https://wodolei.ru/brands/RGW/
Щурясь на мягком осеннем солнышке, провожали они береты, косынки, юбки и туфельки, мимикой показывая их друг другу и так же мимикой говоря: хороши, правда? Слушали забытые трамвайные трели, специально для них выбивавшиеся вожатым-подростком, вслух читали надписи «Гастроном», «Аптека», нанесенные на гигантские, во всю длину фасада, стекла, покрытые пылью, омытые дождями, отчего впечатление извечного покоя, царящее в этом воздухе, еще больше усиливалось; делали ручкой милиционеру в белых перчатках, с металлическим свистком на тонком шнурке, пропускавшему вагон с фронтовиками по зеленой улице, и снова, однообразно водя головами, взирали на милых горожанок.
В конце маршрута старенький вагон проскрежетал колесами на трамвайной петле, пробуждая эхо пышной, в раннем золоте рощи. Какая-то тетка торговала на остановке маковками. Баранов, помянув недобрым словом начфина («Зачем вам деньги?»), закупил теткин товар оптом и распорядился, чтобы Гранищев раздал его летчикам. «За адъютанта держит, – подумал Павел. – За водкой пошлет…»
Маковки поделили быстро, весело, смачный хруст, с которым они уничтожались, напоминал о детстве, а заводской двор, словно бы угадывая чаяния фронтовиков, встретил их распоряжением: «Ждите!»
«Ждите!» – сказали Баранову возле сошедших с конвейера «ЯКов». «Сталинград не ждет, – строго возразил отец-командир. – Сняты спецрейсом с боевой работы. Где директор?» – «Неувязка, – объяснили летчику, – смежник не дослал заводу монтажные комплекты. Нет, в частности, ерунды – дюритов, резиновых трубочек. С резиной всегда туго. А на моторах обнаружена течь». – «Нас с фронта сняли, Сталинград не ждет, – повторил Баранов, – Где начальство?» Его стали успокаивать, говоря, что самолеты получил для них загодя прибывший с фронта полковник Дарьюшкин. «Знаю Дарьюшкина. Полковник, командир дивизии…» – «Говорят, уже не командир… неважно… Полковник шуровал здесь – пыль столбом! Беспорядки, конечно, имеются… Какой-то охламон вздумал покатать на „кукурузнике“ свою квартирную хозяйку, финал таких прогулок известен; другой прилетел с фронта на боевой машине с женой-официанткой, да и загулял. Полковник Дарьюшкин всех их железной рукой – под Сталинград. Капитан с ЛИСа сунулся к нему насчет снабжения, дескать, с харчами плохо. Дарьюшкин его послушал, послушал да и сказал: „На фронт – готовы?“ – „Как прикажет Родина…“ Он и капитана прибрал. Короче, сегодня полковник и этот капитан с ЛИСа вылетели к смежнику. Рассчитывали в обед вернуться, пока их нет». – «На чем полетели?» – спросил Баранов. «О, транспорт современный: На „ПЕ-два“ – „Откуда у вас „ПЕ-два“?“ – „Какой-то экипаж по дороге в Сталинград отбился от полка. Дарьюшкин его тоже прищучил. Летчик после ранения, видать, не долечился, открылась рана, угодил в госпиталь. Вот эту „пешку“ и взяли… „Летаю на всех типах, – сказал капитан. – На „пешках“ же поведу истребителей в качестве лидера…“ Он себя уже лидером видит“.
Ни к обеду, ни после обеда «ПЕ-2» с дюритами не возвратился.
В распоряжении сталинградцов, весь день толкавшихся на заводе, оказался вечер.
Вольный вечер в тылу, где благоухает осень, где парки, танцплощадки, возможность непредвиденных, по-военному коротких встреч. Немного их на памяти каждого; воздух тревоги и неизвестности, повсеместно разлитый, создавал предрасположенность к ним, этим встречам, ни к чему ни мужчин, ни женщин не обязывающим, а может быть, и не последним…
– Пройдемся по городу, – решил Баранов. – Где у вас клуб?
