снаружи, в углу у самого входа, постучал в дверь и что-то сказал, чтобы дать о себе знать. Старуха одним прыжком соскочила с кровати и бросилась отворять. Синьор вошёл и, окинув взглядом комнату, увидел неподвижную Лючию, забившуюся в свой угол.
— Спит? — шёпотом спросил он старуху. — Спит там? Так-то ты исполняешь мои приказания, старая карга?
— Уж я всячески старалась, — отвечала та, — но она ни за что не хотела ни поесть, ни сдвинуться с места…
— Пусть себе спит спокойно; смотри не разбуди её; а когда она проснётся… Марта будет в соседней комнате, и ты пошлёшь её, если девушке что-нибудь понадобится. Когда она проснётся, скажи, что я… что хозяин, мол, ушёл ненадолго, скоро вернётся и… сделает всё, что она захочет.
Старуха совсем остолбенела и подумала про себя: «Уж не принцесса ли она какая-нибудь?»
Синьор вышел, взял карабин, приказал Марте дожидаться в передней, велел первому попавшемуся навстречу браво стать на страже и не позволять никому, кроме Марты, даже ногой ступить в эту комнату, потом покинул замок и быстрым шагом стал спускаться в долину.
Рукопись не говорит о том, как далеко было от замка до деревни, где находился кардинал, но, судя по всему ходу событий, о которых нам предстоит рассказать, расстояние это было не больше того, какое проходишь за время продолжительной прогулки. Разумеется, нельзя было сделать такой вывод, лишь опираясь на то, что в деревню эту собирались жители долины, а также и люди из более отдалённых мест, ибо из воспоминаний современников нам известно, что народ толпами сбегался миль за двадцать, а то и больше, чтобы посмотреть на Федериго.
Брави, попадавшиеся Безымённому при спуске с горы, почтительно останавливались, когда синьор проходил мимо, ожидая, не даст ли он каких приказаний, или не возьмёт ли их с собой на какой-нибудь дерзкий набег, не понимая, что означало его поведение и взгляд, который он бросал на них в ответ на их поклоны.
Когда он очутился на большой дороге, прохожие дивились больше всего тому, что видели его без обычного сопровождения. Впрочем, каждый почтительно снимал шляпу и сторонился, уступая ему столько места, что, пожалуй, хватило бы для целой свиты. Добравшись до деревни, он очутился среди огромной толпы; но имя его быстро передалось из уст в уста, и толпа расступилась перед ним. Он подошёл к первому встречному и спросил, где кардинал. «В доме курато», — с поклоном отвечал тот и указал где.
Синьор направился туда, вошёл во дворик, где собралось много священников, которые, с изумлением рассматривая вновь пришедшего, подозрительно уставились на него. Прямо перед собой он увидел раскрытую настежь дверь, которая вела в небольшую приёмную; там тоже толпились священники. Он снял с себя карабин и прислонил его к стене в углу дворика, затем вошёл в приёмную: и здесь то же — перемигиванье, шушуканье, его имя, произнесённое несколько раз, потом — глубокое молчание. Обратившись к одному из священников, он спросил, где кардинал, с которым ему хочется побеседовать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
Однако ему не пришлось долго рыться в своей памяти: непроизвольно всплыли в ней несколько случаев, когда ни мольбы, ни рыдания не могли поколебать его решения. Но воспоминание об этих его деяниях не только не придало ему твёрдости, не хватавшей для выполнения взятого на себя дела, не только не заглушило в нём мучительного чувства жалости, а наоборот, пробудило в нём какой-то ужас, страстную жажду покаяния. Теперь ему казалось облегчением вернуться к прежнему образу Лючии, для противодействия которому он всё время старался поддерживать в себе мужество. «Она жива, — подумал он, — и здесь; у меня ещё есть время; ведь я же могу сказать ей: ступайте и радуйтесь; я увижу её изменившееся лицо, скажу ей: простите меня… Простить меня? Я — прошу прощения? У бабы? Это я-то? Да, и всё-таки, если бы это слово, единое только слово могло бы принести мне успокоение, сняло бы с меня эту чертовщину, я произнёс бы его непременно: ну да, знаю, что произнёс бы. До чего я дошёл! Я уже больше не человек, мне крышка!.. Хватит! — сказал он, ворочаясь с остервенением в своей кровати, которая вдруг показалась ему жёсткой-прежёсткой, а одеяло тяжёлым-претяжёлым. — Ну, будем! Всё это глупости, такое со мной случалось и раньше. Пройдёт и на этот раз».
