https://wodolei.ru/catalog/unitazy/roca-gap-346477000-28212-item/
Вы не в состоянии постичь настоящее, если какая-то ваша часть не живет в прошлом. — Келсо откинулся на спинку сиденья. — Лекция закончена.
И в течение получаса, пока О'Брайен размышлял над его словами, стояла блаженная тишина.
В начале десятого они достигли Ярославля и пересекли Волгу. Келсо налил по чашке кофе и пролил себе на колени, когда машина подпрыгнула на выбоине. О'Брайен пил, лишь слегка сбавив скорость. Потом они жевали шоколад. Свет встречных фар, слепивший их в окрестностях города, сменился спорадически возникавшими огнями.
— Хотите, поменяемся? — предложил Келсо. О'Брайен помотал головой.
— Нет. Поменяемся в полночь. А вы пока поспите. Они прослушали по радио десятичасовой выпуск новостей. Коммунисты и националисты в Госдуме использовали свое большинство, чтобы забаллотировать последние предложения президента; назревает очередной политический кризис. На Московской валютной бирже продолжается падение курса рубля. Секретный доклад министра внутренних дел президенту об опасности вооруженного выступления: из-за утечки он напечатан в «Авроре».
О Рапаве, Мамонтове или бумагах Сталина — ни слова.
— Разве вам не надо быть в Москве и сообщить об этом?
О'Брайен фыркнул.
— О чем? «Новый политический кризис в России»? Увольте. Я не могу ежечасно передавать одно и то же.
— Но охотно сообщите о нашей находке?
— «Тайная возлюбленная Сталина. Судьба загадочной девушки». Как вам это? — О'Брайен выключил радио.
Келсо перегнулся к заднему сиденью и перетащил вперед один из спальных мешков. Расстегнул, завернулся в него, как в одеяло, и нажал на кнопку. Спинка сиденья медленно откинулась.
Он закрыл глаза, но сон не шел. Сталин в разных видах мелькал перед глазами. Сталин — уже старик. Сталин, каким его описал Милован Джилас после войны: наклонившийся вперед на переднем сиденье машины по дороге на Ближнюю дачу и зажигающий лампочку на перегородке, чтобы увидеть время на подвешенных там карманных часах, «… и я прямо перед собой увидел его уже ссутулившуюся спину и костлявый затылок с морщинистой кожей над твердым маршальским воротником…» (Джилас показывает Сталина дряхлым стариком, жадно набивающим рот едой, то и дело теряющим нить разговора и отпускающим шуточки про евреев.)
И еще Сталин меньше чем за шесть месяцев до смерти, произносящий последнюю путаную речь на заседании Пленума Центрального Комитета, рассказывающий, как Ленин преодолевал кризисы 1918 года: «Он гремел тогда в этой неимоверно тяжелой обстановке, гремел, никого не боялся. Гремел». Сталин дважды или трижды, раз за разом повторял это слово: «Гремел!», а члены ЦК сидели оцепеневшие и охваченные ужасом.
Сталин, один в своей спальне, вырывающий фотографии детей из иллюстрированных журналов и расклеивающий их по стенам. И Сталин, заставляющий Анну Сафонову танцевать перед ним…
Странно, всякий раз, когда Келсо пытался представить себе танцующую Анну Сафонову, у нее было лицо Зинаиды Рапава.
17
Зинаида Рапава сидела в своей машине в полной темноте и ощупывала контуры отцовского пистолета «Макаров», лежавшего у нее в сумочке на коленях.
Она убедилась, что все еще способна вслепую его зарядить и разрядить — это как езда на велосипеде: научившись в детстве, никогда не забудешь. Освободить пружину нажатием кнопки на рукоятке, вытащить магазин, вложить в него патроны (шесть, семь, даже восемь гладких, холодных на ощупь), вставить магазин на место со щелчком, затем поставить пистолет на боевой взвод и опустить предохранитель. Теперь можно стрелять. Вот так.
Отец гордился бы ею. В этой игре она всегда брала верх над Серго. Тот вечно нервничал, имея дело с оружием. Это было смешно, учитывая, что именно он, а не она, поступил на военную службу.
