https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/podvesnaya/
— прервала его синьора. — Пожалуйста, отец настоятель, не говорите загадками. Вы ведь знаете, что мы, монахини, большие охотницы до всяких историй да ещё и со всеми подробностями.
— Опасности эти таковы, — отвечал настоятель, — что до слуха достопочтенной матери они должны дойти лишь в виде самых лёгких намёков…
— Да, конечно, — торопливо сказала синьора, слегка покраснев. Стыдливость ли заговорила в ней? Тот, кто заметил бы мимолётное выражение досады, сопровождавшее этот румянец, мог бы усомниться в этом, тем более, если бы он сравнил его с тем румянцем, который порой заливал щёки Лючии.
— Достаточно сказать, — продолжал настоятель, — что один всемогущий кавалер… — не все великие мира сего употребляют дары божьи во славу божию и на пользу ближнему, как это делает ваше сиятельство, — один всемогущий кавалер некоторое время преследовал эту девушку низменными обольщениями, а затем, видя бесполезность своих попыток, решил прибегнуть к открытому насилию, так что бедняжка принуждена была бежать из собственного дома.
— Приблизьтесь же ко мне вы, та, что помоложе, — сказала синьора Лючии, поманив её пальцем. — Я знаю, что устами отца настоятеля глаголет истина, но ведь никто не может быть осведомлён в этом деле лучше вас. И ваша обязанность сказать нам, действительно ли этот кавалер оказался гнусным преследователем.
Что касается первого, то Лючия тут же повиновалась и приблизилась к синьоре, но ответить ей — это уж было совсем другое дело. Если бы такой вопрос задал ей даже кто-нибудь из своих, она и то бы сильно смутилась; когда же его поставила эта важная синьора, да притом ещё с каким-то оттенком насмешливого сомнения, у Лючии сразу пропала всякая охота отвечать.
— Синьора… достопочтенная… мать… — лепетала она, словно ей нечего было больше сказать. Тут уж Аньезе сочла себя вправе прийти ей на помощь, как несомненно наиболее осведомлённая после самой Лючии.
— Сиятельнейшая синьора, — сказала она, — я могу подтвердить, что дочь моя боялась этого кавалера, как чёрт ладана, то есть я хочу сказать, что этот кавалер — сам дьявол. Уж вы меня простите, если я нескладно говорю, мы ведь люди простые. Дело в том, что моя бедная девочка была просватана за одного парня нашего же звания, богобоязненного скромного парня. И будь наш синьор курато настоящим мужчиной, в том смысле, как я понимаю… я знаю, что говорю об особе духовной, но ведь падре Кристофоро, друг отца настоятеля, тоже особа духовная, как и наш курато, а он человек милосердный, и будь он здесь, он мог бы подтвердить…
— Вы горазды говорить, когда вас не спрашивают, — гордо и гневно прервала её синьора, при этом она стала почти безобразной. — Молчите, я и без вас знаю, что родители всегда берутся давать ответы за своих детей.
Уязвлённая Аньезе бросила на Лючию взгляд, говоривший: «Видишь, как мне достаётся из-за твоей медлительности». Настоятель в свою очередь выразительно взглянул на девушку и кивнул головой в знак того, что настало время как-нибудь выпутываться и не оставлять на мели бедную мать.
— Достопочтенная синьора, — промолвила Лючия, — всё, что сказала вам моя мать, чистая правда. Юноша, который за мной ухаживал… — она густо покраснела при этих словах, — я за него шла с охотой. Простите, что я так беззастенчиво говорю об этом, но я не хочу, чтобы вы плохо подумали о моей матери. А насчёт этого синьора (да простит ему бог!)… да я готова лучше умереть, чем попасть ему в руки. И если вы будете столь милостивы и укроете нас, раз уж нам приходится идти на это и искать убежища и беспокоить добрых людей… — да будет, однако, во всём воля господня!.. — так будьте уверены, синьора, никто не станет молиться за вас горячее нас, бедных женщин.
