https://wodolei.ru/catalog/installation/dlya_unitaza/
» – «Весной, когда же… К весне-то немца погоните?»
Камышинский арбуз от прикосновения ножа змеисто треснул. Разбитая губа мешала Павлу поглубже ухватить сахаристый, влажный ломоть, он забирал его и всасывал уголком непослушного рта, и вдруг – мотор, нежный рокот…
Родимый «М-11», еще вчера напевавший курсантам аэроклуба про тайны пятого океана и прочую дребедень, стеснил ему душу: самолет, как понял Гранищев, осторожно крался… Обычно летчики-связники выходили в сталинградскую степь затемно, на исходе ночи, когда горизонт затянут и мглист и плывут по земле туманы, помогая маленьким машинам скрываться в пестроте ландшафта. В дневную пору связисты не летали; приказ Хрюкина требовал доставлять донесения о ходе боевой работы «без ссылки на объективные причины, всеми доступными средствами», и оперативные сводки из строевых полков пересылались в штаб армии на боевых «ЯКах», «ИЛах», даже на «ПЕ-2»…
«Кукурузник», шелестевший над бахчой, имел, как видно, безотложное предписание: держась от белесой травы не выше, чем на метр, он рассекал ее и укладывал за хвостом темным пружинистым клином. Быстро мелькнувший профиль летчика чем-то напомнил ему Фолимона после госпиталя: бугристый шрам, оставленный сгоревшим на шее целлулоидным подворотничком, стянул кожу, изменил посадку головы, и он держал ее, наклоняя вперед, голос его сипел; говоря и глядя исподлобья, Фолимон помогал себе вращением крупных глаз… Его бы списали, если бы не упорство, с которым отстаивал Юрка свое право на кабину пилота; в конце концов он добился назначения в «королевскую авиацию», или, что то же самое, в «придворную эскадру», как называли летчики-связники небольшой отряд «ПО-2» при штабе армии.
Приспущенный, упрямый, беззащитный нос «кукурузника», пересекавшего бахчу, выражал надежду летчика пройти, несмотря на высокое солнце, рискованный маршрут. «Давай, милый, давай, – приговаривал Павел с арбузным ломтем в руках, не зная, Фолимон ли это. – Давай!» – вздохнул он глубоко, с хрипом, сдерживая подступившую к сердцу боль – сдают нервишки, – сострадая летчику, который, крадучись, дерзает засветло выполнить приказ, всем друзьям-истребителям, разбросанным войной, неукротимым, как сиплый, с пригнутой головой Фолимон… Он приналег на ломоть, сглатывая сочную сладость вместе с солоноватой горечью, спускавшейся по горлу… Хвостовой костыль «кукурузника» чертил землю, как зуб бороны, винт, замедляя обороты, делался зримым… самолет сел! «Сдурел парень, – подумал Павел. – Жить надоело…» Вместо того чтобы уматывать отсюда, пока цел, летчик, прогромыхивая крыльями, катил к арбузным грядкам.
Стражник, всполошившись, кинулся к нему, Гранищев, на ходу утираясь, направился следом.
– Летчикам гостинец, летчикам! – торопливо объяснил деду пассажир-лейтенант, открывая под арбузы пристежную крышку грузового гаргрота.
– Ты что?! – кричал Павел, узнавая шедшего ему навстречу Фолимона, как кричал на него однажды в стартовом наряде, когда курсант Фолин снес при рулежке ограничительный флажок; вдруг нашедшее воспоминание курсантских дней почему-то показалось Павлу веселым.
– Здравствуй, Солдат, – говорил Фолимон. – Разукрасили? Помяли? – У него был тон человека, которому дано судить несчастья других, что он и делал, поглядывая одновременно за своим пассажиром-лейтенантом, не терявшим на делянке времени даром.
– Зачем сел, балда? – скорее задорно, чем с укором отозвался Павел на выходку товарища.
– У него спроси (пассажир-лейтенант на полусогнутых сновал между бахчой и самолетом). Говорит: у бабы день рождения, женщине нужен подарок.
– Послал бы ты его вместе с подарком.
– Баба симпатичная…
– А «мессер» прищучит?
– С арбузами, без арбузов, какая разница. – Юрка незнакомо улыбнулся, засипел, должно быть, засмеялся. «В одну воронку снаряд два раза не попадает», – было в его
словах.
– Юра, я не спросил, тебя «мессер» снял? Или зенитка?
– Два «мессера». От одного ушел, другому подставился. Глупо подставился… Тебя?
– «Мессер»… Пес-рыцарь.
– Все они из псов…
– Наших кого-нибудь встретил?