Вспомнив Серго, она снова заплакала. Но она не могла позволить себе долго предаваться отчаянию. Вынула руки из сумки, до боли протерла глаза обоими рукавами куртки и опять занялась этой механической игрой. Вставить до щелчка, поставить на боевой взвод, опустить…
Она была напугана. Настолько напугана, что, повернувшись и зашагав прочь от этого англичанина, все время хотела оглянуться, увидеть его, стоящего у входа в здание, вернуться к нему. Но если бы она это сделала, он понял бы, что она напугана, а страх никогда нельзя показывать другим — один из уроков отца.
Поэтому она поспешила к машине и какое-то время бездумно кружила, пока не поняла, что движется в сторону Красной площади. Она припарковалась на Большой Лубянке и прошла немного вперед, к собору Сретения Владимирской иконы Божьей Матери, где шла служба.
В церкви было полно народу. Сейчас так всегда, не то что в старые времена. Голоса певчих накатили на нее, как волна. Зинаида зажгла свечу. Она не могла сказать зачем — веры в ней не было; просто так всегда делала мать. «И что же твой Бог для нас когда-нибудь сделал?» — насмешливо спрашивал ее отец. Она подумала об отце, о девушке, которая вела этот дневник, — Анне Сафоновой. Полная дуреха. Дуреха и бедняга. Поставила свечку и ей — может быть, ей это поможет, где бы она ни находилась.
Ей хотелось, чтобы ее воспоминания были не такими горькими, но тут уж ничего не поделаешь. Она помнила отца почти всегда пьяным, его глаза, похожие на червоточины, его мелькающие в воздухе кулаки. Или усталым после работы в цехе, выжатым как лимон — не в силах даже встать со стула и добрести до кровати; он всегда подкладывал под себя «Правду», чтобы не перепачкать обивку одеждой, пропитанной машинным маслом. Или безумным — он до глубокой ночи сидел у окна или бродил по коридору, проверяя, не следит ли кто-нибудь за ним, не шушукается ли кто-нибудь о нем, а потом швырял на пол «Правду» и остервенело чистил свой «Макаров» («Убью, пусть только сунутся…»).
Но иногда, если он не был пьян, изможден или безумен, в спокойные часы между опьянением и беспамятством он рассказывал о жизни на Колыме: как приходилось бороться за выживание, выменивать на еду разного рода услуги и крошки табака, хитростью получать работу полегче, вычислять стукачей, — и тогда он сажал ее на колени и пел ей колымские песни своим мягким мингрельским тенорком. Такие воспоминания были приятнее. В свои пятьдесят лет он казался ей очень старым. Он всегда был таким. Молодость его улетучилась, как только умер Сталин. Быть может, именно поэтому отец так часто говорил о нем? У него на стене даже висела фотография Сталина — с густыми усами, похожими на громадные черные личинки. Да, она никогда не могла привести к себе друзей, показать им, в каком свинарнике они живут. Две комнаты, одну из которых она сначала делила с Серго, а когда он повзрослел и стал ее стесняться, то с матерью. А мать превратилась в призрак еще до того, как ее начал пожирать рак, стала прозрачной, как паутинка, и в конце концов растаяла без остатка.
Она умерла в 1989-м, когда Зинаиде исполнилось восемнадцать. Шесть месяцев спустя они снова оказались на Троекуровском кладбище, положив в землю Серго, рядом с матерью. Зинаида закрыла глаза, вспомнила, как отец напился на похоронах; в памяти всплыли несколько армейских друзей Серго, среди них — молодой нервный лейтенант, совсем еще мальчишка, который был командиром Серго: он произнес прощальные слова, сказал, что Серго погиб за родину, оказывая братскую помощь прогрессивным силам Народной Республики…
… Черт возьми, какое это имеет значение? Лейтенант смылся сразу, как представилась возможность, минут через десять, и Зинаида в тот же вечер собрала свои манатки в этой полной призраков квартире. Отец пытался ее остановить, даже ударил, изо всех его пор несло водкой, и еще был запах вымокшей под дождем собаки. Больше она его не видела. Не видела до утра прошлого вторника, когда он появился у ее дверей и назвал ее шлюхой. Она вытолкала его, как нищего, сунула две пачки сигарет, и вот теперь он мертв и она его действительно больше не увидит.
Она наклонила голову, беззвучно шевеля губами, и со стороны могло показаться, что она молится, хотя на самом деле она читала его записку и разговаривала сама с собой.