И чтобы заставить себя успокоиться, он пытался придумать какое-нибудь важное дело, такое, которое могло бы захватить его, выполнению которого он отдался бы целиком; но он ничего не мог придумать. Ему казалось, что всё изменилось. То, что прежде имело для него столь притягательную силу, теперь уже не манило его. Страсть, подобно коню, заартачившемуся перед тенью, не давала ему нестись вперёд. Вспоминая о задуманных им делах, он, вместо того чтобы стремиться к их завершению, вместо того чтобы гневаться из-за возможных препятствий (самый гнев в этот момент показался бы ему раем), он чувствовал грусть, почти ужас перед тем, что уже совершил. Будущее представлялось ему бессмысленным, без цели, без желаний; казалось, оно было полно лишь невыносимых воспоминаний; все часы — похожими на этот час, который тянулся сейчас так медленно и так мучительно давил ему голову. Он стал перебирать в памяти своих разбойников и не мог остановиться ни на одном из них, кому бы он рискнул дать какое-нибудь важное поручение; даже самая мысль, что он снова может увидеть их, находиться среди них, была для него невыносимо тяжела и вызывала лишь чувство досады и омерзения. А когда он пытался придумать себе занятие на завтрашний день, какое-нибудь неотложное дело, он неизменно возвращался к мысли, что завтра он отпустит на свободу эту бедную девушку.
«Да, я освобожу её, непременно освобожу. Как только займётся день, приду к ней и скажу: идите, идите. Я дам ей провожатого… А как же обещанье? А слово? А дон Родриго? Но кто такой этот дон Родриго?»
Подобно тому, кто застигнут врасплох затруднительным вопросом старшего, Безымённый вдруг решил ответить на поставленный самому себе вопрос, вернее не он сам, а тот новый человек, который внезапно вырос, как бы восстал для суда над прежним. И он стал доискиваться причины, почему он, непрошеный, вдруг решился подвергнуть мучениям неизвестную бедную девушку, не питая к ней ни злобы, ни боязни, только из желания угодить дону Родриго; и никак не мог найти подходящего оправдания своему поступку или хоть как-нибудь объяснить самому себе, как могло это случиться. Ведь это решение, верней желание, было мгновенным порывом его души, находившейся ещё во власти старых, привычных чувств, итогом многих предшествующих событий; и вот теперь, мучительно допрашивая самого себя, стараясь осознать только один свой поступок, он углубился в созерцание прошлой своей жизни. Назад всё дальше и дальше, от года к году, от ссоры к ссоре, от кровопролития к кровопролитию, от злодеяния к злодеянию, — каждое из них вставало в его обновлённой душе, оторванное от чувств, заставивших когда-то совершить его; вставало во всей чудовищности, которую тогда чувства эти мешали обнаружить. Но ведь это были его поступки, это был — он сам. Ужас, вызванный мыслью, возникавшей от созерцания этих картин и неразлучной с ними, довёл его до полного отчаяния. Он быстро вскочил с кровати, лихорадочно протянул руку к соседней стене, схватил пистолет, нажал курок и… Но в это мгновение, когда он готов был расстаться с жизнью, ставшей для него невыносимой, мысль его, охваченная как бы суеверной тревогой, вдруг перенеслась в будущее, которое последует за его смертью. Он с ужасом представил себе свой обезображенный, недвижимый труп во власти самого низкого из смертных; удивление, переполох в замке на другой день; кругом суматоха, а он — бессильный, безгласный, брошенный неизвестно куда. Он представил себе, какие пойдут толки и здесь, и в округе, и далеко-далеко; ликование своих врагов. Мрак и безмолвие, царившее вокруг, придавали в его глазах этой картине смерти ещё большую скорбь, ещё больший ужас. Ему казалось, что, будь это днём, на людях, под открытым небом, он без колебания бросился бы в реку и исчез навсегда. И охваченный этими горестными размышлениями, он то взводил, то опускал курок пистолета судорожным движением большого пальца. Но вдруг в его сознании мелькнула новая мысль: «А что, если та, загробная жизнь, о которой мне так много говорили в детстве, о которой постоянно все твердят как о существующей — что если её нет, и это всё — выдумки попов? Что же тогда я делаю? Зачем умирать? Какое значение имеет то, что я сделаю? Какое? Это же чистое безумие!.. А если всё-таки „та жизнь“ существует?..»