— Вам я верю, — сказала синьора смягчившимся голосом. — Но мне хочется выслушать вас с глазу на глаз. Не потому, разумеется, что мне нужны дальнейшие разъяснения или доводы, чтобы удовлетворить горячую просьбу отца настоятеля, — продолжала она, — об этом я уже подумала. Вот как, по-моему, лучше всего поступить на первое время. Монастырская привратница несколько дней тому назад выдала замуж свою последнюю дочь. Эти женщины могут занять освободившуюся после неё комнату и исполнять те несложные обязанности, которые исполняла она. По правде говоря… — тут она подала знак настоятелю, который подошёл к решётке, и продолжала вполголоса: — По правде говоря, ввиду скудного урожая, хотели было никем не заменять ушедшую девушку, но я поговорю с матерью аббатиссой, а одно моё слово… да к тому же усердная просьба отца настоятеля… Словом, я считаю дело улаженным…
Настоятель стал было благодарить, но синьора прервала его:
— Не надо никаких церемоний: случись нужда, я тоже сумею прибегнуть к поддержке отцов капуцинов. В конце концов, — продолжала она с улыбкой, в которой сквозила какая-то горькая насмешка, — в конце концов разве мы не братья и сёстры?
Сказав это, она позвала одну из двух послушниц, приставленных к ней в виде исключения для личных услуг, и приказала ей уведомить о своём решении аббатиссу, а потом договориться с привратницей и с Аньезе. Она отослала последнюю, отпустила настоятеля и задержала Лючию. Настоятель проводил Аньезе до ворот, дав ей попутно новые указания, а сам пошёл писать уведомительное письмо своему другу Кристофоро.
«Большая чудачка эта синьора! — думал он про себя дорогой. — Любопытная особа! Но кто сумеет задеть её за живое, может заставить её сделать всё, что угодно. Кристофоро, верно, и не ожидал, что мне удастся так быстро и ловко всё устроить. Чудный он человек! Ничего с ним не поделаешь, — всегда-то он хлопочет, делая добрые дела. Хорошо, что на этот раз он нашёл друга, который во мгновенье ока всё уладил, тихо и без особых хлопот. Добряк Кристофоро будет доволен и увидит, что и мы тут кое на что годимся».
Синьора, которая в присутствии бывалого капуцина взвешивала свои движения и слова, оставшись наедине с молоденькой неопытной крестьянкой, не считала более нужным сдерживаться, и речи её мало-помалу стали настолько странными, что мы, вместо того чтобы приводить их, считаем более удобным кратко рассказать предшествующую историю несчастной, поскольку это необходимо для понимания всего необычайного и таинственного, связанного с ней, и для объяснения её поведения в дальнейшем.
Она была младшей дочерью князя ***, известного миланского аристократа, который мог считаться одним из самых богатых людей в городе. Но высокое мнение, какое он имел о своём звании, делало в его глазах все его средства едва достаточными, даже скудными для поддержания блеска их древнего рода. Поэтому все его мысли были направлены к тому, чтобы попытаться, по крайней мере поскольку это зависело от него, сохранить эти средства такими, какими они были, — неделимыми на вечные времена. Сколько у него было детей, об этом наша история определённо не говорит: она лишь даёт понять, что он обрекал на монашество младших детей обоего пола, чтобы оставить всё состояние своему первенцу, предназначенному продолжать род, то есть народить детей, мучиться самому и мучить их тем же способом.