«Ты права, я плохой отец. Ты права во всем. Не думай, что я этого не понимаю…»
Ох, папа, не надо об этом.
«Но теперь представилась возможность сделать доброе дело…»
Доброе? Ты так это называешь? Доброе? Ничего себе доброе. Тебя из-за этого убили, а теперь хотят убить меня.
«Помнишь то место, которое у меня было, когдабыла жива мама?»
Да, да, я помню.
«И помнишь, что я тебе говорил? Ты слышишь меня, девочка? Правило номер один: что это за правило ?»
Она сложила записку и оглянулась. Глупо.
«Говори же, девочка!»
Она понуро опустила голову.
Никогда не подавай виду, что боишься.
«Повтори еще раз!»
Никогда не подавай виду, что боишься.
«А правило номер два? Какое второе правило?»
У тебя в этом мире только один друг.
«И что это за друг?»
Ты сама.
«И еще?»
Вот это.
«Покажи». Ну это, папа. Это.
В темноте сумки ее пальцы задвигались, словно перебирая четки, сначала неловко, потом все более уверенно.
Вставить до щелчка, поставить на боевой взвод, опустить…
Когда служба кончилась, она вышла из церкви и зашагала по Красной площади, успокоившись, зная, что делать.
Этот иностранец прав. Ей нельзя рисковать и возвращаться домой. Друга, у которого можно было бы остановиться, у нее нет. В гостинице надо регистрироваться, и если у Мамонтова есть дружки в ФСБ…
Оставалось только одно.
Было уже около шести, и тени вокруг Мавзолея сгущались, но напротив, на другой стороне вымощенной брусчаткой площади, все ярче сияли огни ГУМа — линия желтых маячков среди мрака осенних сумерек.
Она быстро сделала покупки. Прежде всего — черное шелковое вечернее платье до колен. Потом вызывающие черные чулки, короткие черные перчатки, черная сумочка, черные туфли на высоких каблуках и косметика.
Она расплатилась наличными, в долларах. У нее никогда не было при себе меньше тысячи. Она не хотела пользоваться кредитной карточкой: зачем оставлять следы? Банкам она тоже не доверяла — все они жулики и алхимики, заберут драгоценные доллары и в лучшем случае отдадут деревянными.
У прилавка с косметикой продавщица ее узнала: «Привет, Зина!» — и пришлось спешно ретироваться.
Она вернулась в секцию верхней одежды, сняла в примерочной куртку, блузку и джинсы и облачилась в новое платье. Трудно было застегнуть сзади молнию — пришлось едва не вывернуть левую руку, чтобы дотянуться до середины спины, а правую просунуть сверху между лопаток, пока пальцы обеих рук не встретились. Но в конце концов она застегнулась, подтянув телеса, и вышла к зеркалу посмотреть на себя: рука на бедре, подбородок приподнят, легкий поворот головы.
Хорошо.
Да, довольно неплохо.
Макияж занял еще десять минут. Она запихнула старую теплую одежду в фирменный гумовский пакет, накинула куртку и направилась обратно через Красную площадь, постукивая каблуками по брусчатке.
Она даже не повернула головы к Мавзолею и Кремлевской стене, куда девочкой ее водил гулять отец, — к надгробию Сталина. Вместо этого она быстро вышла через ворота в северной стороне площади, свернула вправо и двинулась к «Метрополю». Ей хотелось чего-нибудь выпить в баре гостиницы, но швейцары преградили дорогу.
— Нельзя, дорогуша, уж извини.
Она слышала, как они хохотали ей вслед.
— Начинаешь сегодня пораньше? — крикнул один из них.
Когда она вернулась к машине, было уже совсем темно.
И снова она здесь.
Странно, подумала она, вспоминая прошлое, смерть матери и Серго, две эти смерти. Странно. Как два первых крохотных камушка перед грандиозным обвалом. Потому что вскоре рухнуло все — весь старый привычный мир ушел вслед за ними в сырую землю.
Не в том дело, что Зинаида особенно уж следила за политикой. Первые два года после ухода от отца прошли как в тумане. Она жила в какой-то дыре в районе Красногорска. Дважды забеременела. Сделала два аборта. (И редкий день не думала, что бы выросло из ее детей — им было бы сейчас семь и девять — и стал ли бы другим мир, в который они так и не попали.)