Сомнение и тревога одолели Безымённого, и отчаяние, мрачное и тяжёлое, от которого не было спасения даже в смерти, охватило его. Пистолет выпал из рук, он схватился за голову, зубы его стучали, он весь дрожал. И внезапно ему вспомнились слова, которые он несколько раз слышал ещё совсем недавно: «Бог прощает все грехи за один милосердный поступок». Эти слова звучали для него теперь не смиренной мольбой, с какой они были произнесены, а властным утверждением, в котором, однако, таилась смутная надежда. На минуту он почувствовал облегчение: он отнял руки от висков и, придя немного в себя, устремился мыслями к той, которая произнесла эти слова, и увидел её не как свою пленницу, умоляющую о пощаде, а чистым ангелом, дарующим спокойствие и утешение. Он лихорадочно ждал утра, чтобы как можно скорей освободить её и услышать из её уст другие живительные слова, призывающие к счастью; он представил как проводит её к матери. «А потом? Что будет делать он завтра и весь остальной день? А послезавтра? А в следующие дни? А ночью? Ведь ночь наступит через двенадцать часов! О боже, ночь! Нет, нет, только не ночь!»
И, видя, что будущее ничего ему не сулит, кроме пустоты, он тщётно стал искать, чем заполнить своё время — дни и ночи. То он решал бросить свой замок и уйти в дальние края, где бы никто не знал его даже по имени. Но он чувствовал, что ведь от самого себя ему всё равно не уйти; то в нём загоралась робкая надежда, что к нему вернётся былая воля, былая сила, — а что всё настоящее — лишь мимолётный бред; то он страшился наступления дня, когда окружающие увидят его столь жалким; то он жаждал его, словно этот день нёс свет в его истерзанную душу. И вот, когда забрезжило утро, вскоре после того как Лючия заснула, а он сидел не шевелясь, до его слуха долетела волна неясных звуков, несущих с собой что-то радостное. Он внимательно прислушался. То был далёкий торжественный благовест; а через несколько минут он услышал и горное эхо, которое то вторило этим радостным звукам, то сливалось с ними. Через несколько минут снова раздался звон, но уже ближе и тоже праздничный, потом ещё и ещё. «Что за веселье? — подумал он. — Чему это люди радуются?» Он вскочил со своего ложа страданий, полуодетый подбежал к окну и выглянул наружу.
Горы были наполовину затянуты туманом: небо было не только облачным, оно казалось сплошной серой тучей. Но при свете занимающегося дня можно было видеть, как по дороге, идущей в глубине долины, шли люди; некоторые выходили из своих домов и потом все устремлялись в одну сторону, по направлению к роще, направо от замка; все были празднично одеты и необычайно оживлены.
«Какой дьявол их разбирает? Что может быть весёлого в этой проклятой дыре? Куда торопится вся эта нечисть?» И, позвав верного браво, спавшего в соседней комнате, он спросил у него, что означает вся эта кутерьма. Браво, знавший не больше, чем он сам, отвечал, что немедленно пойдёт узнать. Синьор стоял, прислонившись к окну, весь поглощённый этим зрелищем. Шли мужчины, женщины, дети; шли группами, парами, в одиночку. Некоторые, догнав того, кто шёл впереди, присоединялись к нему; другие, выйдя из дому, примыкали к первому встречному и дальше шли вместе, как друзья, к условленной цели. Все куда-то торопились и всех объединяла какая-то общая радость. И этот разноголосый, но вместе с тем гармоничный перезвон колоколов, то близких, то далёких, казался как бы говором этой движущейся толпы и служил дополнением тех слов, которые не могли долететь сюда наверх.
Он смотрел, смотрел, и в душе у него разрасталось что-то большее, чем простое любопытство, и побуждало его узнать, чем же вызван столь единодушный порыв такого множества незнакомых друг другу людей.
Глава 22
Вскоре вернулся браво и сообщил, что накануне кардинал Федериго Борромео, архиепископ миланский, прибыл в *** и пробудет там весь день; что весть о его приезде распространилась по всей округе в тот же вечер, и всем захотелось пойти посмотреть на этого человека, а звонят не столько для оповещения населения, сколько от радости. Синьор, оставшись один, продолжал в глубокой задумчивости глядеть на долину.