Наша несчастная была ещё во чреве матери, когда её судьба была бесповоротно решена. Оставалось только узнать, будет ли то монах или монахиня, для чего требовалось не согласие ребёнка, а лишь появление его на свет. Когда девочка родилась, князь, её отец, желая дать ей имя, которое непосредственно вызывало бы мысль о монастыре и которое носила святая именитого происхождения, назвал её Гертрудой. Её первыми игрушками были куклы, одетые монашенками, потом — маленькие изображения святых в монашеском же одеянии. Подарки эти всегда сопровождались длинными увещаниями беречь их как драгоценность и риторическим вопросом: «Красиво ведь, а?» Когда князь, княгиня или князёк — единственный из мальчиков, воспитывавшийся дома, — хотели похвалить цветущий вид девочки, они, казалось, не находили для этого других слов, кроме как: «Что за мать аббатисса!» Никто, однако, никогда не говорил прямо: «Ты должна стать монахиней». Это была мысль, сама собой разумеющаяся; её затрагивали попутно, при всяком разговоре, касавшемся будущего девочки. Если Гертруда позволяла себе иногда какой-нибудь дерзкий и вызывающий поступок, к чему она по своей натуре была весьма склонна, ей говорили: «Ты — девочка, тебе не подобает вести себя так; когда станешь матерью аббатиссой, тогда и будешь командовать и переворачивать всё хоть вверх дном». Порой же князь, отчитывая дочь за слишком свободное и непринуждённое поведение, над которым она не задумывалась, говорил ей: «Ох-ох! Девочке твоего звания не следует так вести себя; если ты хочешь, чтобы в своё время тебе оказывали подобающее уважение, учись смолоду владеть собой: помни, что в монастыре ты во всём должна быть первой — ведь знатная кровь должна сказываться всюду».
Всё это внушало девочке мысль, что её удел — стать монахиней. Но слова отца оказывали на неё действие, которое было сильнее всяких иных слов. Князь во всём проявлял себя полновластным хозяином, а когда речь заходила о будущем положении его детей, в лице и в каждом слове его сквозила непоколебимая решимость и неумолимая суровая властность, производившая на окружающих впечатление роковой необходимости.
Шести лет Гертруду отдали на воспитание, вернее для подготовки к призванию, на которое её обрекли, — в монастырь, где мы её встретили. Самое место выбрано было с определённым намерением. Добрый руководитель наших двух женщин сказал, что отец синьоры был первым человеком в Монце. Добавив это, какое ни на есть, свидетельство к некоторым другим указаниям, которые наш аноним как бы нечаянно роняет то тут, то там, мы можем даже утверждать, что он был местным феодалом. Во всяком случае, он пользовался огромным влиянием и, не без основания, полагал, что там скорее, чем где-либо, дочь его будет принята с той отменной любезностью и утончённостью, которые побудят её избрать этот монастырь местом своего постоянного пребывания. И он не ошибся: аббатисса и некоторые другие монахини-интриганки, которые, что называется, верховодили в монастыре, возликовали, увидя, что к ним в руки попадает залог покровительства, столь ценного при всяких обстоятельствах, столь славного в любое время. Они приняли предложение с изъявлениями благодарности, не чрезмерными, хотя и весьма выразительными, и полностью поддержали проскользнувшие у князя в разговоре планы насчёт постоянного помещения дочери в монастырь, — планы эти полностью совпадали с их собственными.
Как только Гертруда вступила в монастырь, её стали называть не по имени, а синьориной. Ей отвели почётное место за столом, в спальне, её поведение ставилось в образец другим; на долю ей выпадали бесконечные подарки и ласковое обращение, приправленное несколько почтительной фамильярностью, которая так привлекает детей к тем, кто у них на глазах относится к другим детям несколько свысока. Не то чтобы все монахини сговорились заманить бедняжку в сети: среди них было много простых женщин, далёких от всяких интриг. Даже сама мысль принести девушку в жертву каким-то корыстным целям вызвала бы у них отвращение. Но все они, поглощённые своими личными делами, либо не замечали всех этих уловок, либо не понимали, сколько в них таится зла. Одни просто не вникали в это дело, другие молчали, не желая затевать бесполезного шума. Иная из них, вспоминая, как и её в своё время подобными же приёмами довели до того, в чём она позднее раскаивалась, чувствовала сострадание к невинной бедняжке и находила выход своему чувству, оказывая ей нежную и грустную ласку, — а та и не подозревала, что под этим кроется какая-то тайна. И всё продолжало идти своим чередом.