Да, Зинаида не интересовалась политикой, но обратила внимание на деньги, которые крутились возле богатых отелей — «Метрополя», «Кемпински» и прочих. И деньги заметили ее, как и многих московских девочек. Зинаида была не красавицей, но довольно хорошенькой — что-то мингрельское придавало ее лицу восточную утонченность, в то же время она оставалась русской и ее стройная фигура сохраняла пышность форм и соблазнительность.
И поскольку ни одна московская девушка не могла заработать за месяц то, что западный бизнесмен тратил вечером на бутылку вина, не нужно было быть экономическим гением из числа тех мрачнолицых специалистов по менеджменту, что потягивали напитки в баре, чтобы понять: здесь складывается рынок. Вот почему декабрьским вечером 1992 года в номере немецкого инженера из Людвигсхавена-на-Рейне двадцатидвухлетняя Зинаида Рапава стала шлюхой; после девяноста потных минут она вышла, стуча каблучками по коридору, засунув в бюстгальтер 125 долларов — сумму, которую ей никогда еще не доводилось видеть.
Рассказать тебе что-нибудь еще, папа, теперь, когда мы наконец разговорились? Это было хорошо. И я была хороша. Потому что делала то же самое, что делают каждую ночь миллионы девушек, только у них не хватает мозгов брать за это деньги. У них это распущенность. У меня — бизнес, иными словами — капитализм, и это хорошо, все обстоит так, как ты и говорил: у тебя только один друг — ты сама.
Со временем бизнес переместился из отелей в клубы, и стало еще легче. Клубы платили мафии за покровительство, собирая дань с девушек, зато мафия не подпускала сутенеров, и все выглядело мило и респектабельно, и можно было делать вид, что это удовольствие, а не бизнес.
Сегодня, через шесть лет после первого опыта, в ее квартире — а квартиру она оплатила сама — были припрятаны почти тридцать тысяч долларов наличными. У нее имелись свои планы. Она изучала право. Она хотела стать адвокатом. Она бросит «Робот», а вместе с ним и Москву, переберется в Санкт-Петербург и станет порядочной легальной шлюхой, иными словами — адвокатом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
И в течение получаса, пока О'Брайен размышлял над его словами, стояла блаженная тишина.
В начале десятого они достигли Ярославля и пересекли Волгу. Келсо налил по чашке кофе и пролил себе на колени, когда машина подпрыгнула на выбоине. О'Брайен пил, лишь слегка сбавив скорость. Потом они жевали шоколад. Свет встречных фар, слепивший их в окрестностях города, сменился спорадически возникавшими огнями.
— Хотите, поменяемся? — предложил Келсо. О'Брайен помотал головой.
— Нет. Поменяемся в полночь. А вы пока поспите. Они прослушали по радио десятичасовой выпуск новостей. Коммунисты и националисты в Госдуме использовали свое большинство, чтобы забаллотировать последние предложения президента; назревает очередной политический кризис. На Московской валютной бирже продолжается падение курса рубля. Секретный доклад министра внутренних дел президенту об опасности вооруженного выступления: из-за утечки он напечатан в «Авроре».
О Рапаве, Мамонтове или бумагах Сталина — ни слова.
— Разве вам не надо быть в Москве и сообщить об этом?
О'Брайен фыркнул.
— О чем? «Новый политический кризис в России»? Увольте. Я не могу ежечасно передавать одно и то же.
— Но охотно сообщите о нашей находке?
— «Тайная возлюбленная Сталина. Судьба загадочной девушки». Как вам это? — О'Брайен выключил радио.
Келсо перегнулся к заднему сиденью и перетащил вперед один из спальных мешков. Расстегнул, завернулся в него, как в одеяло, и нажал на кнопку. Спинка сиденья медленно откинулась.
Он закрыл глаза, но сон не шел. Сталин в разных видах мелькал перед глазами. Сталин — уже старик. Сталин, каким его описал Милован Джилас после войны: наклонившийся вперед на переднем сиденье машины по дороге на Ближнюю дачу и зажигающий лампочку на перегородке, чтобы увидеть время на подвешенных там карманных часах, «… и я прямо перед собой увидел его уже ссутулившуюся спину и костлявый затылок с морщинистой кожей над твердым маршальским воротником…» (Джилас показывает Сталина дряхлым стариком, жадно набивающим рот едой, то и дело теряющим нить разговора и отпускающим шуточки про евреев.)