Дело молодое – конечно, в клуб.
Лица окончивших смену женщин были не так свежи, как утром, но несли в себе заряд привлекательности и надежд. В этом потоке, ко всему готовые, ни с кем в отдельности не заговаривая, все замечая, продвигались летчики вдоль забора, оклеенного рекламой фильмов «Три мушкетера» и «Джордж из Динки-джаза», вдоль метровых имен столичных знаменитостей на афишах, – в указанном им направлении. А в центре города, в старинном здании с порталами и глухими стенами, – областной театр, где лицедействует эвакуированная из Ленинграда труппа.
Ах, театр!
Не сцена, не холодок, набегающий в зал при открытии занавеса, чтобы смениться затем жаром страстей, – нет: пять ступенек с перильцами и плотная, дерматином обитая дверь «Служебного входа» – вот что отвлекло Баранова от фронтовых забот. Анатолий Серов, без ума влюбившийся в актрису, Иван Клещев, сталинградский герой, у которого, по слухам, роман с кинозвездой… Двадцать лет прошло после гражданской войны, другая в разгаре, но что бы в мире ни происходило, личная жизнь вознесшихся к славе привлекает внимание… Он, год тому назад безвестный лейтенант, ныне вроде бы тоже знаменитость, избранник судьбы. Почему не рискнуть? Не завести знакомство? Он обвел глазами летчиков: они-то в нем уверены? Летчики, скорее, выжидали. Некоторый опыт, распалявший воображение, Баранов приобрел… Почему бы все же не рискнуть? Она – Лиза. Или Софья… Нет, не Софья… Чацкий, шустрый малый, остряк, что он в ней нашел, в Софье? Она ж его вокруг пальца обвела и дураком выставила… А что, как она и в жизни хвостом крутит? Водит за нос? «Грех не беда, молва нехороша…»
Так или примерно так размышлял Баранов, задержавшись возле щербатых ступенек «Служебного входа» старинного, дореволюционной кладки здания. Летчики тоже остановились… Что удивительного, если подумать: и авиация и театр в какой-то мере отвечают жажде зрелищ, и авиация и театр не чужды шумному успеху.
– Что это он вздумал – на «ПЕ-два» лидировать? – вслух спрашивал Баранов о капитане, посланном за дюритами, поглядывая, не догадается ли кто впустить их, пригласить в храм искусств. Нитяные перчатки по локоть, белые платья до пят… Оголенные плечи… Сказочный, волшебный мир – в одном перелете от Сталинграда! Гранищев, неофит среди истребителей, о лидере не слыхивал. Лидер, объясняют ему, это экипаж «ПЕ-2», «пешки», – со штурманом, средствами радионавигации на борту… Капитан с ЛИСа хочет на «ПЕ-2» возглавить возвращение группы Баранова в Сталинград. «А мне-то театр зачем? – думал Павел, выслушивая доводы „за“ и „против“ лидера. – Там у него – Лена, здесь – артистка, – осуждал он Баранова, как бы уже уличенного в постыдном грехе двоеженства. – Вроде и признал меня Баранов, а как к нему подступиться – не знаю… Не знаю».
Фея участливости и добра на крыльцо не взошла, и робость, робость одолела отца-командира… Потоптавшись у входа, летчики пошли дальше.
В месте, им указанном, – одноэтажное бревенчатое здание: клуб.
Входная дверь в клуб была закрыта.
В театр – сами не осмелились, в клуб – их не пускают.
Смутные надежды фронтовиков не сбывались.
Завтра их здесь не будет.
Кто знает, что с ними будет завтра.
Баранов подергал дверь. Павел, тоже в нее потарабанив, приложился ухом.
– Музыка… патефон, – расслышал он. Глаза летчиков встретились.
Командир, предпринявший этот поход, мог отвалить, мог продолжить осаду.
– «Вальс цветов», – сказал ему Павел.