Так, пожалуй, всё и шло бы до самого конца, если бы Гертруда была единственной девочкой в этом монастыре. Но среди её подруг по воспитанию было несколько таких, которые знали, что им предстоит замужество. Гертруда, воспитанная в мыслях о своём превосходстве, с гордостью говорившая о своей будущей роли аббатиссы, начальницы монастыря, во что бы то ни стало хотела быть предметом зависти для других и с удивлением и обидой видела, что некоторые из девочек нисколько ей не завидовали. Картинам величавого, но ограниченного и холодного превосходства, какое могло обеспечить первенство в монастыре, они противопоставляли разнообразные и заманчивые картины свадеб, званых обедов, пирушек, — как выражались тогда, — весёлой жизни в поместьях, блестящих туалетов и экипажей. Эти рассказы будоражили Гертруду, как большая корзина только что собранных цветов, поставленная перед ульем, будоражит рой пчёл: в голове у неё шумело, мозг лихорадочно работал. Родители и воспитатели усердно развивали в ней прирождённое тщеславие, желая заставить её полюбить монастырь; но когда эта страсть нашла себе применение в представлениях более близких натуре девочки, она набросилась на них с увлечением гораздо более живым и непосредственным.
Чтобы не быть хуже своих подруг и вместе с тем следовать своей новой склонности, она отвечала подругам, что ведь в конце концов никто не вправе постричь её без её согласия; ведь и она может вступить в брак, поселиться во дворце, наслаждаться светской жизнью и даже больше, чем они, и она может сделать это, стоит ей только захотеть, — а она, пожалуй, не прочь; и, наконец, что она прямо-таки хочет этого, — да и в самом деле, она стала, желать этого. Мысль о необходимости её согласия, до той поры таившаяся где-то в дальнем уголке её сознания, теперь развернулась и обнаружилась во всей своей полноте. Гертруда ежеминутно призывала её на помощь, чтобы спокойнее наслаждаться образами заманчивого будущего. Однако за этой мыслью всегда появлялась другая: отказать в своём согласии нужно было князю-отцу, который уже заручился им, или, во всяком случае, считал, что оно уже дано; и при этой мысли душа девушки была весьма далека от той уверенности, какую выражали её слова. Тогда она начинала сравнивать себя с подругами, уверенность которых была несколько иной, и чувствовала к ним ту острую зависть, какую она первоначально сама хотела внушить им.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
— Опасности эти таковы, — отвечал настоятель, — что до слуха достопочтенной матери они должны дойти лишь в виде самых лёгких намёков…
— Да, конечно, — торопливо сказала синьора, слегка покраснев. Стыдливость ли заговорила в ней? Тот, кто заметил бы мимолётное выражение досады, сопровождавшее этот румянец, мог бы усомниться в этом, тем более, если бы он сравнил его с тем румянцем, который порой заливал щёки Лючии.
— Достаточно сказать, — продолжал настоятель, — что один всемогущий кавалер… — не все великие мира сего употребляют дары божьи во славу божию и на пользу ближнему, как это делает ваше сиятельство, — один всемогущий кавалер некоторое время преследовал эту девушку низменными обольщениями, а затем, видя бесполезность своих попыток, решил прибегнуть к открытому насилию, так что бедняжка принуждена была бежать из собственного дома.
— Приблизьтесь же ко мне вы, та, что помоложе, — сказала синьора Лючии, поманив её пальцем. — Я знаю, что устами отца настоятеля глаголет истина, но ведь никто не может быть осведомлён в этом деле лучше вас. И ваша обязанность сказать нам, действительно ли этот кавалер оказался гнусным преследователем.
Что касается первого, то Лючия тут же повиновалась и приблизилась к синьоре, но ответить ей — это уж было совсем другое дело. Если бы такой вопрос задал ей даже кто-нибудь из своих, она и то бы сильно смутилась; когда же его поставила эта важная синьора, да притом ещё с каким-то оттенком насмешливого сомнения, у Лючии сразу пропала всякая охота отвечать.
— Синьора… достопочтенная… мать… — лепетала она, словно ей нечего было больше сказать. Тут уж Аньезе сочла себя вправе прийти ей на помощь, как несомненно наиболее осведомлённая после самой Лючии.