И еще Сталин меньше чем за шесть месяцев до смерти, произносящий последнюю путаную речь на заседании Пленума Центрального Комитета, рассказывающий, как Ленин преодолевал кризисы 1918 года: «Он гремел тогда в этой неимоверно тяжелой обстановке, гремел, никого не боялся. Гремел». Сталин дважды или трижды, раз за разом повторял это слово: «Гремел!», а члены ЦК сидели оцепеневшие и охваченные ужасом.
Сталин, один в своей спальне, вырывающий фотографии детей из иллюстрированных журналов и расклеивающий их по стенам. И Сталин, заставляющий Анну Сафонову танцевать перед ним…
Странно, всякий раз, когда Келсо пытался представить себе танцующую Анну Сафонову, у нее было лицо Зинаиды Рапава.
17
Зинаида Рапава сидела в своей машине в полной темноте и ощупывала контуры отцовского пистолета «Макаров», лежавшего у нее в сумочке на коленях.
Она убедилась, что все еще способна вслепую его зарядить и разрядить — это как езда на велосипеде: научившись в детстве, никогда не забудешь. Освободить пружину нажатием кнопки на рукоятке, вытащить магазин, вложить в него патроны (шесть, семь, даже восемь гладких, холодных на ощупь), вставить магазин на место со щелчком, затем поставить пистолет на боевой взвод и опустить предохранитель. Теперь можно стрелять. Вот так.
Отец гордился бы ею. В этой игре она всегда брала верх над Серго. Тот вечно нервничал, имея дело с оружием. Это было смешно, учитывая, что именно он, а не она, поступил на военную службу.
Вспомнив Серго, она снова заплакала. Но она не могла позволить себе долго предаваться отчаянию. Вынула руки из сумки, до боли протерла глаза обоими рукавами куртки и опять занялась этой механической игрой. Вставить до щелчка, поставить на боевой взвод, опустить…
Она была напугана. Настолько напугана, что, повернувшись и зашагав прочь от этого англичанина, все время хотела оглянуться, увидеть его, стоящего у входа в здание, вернуться к нему. Но если бы она это сделала, он понял бы, что она напугана, а страх никогда нельзя показывать другим — один из уроков отца.
Поэтому она поспешила к машине и какое-то время бездумно кружила, пока не поняла, что движется в сторону Красной площади. Она припарковалась на Большой Лубянке и прошла немного вперед, к собору Сретения Владимирской иконы Божьей Матери, где шла служба.
В церкви было полно народу. Сейчас так всегда, не то что в старые времена. Голоса певчих накатили на нее, как волна. Зинаида зажгла свечу. Она не могла сказать зачем — веры в ней не было; просто так всегда делала мать. «И что же твой Бог для нас когда-нибудь сделал?» — насмешливо спрашивал ее отец. Она подумала об отце, о девушке, которая вела этот дневник, — Анне Сафоновой. Полная дуреха. Дуреха и бедняга. Поставила свечку и ей — может быть, ей это поможет, где бы она ни находилась.
Ей хотелось, чтобы ее воспоминания были не такими горькими, но тут уж ничего не поделаешь. Она помнила отца почти всегда пьяным, его глаза, похожие на червоточины, его мелькающие в воздухе кулаки. Или усталым после работы в цехе, выжатым как лимон — не в силах даже встать со стула и добрести до кровати; он всегда подкладывал под себя «Правду», чтобы не перепачкать обивку одеждой, пропитанной машинным маслом. Или безумным — он до глубокой ночи сидел у окна или бродил по коридору, проверяя, не следит ли кто-нибудь за ним, не шушукается ли кто-нибудь о нем, а потом швырял на пол «Правду» и остервенело чистил свой «Макаров» («Убью, пусть только сунутся…»).