– На обратной стороне, – стал припоминать Баранов, – «Пламенное сердце»?
– А не «В парке чаир»?
– «В парке чаир распускаются розы»? Ага, не забыл! – вот была радость: не забыл! – И «Вальс цветов» помню, и в «Парке чаир…». Славная песенка… «Помню разлуку…» – тихонько напел он, отбивая такт носком сапога. – «В даль голубую, в ночь ушли корабли…»
– Прямо про нас: «В даль голубую, в ночь ушли корабли…» – сказал Павел; оба примолкли, заново осознавая свой неправдоподобный, фантастический отлет из Сталинграда.
– Если я когда женюсь, – неожиданно сказал Баранов, – так уж для себя. А то иные, я замечаю, готовы жениться напоказ, пыль в глаза, чтобы вокруг говорили: «Ах, какая интересная пара!..»
– Кто? – спросил женский голос за дверью.
– Летчики! – подобрался Баранов. – Летчики с фронта, – добавил он, подмигивая Павлу.
«Он ничего о нас не знает, – решил Павел. – Лена обо мне ему не говорила. Что, собственно, она могла сказать?..»
Коридор, подсобные комнаты, зрительный зал, куда они, потолкавшись у входа, ввалились, были забиты столами, шкафами, раскладушками эвакуированных контор и трестов, только сцена оставалась свободной – она-то и собрала знакомых с нею десятиклассников прошлого года выпуска. Три мальчика и пять девочек впервые с начала войны встретились здесь, чтобы разузнать о ребятах, друг о друге, впредь держаться поближе… Патефон – клубный, пластинки прихватила Зорька, ленинградка, новенькая в их компании, вместе строчат в пошивочной на ручных машинках солдатское белье для фронта. Мальчишки при виде авиаторов примолкли, девочки, стоя кружком и не зная, чего им ждать, потупились.
Зорька, ленинградка, медленно направилась со сцены, но кто-то из ребят – случайно ли, намеренно ли – пустил пластинку, ее любимую пластинку; зазвучавший напев, так показалось, переменил движение Зорьки: она повернулась к старшему лейтенанту. Остановилась, замерла перед ним. «Углядела! – восхитился Пинавт. – С первого захода!» Он был недалек от истины. Пожалуй, правильней было бы сказать: «Угадала!» Она поняла то, что, конечно, понимали и другие, видя на улицах города неприкаянных, слегка ошалевших от перемены обстановки, разномастно одетых летчиков. Поняла – и отозвалась. Молча, с готовностью к танцу, стояла она перед летчиком, ни о чем его не спрашивая, даже такого банального вопроса, как «с фронта?» или «на фронт?», не задавая. Баранов сбрасывал реглан. Зорька терпеливо, с достоинством его ждала, ободряя своим примером сверстниц. С первым па она овладела собой окончательно. На ее открытом, со вздернутым носиком лице появилась улыбка – улыбка удовольствия от собственной смелости, от кружения, а больше всего от признательности старательного и послушного ей летчика. Что значит находчиво, смело поступить! Ее подружки, игравшие до войны на сцене клуба в «Чужом ребенке», «Альказаре», «Пади Серебряной», других спектаклях драмкружка, готовы были признать в ленинградке, никогда о сцене не помышлявшей, примадонну. Росленькая, в мужском свитере с глухим воротом, она неприметно для окружающих придерживала, поворачивала и направляла русоголового партнера, как было нужно для танца и для них обоих, движение в согласном ритме, полузабытые, оглушительные «Брызги шампанского» не оставляли места Сталинграду, заводу, дюритам… На помягчевшем, исполненном усердия лице Баранова, поросшем за ночь светлой щетиной, проглянула робость, которую он хотел бы скрыть, но которая, вопреки его желанию, выступала всякий раз, когда летчик, не остывший от боя, повиновался голосу сердца, – в Эльтоне, где жар женских рук лег ему на затылок, у ступеней «Служебного входа», здесь, в заводском клубе…