— Сиятельнейшая синьора, — сказала она, — я могу подтвердить, что дочь моя боялась этого кавалера, как чёрт ладана, то есть я хочу сказать, что этот кавалер — сам дьявол. Уж вы меня простите, если я нескладно говорю, мы ведь люди простые. Дело в том, что моя бедная девочка была просватана за одного парня нашего же звания, богобоязненного скромного парня. И будь наш синьор курато настоящим мужчиной, в том смысле, как я понимаю… я знаю, что говорю об особе духовной, но ведь падре Кристофоро, друг отца настоятеля, тоже особа духовная, как и наш курато, а он человек милосердный, и будь он здесь, он мог бы подтвердить…
— Вы горазды говорить, когда вас не спрашивают, — гордо и гневно прервала её синьора, при этом она стала почти безобразной. — Молчите, я и без вас знаю, что родители всегда берутся давать ответы за своих детей.
Уязвлённая Аньезе бросила на Лючию взгляд, говоривший: «Видишь, как мне достаётся из-за твоей медлительности». Настоятель в свою очередь выразительно взглянул на девушку и кивнул головой в знак того, что настало время как-нибудь выпутываться и не оставлять на мели бедную мать.
— Достопочтенная синьора, — промолвила Лючия, — всё, что сказала вам моя мать, чистая правда. Юноша, который за мной ухаживал… — она густо покраснела при этих словах, — я за него шла с охотой. Простите, что я так беззастенчиво говорю об этом, но я не хочу, чтобы вы плохо подумали о моей матери. А насчёт этого синьора (да простит ему бог!)… да я готова лучше умереть, чем попасть ему в руки. И если вы будете столь милостивы и укроете нас, раз уж нам приходится идти на это и искать убежища и беспокоить добрых людей… — да будет, однако, во всём воля господня!.. — так будьте уверены, синьора, никто не станет молиться за вас горячее нас, бедных женщин.
— Вам я верю, — сказала синьора смягчившимся голосом. — Но мне хочется выслушать вас с глазу на глаз. Не потому, разумеется, что мне нужны дальнейшие разъяснения или доводы, чтобы удовлетворить горячую просьбу отца настоятеля, — продолжала она, — об этом я уже подумала. Вот как, по-моему, лучше всего поступить на первое время. Монастырская привратница несколько дней тому назад выдала замуж свою последнюю дочь. Эти женщины могут занять освободившуюся после неё комнату и исполнять те несложные обязанности, которые исполняла она. По правде говоря… — тут она подала знак настоятелю, который подошёл к решётке, и продолжала вполголоса: — По правде говоря, ввиду скудного урожая, хотели было никем не заменять ушедшую девушку, но я поговорю с матерью аббатиссой, а одно моё слово… да к тому же усердная просьба отца настоятеля… Словом, я считаю дело улаженным…
Настоятель стал было благодарить, но синьора прервала его:
— Не надо никаких церемоний: случись нужда, я тоже сумею прибегнуть к поддержке отцов капуцинов. В конце концов, — продолжала она с улыбкой, в которой сквозила какая-то горькая насмешка, — в конце концов разве мы не братья и сёстры?
Сказав это, она позвала одну из двух послушниц, приставленных к ней в виде исключения для личных услуг, и приказала ей уведомить о своём решении аббатиссу, а потом договориться с привратницей и с Аньезе. Она отослала последнюю, отпустила настоятеля и задержала Лючию. Настоятель проводил Аньезе до ворот, дав ей попутно новые указания, а сам пошёл писать уведомительное письмо своему другу Кристофоро.
«Большая чудачка эта синьора! — думал он про себя дорогой. — Любопытная особа! Но кто сумеет задеть её за живое, может заставить её сделать всё, что угодно. Кристофоро, верно, и не ожидал, что мне удастся так быстро и ловко всё устроить. Чудный он человек! Ничего с ним не поделаешь, — всегда-то он хлопочет, делая добрые дела. Хорошо, что на этот раз он нашёл друга, который во мгновенье ока всё уладил, тихо и без особых хлопот. Добряк Кристофоро будет доволен и увидит, что и мы тут кое на что годимся».