Но иногда, если он не был пьян, изможден или безумен, в спокойные часы между опьянением и беспамятством он рассказывал о жизни на Колыме: как приходилось бороться за выживание, выменивать на еду разного рода услуги и крошки табака, хитростью получать работу полегче, вычислять стукачей, — и тогда он сажал ее на колени и пел ей колымские песни своим мягким мингрельским тенорком. Такие воспоминания были приятнее. В свои пятьдесят лет он казался ей очень старым. Он всегда был таким. Молодость его улетучилась, как только умер Сталин. Быть может, именно поэтому отец так часто говорил о нем? У него на стене даже висела фотография Сталина — с густыми усами, похожими на громадные черные личинки. Да, она никогда не могла привести к себе друзей, показать им, в каком свинарнике они живут. Две комнаты, одну из которых она сначала делила с Серго, а когда он повзрослел и стал ее стесняться, то с матерью. А мать превратилась в призрак еще до того, как ее начал пожирать рак, стала прозрачной, как паутинка, и в конце концов растаяла без остатка.
Она умерла в 1989-м, когда Зинаиде исполнилось восемнадцать. Шесть месяцев спустя они снова оказались на Троекуровском кладбище, положив в землю Серго, рядом с матерью. Зинаида закрыла глаза, вспомнила, как отец напился на похоронах; в памяти всплыли несколько армейских друзей Серго, среди них — молодой нервный лейтенант, совсем еще мальчишка, который был командиром Серго: он произнес прощальные слова, сказал, что Серго погиб за родину, оказывая братскую помощь прогрессивным силам Народной Республики…
… Черт возьми, какое это имеет значение? Лейтенант смылся сразу, как представилась возможность, минут через десять, и Зинаида в тот же вечер собрала свои манатки в этой полной призраков квартире. Отец пытался ее остановить, даже ударил, изо всех его пор несло водкой, и еще был запах вымокшей под дождем собаки. Больше она его не видела. Не видела до утра прошлого вторника, когда он появился у ее дверей и назвал ее шлюхой. Она вытолкала его, как нищего, сунула две пачки сигарет, и вот теперь он мертв и она его действительно больше не увидит.
Она наклонила голову, беззвучно шевеля губами, и со стороны могло показаться, что она молится, хотя на самом деле она читала его записку и разговаривала сама с собой.
«Ты права, я плохой отец. Ты права во всем. Не думай, что я этого не понимаю…»
Ох, папа, не надо об этом.
«Но теперь представилась возможность сделать доброе дело…»
Доброе? Ты так это называешь? Доброе? Ничего себе доброе. Тебя из-за этого убили, а теперь хотят убить меня.
«Помнишь то место, которое у меня было, когдабыла жива мама?»
Да, да, я помню.
«И помнишь, что я тебе говорил? Ты слышишь меня, девочка? Правило номер один: что это за правило ?»
Она сложила записку и оглянулась. Глупо.
«Говори же, девочка!»
Она понуро опустила голову.
Никогда не подавай виду, что боишься.
«Повтори еще раз!»
Никогда не подавай виду, что боишься.
«А правило номер два? Какое второе правило?»
У тебя в этом мире только один друг.
«И что это за друг?»
Ты сама.
«И еще?»
Вот это.
«Покажи». Ну это, папа. Это.
В темноте сумки ее пальцы задвигались, словно перебирая четки, сначала неловко, потом все более уверенно.
Вставить до щелчка, поставить на боевой взвод, опустить…
Когда служба кончилась, она вышла из церкви и зашагала по Красной площади, успокоившись, зная, что делать.
Этот иностранец прав. Ей нельзя рисковать и возвращаться домой. Друга, у которого можно было бы остановиться, у нее нет. В гостинице надо регистрироваться, и если у Мамонтова есть дружки в ФСБ…
Оставалось только одно.
Было уже около шести, и тени вокруг Мавзолея сгущались, но напротив, на другой стороне вымощенной брусчаткой площади, все ярче сияли огни ГУМа — линия желтых маячков среди мрака осенних сумерек.
Она быстро сделала покупки. Прежде всего — черное шелковое вечернее платье до колен. Потом вызывающие черные чулки, короткие черные перчатки, черная сумочка, черные туфли на высоких каблуках и косметика.
Она расплатилась наличными, в долларах. У нее никогда не было при себе меньше тысячи. Она не хотела пользоваться кредитной карточкой: зачем оставлять следы? Банкам она тоже не доверяла — все они жулики и алхимики, заберут драгоценные доллары и в лучшем случае отдадут деревянными.