«Ради одного человека! Все спешат, все ликуют, чтобы увидеть одного человека! А ведь небось у каждого из них есть свой искуситель, который не даёт ему покоя. Но ни у кого, ни у кого нет такого, как мой; никто, вероятно, не провёл такой ночи, как я! Но чем же этот человек сумел вызвать всеобщее ликованье? Ну, бросит несколько сольдо, кому попало… Но ведь не всё же побегут за этой подачкой? Ну, благословит кого-нибудь, произнесёт какое-нибудь слово… б, если бы нашлись у него слова утешения и для меня! Если бы! Почему бы мне тоже не пойти? Почему? Пойду, пойду непременно. Я хочу говорить с ним, говорить с глазу на глаз. Что скажу я ему? Ну, вот то, что… Посмотрим, что скажет мне этот человек». Он принял решение в каком-то хаосе чувств, торопливо закончил одеваться, надев куртку, которая своим покроем напоминала военную одежду, взял валявшийся на постели маленький пистолет и прицепил его к поясу с одного боку, с другого — второй пистолет, сорвав его со стены; заткнул за тот же пояс свой кинжал; снял — тоже со стены — свой карабин, столь же знаменитый, как и его хозяин, и повесил его через плечо; взял шляпу, вышел из комнаты и направился прямо туда, где оставил Лючию. Он поставил карабин снаружи, в углу у самого входа, постучал в дверь и что-то сказал, чтобы дать о себе знать. Старуха одним прыжком соскочила с кровати и бросилась отворять. Синьор вошёл и, окинув взглядом комнату, увидел неподвижную Лючию, забившуюся в свой угол.
— Спит? — шёпотом спросил он старуху. — Спит там? Так-то ты исполняешь мои приказания, старая карга?
— Уж я всячески старалась, — отвечала та, — но она ни за что не хотела ни поесть, ни сдвинуться с места…
— Пусть себе спит спокойно; смотри не разбуди её; а когда она проснётся… Марта будет в соседней комнате, и ты пошлёшь её, если девушке что-нибудь понадобится. Когда она проснётся, скажи, что я… что хозяин, мол, ушёл ненадолго, скоро вернётся и… сделает всё, что она захочет.
Старуха совсем остолбенела и подумала про себя: «Уж не принцесса ли она какая-нибудь?»
Синьор вышел, взял карабин, приказал Марте дожидаться в передней, велел первому попавшемуся навстречу браво стать на страже и не позволять никому, кроме Марты, даже ногой ступить в эту комнату, потом покинул замок и быстрым шагом стал спускаться в долину.
Рукопись не говорит о том, как далеко было от замка до деревни, где находился кардинал, но, судя по всему ходу событий, о которых нам предстоит рассказать, расстояние это было не больше того, какое проходишь за время продолжительной прогулки. Разумеется, нельзя было сделать такой вывод, лишь опираясь на то, что в деревню эту собирались жители долины, а также и люди из более отдалённых мест, ибо из воспоминаний современников нам известно, что народ толпами сбегался миль за двадцать, а то и больше, чтобы посмотреть на Федериго.
Брави, попадавшиеся Безымённому при спуске с горы, почтительно останавливались, когда синьор проходил мимо, ожидая, не даст ли он каких приказаний, или не возьмёт ли их с собой на какой-нибудь дерзкий набег, не понимая, что означало его поведение и взгляд, который он бросал на них в ответ на их поклоны.
Когда он очутился на большой дороге, прохожие дивились больше всего тому, что видели его без обычного сопровождения. Впрочем, каждый почтительно снимал шляпу и сторонился, уступая ему столько места, что, пожалуй, хватило бы для целой свиты. Добравшись до деревни, он очутился среди огромной толпы; но имя его быстро передалось из уст в уста, и толпа расступилась перед ним. Он подошёл к первому встречному и спросил, где кардинал. «В доме курато», — с поклоном отвечал тот и указал где.
Синьор направился туда, вошёл во дворик, где собралось много священников, которые, с изумлением рассматривая вновь пришедшего, подозрительно уставились на него. Прямо перед собой он увидел раскрытую настежь дверь, которая вела в небольшую приёмную; там тоже толпились священники. Он снял с себя карабин и прислонил его к стене в углу дворика, затем вошёл в приёмную: и здесь то же — перемигиванье, шушуканье, его имя, произнесённое несколько раз, потом — глубокое молчание. Обратившись к одному из священников, он спросил, где кардинал, с которым ему хочется побеседовать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97