Синьора, которая в присутствии бывалого капуцина взвешивала свои движения и слова, оставшись наедине с молоденькой неопытной крестьянкой, не считала более нужным сдерживаться, и речи её мало-помалу стали настолько странными, что мы, вместо того чтобы приводить их, считаем более удобным кратко рассказать предшествующую историю несчастной, поскольку это необходимо для понимания всего необычайного и таинственного, связанного с ней, и для объяснения её поведения в дальнейшем.
Она была младшей дочерью князя ***, известного миланского аристократа, который мог считаться одним из самых богатых людей в городе. Но высокое мнение, какое он имел о своём звании, делало в его глазах все его средства едва достаточными, даже скудными для поддержания блеска их древнего рода. Поэтому все его мысли были направлены к тому, чтобы попытаться, по крайней мере поскольку это зависело от него, сохранить эти средства такими, какими они были, — неделимыми на вечные времена. Сколько у него было детей, об этом наша история определённо не говорит: она лишь даёт понять, что он обрекал на монашество младших детей обоего пола, чтобы оставить всё состояние своему первенцу, предназначенному продолжать род, то есть народить детей, мучиться самому и мучить их тем же способом.
Наша несчастная была ещё во чреве матери, когда её судьба была бесповоротно решена. Оставалось только узнать, будет ли то монах или монахиня, для чего требовалось не согласие ребёнка, а лишь появление его на свет. Когда девочка родилась, князь, её отец, желая дать ей имя, которое непосредственно вызывало бы мысль о монастыре и которое носила святая именитого происхождения, назвал её Гертрудой. Её первыми игрушками были куклы, одетые монашенками, потом — маленькие изображения святых в монашеском же одеянии. Подарки эти всегда сопровождались длинными увещаниями беречь их как драгоценность и риторическим вопросом: «Красиво ведь, а?» Когда князь, княгиня или князёк — единственный из мальчиков, воспитывавшийся дома, — хотели похвалить цветущий вид девочки, они, казалось, не находили для этого других слов, кроме как: «Что за мать аббатисса!» Никто, однако, никогда не говорил прямо: «Ты должна стать монахиней». Это была мысль, сама собой разумеющаяся; её затрагивали попутно, при всяком разговоре, касавшемся будущего девочки. Если Гертруда позволяла себе иногда какой-нибудь дерзкий и вызывающий поступок, к чему она по своей натуре была весьма склонна, ей говорили: «Ты — девочка, тебе не подобает вести себя так; когда станешь матерью аббатиссой, тогда и будешь командовать и переворачивать всё хоть вверх дном». Порой же князь, отчитывая дочь за слишком свободное и непринуждённое поведение, над которым она не задумывалась, говорил ей: «Ох-ох! Девочке твоего звания не следует так вести себя; если ты хочешь, чтобы в своё время тебе оказывали подобающее уважение, учись смолоду владеть собой: помни, что в монастыре ты во всём должна быть первой — ведь знатная кровь должна сказываться всюду».
Всё это внушало девочке мысль, что её удел — стать монахиней. Но слова отца оказывали на неё действие, которое было сильнее всяких иных слов. Князь во всём проявлял себя полновластным хозяином, а когда речь заходила о будущем положении его детей, в лице и в каждом слове его сквозила непоколебимая решимость и неумолимая суровая властность, производившая на окружающих впечатление роковой необходимости.
Шести лет Гертруду отдали на воспитание, вернее для подготовки к призванию, на которое её обрекли, — в монастырь, где мы её встретили. Самое место выбрано было с определённым намерением. Добрый руководитель наших двух женщин сказал, что отец синьоры был первым человеком в Монце. Добавив это, какое ни на есть, свидетельство к некоторым другим указаниям, которые наш аноним как бы нечаянно роняет то тут, то там, мы можем даже утверждать, что он был местным феодалом. Во всяком случае, он пользовался огромным влиянием и, не без основания, полагал, что там скорее, чем где-либо, дочь его будет принята с той отменной любезностью и утончённостью, которые побудят её избрать этот монастырь местом своего постоянного пребывания. И он не ошибся: аббатисса и некоторые другие монахини-интриганки, которые, что называется, верховодили в монастыре, возликовали, увидя, что к ним в руки попадает залог покровительства, столь ценного при всяких обстоятельствах, столь славного в любое время. Они приняли предложение с изъявлениями благодарности, не чрезмерными, хотя и весьма выразительными, и полностью поддержали проскользнувшие у князя в разговоре планы насчёт постоянного помещения дочери в монастырь, — планы эти полностью совпадали с их собственными.