У прилавка с косметикой продавщица ее узнала: «Привет, Зина!» — и пришлось спешно ретироваться.
Она вернулась в секцию верхней одежды, сняла в примерочной куртку, блузку и джинсы и облачилась в новое платье. Трудно было застегнуть сзади молнию — пришлось едва не вывернуть левую руку, чтобы дотянуться до середины спины, а правую просунуть сверху между лопаток, пока пальцы обеих рук не встретились. Но в конце концов она застегнулась, подтянув телеса, и вышла к зеркалу посмотреть на себя: рука на бедре, подбородок приподнят, легкий поворот головы.
Хорошо.
Да, довольно неплохо.
Макияж занял еще десять минут. Она запихнула старую теплую одежду в фирменный гумовский пакет, накинула куртку и направилась обратно через Красную площадь, постукивая каблуками по брусчатке.
Она даже не повернула головы к Мавзолею и Кремлевской стене, куда девочкой ее водил гулять отец, — к надгробию Сталина. Вместо этого она быстро вышла через ворота в северной стороне площади, свернула вправо и двинулась к «Метрополю». Ей хотелось чего-нибудь выпить в баре гостиницы, но швейцары преградили дорогу.
— Нельзя, дорогуша, уж извини.
Она слышала, как они хохотали ей вслед.
— Начинаешь сегодня пораньше? — крикнул один из них.
Когда она вернулась к машине, было уже совсем темно.
И снова она здесь.
Странно, подумала она, вспоминая прошлое, смерть матери и Серго, две эти смерти. Странно. Как два первых крохотных камушка перед грандиозным обвалом. Потому что вскоре рухнуло все — весь старый привычный мир ушел вслед за ними в сырую землю.
Не в том дело, что Зинаида особенно уж следила за политикой. Первые два года после ухода от отца прошли как в тумане. Она жила в какой-то дыре в районе Красногорска. Дважды забеременела. Сделала два аборта. (И редкий день не думала, что бы выросло из ее детей — им было бы сейчас семь и девять — и стал ли бы другим мир, в который они так и не попали.)
Да, Зинаида не интересовалась политикой, но обратила внимание на деньги, которые крутились возле богатых отелей — «Метрополя», «Кемпински» и прочих. И деньги заметили ее, как и многих московских девочек. Зинаида была не красавицей, но довольно хорошенькой — что-то мингрельское придавало ее лицу восточную утонченность, в то же время она оставалась русской и ее стройная фигура сохраняла пышность форм и соблазнительность.
И поскольку ни одна московская девушка не могла заработать за месяц то, что западный бизнесмен тратил вечером на бутылку вина, не нужно было быть экономическим гением из числа тех мрачнолицых специалистов по менеджменту, что потягивали напитки в баре, чтобы понять: здесь складывается рынок. Вот почему декабрьским вечером 1992 года в номере немецкого инженера из Людвигсхавена-на-Рейне двадцатидвухлетняя Зинаида Рапава стала шлюхой; после девяноста потных минут она вышла, стуча каблучками по коридору, засунув в бюстгальтер 125 долларов — сумму, которую ей никогда еще не доводилось видеть.
Рассказать тебе что-нибудь еще, папа, теперь, когда мы наконец разговорились? Это было хорошо. И я была хороша. Потому что делала то же самое, что делают каждую ночь миллионы девушек, только у них не хватает мозгов брать за это деньги. У них это распущенность. У меня — бизнес, иными словами — капитализм, и это хорошо, все обстоит так, как ты и говорил: у тебя только один друг — ты сама.
Со временем бизнес переместился из отелей в клубы, и стало еще легче. Клубы платили мафии за покровительство, собирая дань с девушек, зато мафия не подпускала сутенеров, и все выглядело мило и респектабельно, и можно было делать вид, что это удовольствие, а не бизнес.
Сегодня, через шесть лет после первого опыта, в ее квартире — а квартиру она оплатила сама — были припрятаны почти тридцать тысяч долларов наличными. У нее имелись свои планы. Она изучала право. Она хотела стать адвокатом. Она бросит «Робот», а вместе с ним и Москву, переберется в Санкт-Петербург и станет порядочной легальной шлюхой, иными словами — адвокатом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46