– В Актюбинске, в госпитале… Меня из-под Москвы санпоездом аж в Актюбинск укатили… Кончай! – крикнул он лейтенанту.: – Перегрузишь, центровка нарушится!..
Лейтенант, стоя под моторной струёй, надувавшей его гимнастерку, как наволочку на воде, кивнул с готовностью, кинулся к грядке, взял в руки по арбузу, третий локтем закатил на подол гимнастерки, прихватил край гимнастерки зубами, понес…
– Три хороша зараз, – уважительно сказал Юрка. – Баба у него славная… – О женщинах он говорил тем же тоном человека, всему знающего цену. – Честная баба.
Щелкнув замками гаргрота, лейтенант проворно полез в кабину. Волосы на его нестриженом затылке топорщились вверх.
И снова Павел строил цепочку, доискиваясь первопричин, мысли его от ЗАПа перебрасывались в летное училище, в десятилетку… Выпускной вечер, как он знал теперь из письма, справляли в субботу, 21 июня, полеты в тот день были во вторую смену, он пилотировал в «зоне», когда в актовом зале выпускники, вставши кругом, положив друг другу руки на плечи, отплясывали «молдаванеску», в уральской школе любили «молдаванеску»… Десятилетка, мечта матери, не сбылась, летное училище пройдено галопом… но десятый класс – пусть без аттестата, без выпускного бала – был, а только он, десятый класс, – не восьмой, не девятый – дает доподлинное ощущение школьной жизни. Без десятого класса и школа не школа. Это – лучшее, что он получил, что у него есть.
Если он еще на ногах, улыбается, глядя вслед бесшабашному Фолимону, то благодаря ей, школе…
В полку его первым встретил приземистый механик-тяжеловес с баллоном, лежавшим на широком плече.
Сбросив увесистый баллон на землю и несколько выпятив тощий живот, он на штатский манер раскинул руки:
– Товарищ сержант!
– Здравия желаю, – не узнал Павел однополчанина.
– Сержант Гранищев! – громче прежнего восклицал тяжеловес, стискивая его руку своими задубевшими клешнями. – Сержант Гранищев, – повторял он на разные лады, рдея, как человек, не обманувшийся в своих ожиданиях. – Жив, Солдат!
Он и прозвище его знал…
– Кто еще пришел? – спрашивал летчик деловито, со сдержанностью, большей, чем была необходима, а про себя думал: «Память отшибло, что ли?» Сердечность механика его тронула.
– Все стоянки наши, – невпопад отвечал тяжеловес. – Истребителей не осталось, перебросили в колхоз Кирова… «Лимузин» один вкалывает, я на нем как раз, на «Лимузине», – «Лимузин» был такой же, как и «Черт полосатый», изношенной и живучей машиной.
– Никто не пришел? – повторил вопрос Гранищев.
– Я в лицо не всех знаю… Я в полк прибыл, когда вы улетели…
– Откуда же меня знаешь?
– Наслышан, – улыбнулся механик. – Рассказывали и описывали… Как вас увидел, сразу понял: сержант Гранищев!
К поселку МТФ Павел подходил затемно; плохо видя, он все узнавал и угадывал. Разрыхленная земля под ногами напоминала, как они здесь авралили, сжигая и зарывая в землю отравленные диверсантами продукты; обломок фанерного «зонта», «гриба», говорил об усилиях, предпринимавшихся, чтобы уберечь дежурных летчиков от солнцепека. «Загон», где в день прибытия на МТФ красовались пригнанные отовсюду «Р-зеты», «Р-5», «Чайки», пустовал: ни одного экземпляра допотопной техники не уцелело, все поглотила битва.
Высматривая окопчик, вытягивая в том направлении шею, Павел проходил мимо него, не останавливаясь, не сворачивая, торопливо пронося тайну, которую никто не знает, и горечь, в которой трудно было признаться даже себе… «Как он меня перед нею выставил!» – вдруг подумал он о Егошине, вспомнив свои ужасные посадки на глазах у Лены. И остановился. Не захотел идти дальше, встречаться с майором, давать ему объяснения… В отношениях Лены к нему, понял Павел, тоже присутствует Егошин. Сам о том не ведая, присутствует…
Расторопный лейтенант, адъютант эскадрильи, служивший летчикам-сержантом и за дядьку и за няньку, облобызал Павла, как родного, снял с себя двухлитровый немецкий термос (с водой по-прежнему было скверно): «Пей и мойся!» – «Я арбуза наелся…» – «Мойся!» Сам сливал ему из колпачка, выспрашивая подробности Обливской («Ты первый пришел, данных в полку никаких… Будь другая цель, дивизия бы так, конечно, не трясла, а тут аэродром, сам понимаешь, каждая подробность на учете…»), перебивал себя новостями. Павел коротко рассказал о вылете, о бое с «мессером».