Как только Гертруда вступила в монастырь, её стали называть не по имени, а синьориной. Ей отвели почётное место за столом, в спальне, её поведение ставилось в образец другим; на долю ей выпадали бесконечные подарки и ласковое обращение, приправленное несколько почтительной фамильярностью, которая так привлекает детей к тем, кто у них на глазах относится к другим детям несколько свысока. Не то чтобы все монахини сговорились заманить бедняжку в сети: среди них было много простых женщин, далёких от всяких интриг. Даже сама мысль принести девушку в жертву каким-то корыстным целям вызвала бы у них отвращение. Но все они, поглощённые своими личными делами, либо не замечали всех этих уловок, либо не понимали, сколько в них таится зла. Одни просто не вникали в это дело, другие молчали, не желая затевать бесполезного шума. Иная из них, вспоминая, как и её в своё время подобными же приёмами довели до того, в чём она позднее раскаивалась, чувствовала сострадание к невинной бедняжке и находила выход своему чувству, оказывая ей нежную и грустную ласку, — а та и не подозревала, что под этим кроется какая-то тайна. И всё продолжало идти своим чередом.
Так, пожалуй, всё и шло бы до самого конца, если бы Гертруда была единственной девочкой в этом монастыре. Но среди её подруг по воспитанию было несколько таких, которые знали, что им предстоит замужество. Гертруда, воспитанная в мыслях о своём превосходстве, с гордостью говорившая о своей будущей роли аббатиссы, начальницы монастыря, во что бы то ни стало хотела быть предметом зависти для других и с удивлением и обидой видела, что некоторые из девочек нисколько ей не завидовали. Картинам величавого, но ограниченного и холодного превосходства, какое могло обеспечить первенство в монастыре, они противопоставляли разнообразные и заманчивые картины свадеб, званых обедов, пирушек, — как выражались тогда, — весёлой жизни в поместьях, блестящих туалетов и экипажей. Эти рассказы будоражили Гертруду, как большая корзина только что собранных цветов, поставленная перед ульем, будоражит рой пчёл: в голове у неё шумело, мозг лихорадочно работал. Родители и воспитатели усердно развивали в ней прирождённое тщеславие, желая заставить её полюбить монастырь; но когда эта страсть нашла себе применение в представлениях более близких натуре девочки, она набросилась на них с увлечением гораздо более живым и непосредственным.
Чтобы не быть хуже своих подруг и вместе с тем следовать своей новой склонности, она отвечала подругам, что ведь в конце концов никто не вправе постричь её без её согласия; ведь и она может вступить в брак, поселиться во дворце, наслаждаться светской жизнью и даже больше, чем они, и она может сделать это, стоит ей только захотеть, — а она, пожалуй, не прочь; и, наконец, что она прямо-таки хочет этого, — да и в самом деле, она стала, желать этого. Мысль о необходимости её согласия, до той поры таившаяся где-то в дальнем уголке её сознания, теперь развернулась и обнаружилась во всей своей полноте. Гертруда ежеминутно призывала её на помощь, чтобы спокойнее наслаждаться образами заманчивого будущего. Однако за этой мыслью всегда появлялась другая: отказать в своём согласии нужно было князю-отцу, который уже заручился им, или, во всяком случае, считал, что оно уже дано; и при этой мысли душа девушки была весьма далека от той уверенности, какую выражали её слова. Тогда она начинала сравнивать себя с подругами, уверенность которых была несколько иной, и чувствовала к ним ту острую зависть, какую она первоначально сама хотела внушить им.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97