Какой-то малец, взобравшись на сцену, бесцеремонно разбил их пару, сурово прервал Зорьку, открывшую было рот: «Давай помалкивай!»; привстав на цыпочки и конспиративно оглядываясь, шепнул Баранову: «Я с завода… „ПЕ-два“ грохнулся, просят позвонить…»
«Баранов! – представился Михаил по телефону отрывисто, как делают старшие начальники, зная, какое впечатление производят их фамилии. „Сел на брюхо, – сказал дежурный, ждавший его звонка. – С дюритами…“ Под Сталинградом дня не проходило, чтобы о ком-нибудь из летчиков не разнеслось: „Сел на брюхо!“, и это было доброй вестью. Предвоенная песенка еще звучала в нем, падение „пешки“ грозило затянуть, сорвать перегонку. „Когда получим дюриты?“ – спросил Баранов. „Рассчитываем на завтра“. – „Твердо?“ – „Снаряжаем грузовик… Осень, какие у нас дороги, известно… Сто тридцать туда, сто тридцать обратно, – рассуждал дежурный. – По трясине…“ – „Кукурузник“ на заводе есть?» – «Есть». – «Готовьте! На рассвете я сам туда махану…»
Он вернулся в зал.
Гремел патефон, раскрасневшаяся Зорька с неугасавшей улыбкой была нарасхват.
– И зачем ты только сюда меня затащил, сержант? – выговорил Баранов Гранищеву.
…Капитан в старенькой, с треснувшим козырьком авиационной фуражке и в такой же поношенной куртке, обходя распластанную на пахоте тушу бомбардировщика, рассказывал Баранову:
– Посадил, спроси штурмана – как!.. По науке. Комар носа не подточит. Притер ее, милую, и – на тебе: яма!
– Счастливо отделались, – заметил Баранов.
– Штурман шишака набил хорошего, а так… Обрыв шатуна, я думаю… Ее же с воздуха не увидишь, яму…
– На одном моторе «пешка» не тянет?
– Идет со снижением… Тянул, сколько мог, и вот – крах надеждам…
– Спасибо скажи, что не загорелись, сами целы…
– Сто тридцать верст не дотянул… Волчья яма, все к черту! – с горячностью только что потерпевшего аварию причитал капитан. – Но посадил я ее!.. Честно: самому приятно. Такое, знаешь, нежное женское касание. – Баранову надлежало не только воздать должное мастерству, но и пожалеть, что собственными глазами не видел приземления скоростного бомбардировщика на колеса в пустынном осеннем поле…
– Ладно, дюриты перегрузим, через час будем дома…
– Перегрузим! – капитан остановился. – Как же мы их возьмем, если они под брюхом, в бомболюках, вон где. – Он пнул зарывшуюся в землю моторную гондолу. – Прежде надо самолет поднять…
– «Прежде»… Я из Сталинграда!
– Знаю…
– Второго дня прикрывал вокзал.
– Понятно…
– Городской вокзал, недалеко от берега. Чей он сейчас – не скажу.
– Да почему я собственной шеей рисковал, садясь на колеса?! Штурман мне под руку орет: «Сажай на пузо, скапотируем!» А дюриты? Ведь мы их придавим, запрем, садясь на брюхо! – Капитан отступил назад, оглядывая многотонную глыбу, подмявшую под себя монтажные комплекты…
Тут в узости астролюка, что ближе к хвосту «пешки», выставился из самолета штурман. Неумело наложенный, влажный от крови бинт охватывал его голову, как чепчик, сдвинутый набекрень, что придавало штурману некоторую лихость, а свободный от повязки открытый темный глаз, быстро перебегая с Баранова на капитана и вновь на Баранова, сверкал затравленно.
– Память отшибло! – объявил штурман. «Чокнулся!» – решил Баранов, наглядевшийся на товарищей-бедолаг, получавших в воздушных боях или при катастрофах «сдвиг по фазе», как выражались в таких случаях технически изощренные авиаторы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54