– Отоспишься – представишь рапорт, – наказал ему адъютант. – Все подробно.
– Витька Агеев живой?
– Дежурит!.. Мне помогает. Летать не дают: две недели плена…
– Меня теперь тоже зажмут?
– Но ты на нашем берегу упал? На левом?
– На левом…
– На оккупированной территории не был, другое дело.
– Агеев две недели по хуторам прятался, – возразил Гранищев. – Днем отсыпался, ночью шел.
– Ты с ним был? Видел? Вот в полку Клещева погиб сын Микояна… Вернее, сбили. Сбили, а падения летчика никто не видел. Никто ничего сказать не может… Может, и не сбили… может, он в плену сидит… Так что две недели Виктора Агеева без проверки оставлять нельзя! Помолчали.
– Кто продукты-то травил, узнали?
– Ищут. Он тогда еще летал.
– Да я не к тому… Я бы Виктора сейчас пустил. Пусть воюет.
– Не хотел бы я быть на его месте.
– Живой, значит, везучий. Свое возьмет. Когда проняла заволжские аэродромы лихорадка: «Немцы взяли Рынок!» – рассказывал лейтенант, задания на вылет то ставились, то отменялись, в полк примчался Раздаев, и под конец дня на КП лейтенант услышал радио, какого за всю войну ему слыхивать не приходилось: открытым текстом ставилась боевая задача дивизии. Командиру бомбардировочной дивизии предписывалось всеми силами ударить по Ерзовке – не по Рынку, по Ерзовке и по дороге от нее на юг, к Сталинграду, куда прорвались немецкие танки. «Всею наличностью, всею наличностью!» – взывал незнакомый, срывающийся голос, а командир бомбардировочной дивизии отвечал: «У меня в строю четыре, у меня в строю четыре…» Тут же раздался звонок от Хрюкина: «Поднять все на Ерзовку и по дороге от Ерзовки на юг, к Сталинграду, по танкам…» Хрюкин, хозяин воздушной армии, знал, куда кинуться, если нет бомберов. Знал, кто выручит, – Раздаев выручит, Егошин – штурмовики, своевременно здесь же, под Сталинградом, получившие ночную подготовку. Случайность, а может, и предвидел генерал такой вариант. Факт тот, что поднялись в сумерках, после отбоя, экипажи для ночных условий не готовые, чехлили моторы… Да, прорыв со стороны Рынка был смертелен для города, но и контрудара штурмовиков немецкие танкисты тоже не ждали. Вышли «ИЛ-вторые» в бой на ночь глядя, сработал полк Егошина против лавины, катившей на завод, внезапность сокрушал внезапностью. Лег костями «дед», школьный инструктор, два его собрата по училищу, сержанты, обученные «дедом»,
– Дал я, между нами, Виктору Агееву совет… Знаешь какой? Выступи, говорю, на митинге, как лейтенант Кулев. Заверь командование: так, мол, и так, желаю бить ненавистных оккупантов… Кулев выступил, его тут же послали…
– Какой Кулев?
– Без тебя прибыл, штурман, лейтенант Кулев. По ошибке или как, не знаю: штурман, а попал в наш полк. Кантовался в штабе… Выступи, говорю, как Кулев, тебя сразу в боевой расчет поставят, пошлют на задание… Неловко, говорит Агеев. В грудь себя стукать не умею. Получается вроде как выставляюсь… Совесть моя чистая.
– Правильно считает.
– Ты говорливый стал, Паша… Донесение напишешь подробно, – повторил адъютант. – Мы тебе звездочку нарисуем. Как истребителю…
Звездочек тогда еще не рисовали.
Летчик-истребитель Амет-хан Султан извещал наземные службы об одержанной им победе, бабахая из пистолета в воздух. Летчик-истребитель Венька Лубок отметил первый сбитый им самолет, нарисовав на левом борту своего «ЯКа» алую розу, а на правом начертав женское имя «Света» (как звалась его подружка). Некоторые, припоминая красвоенлетов времен гражданской войны и встречая трофейные останки, брали на вооружение туза пик, черных кошек или драконов. Склонность к мистике пресекалась членом Военного совета в корне, да и сама бортовая геральдика в авиации решительно отвергалась – к чему она? Это восточный деспот Чингисхан красил своей кобыле хвост, чтобы все ее замечали, а пятнать краской боевую технику – только ее демаскировать. В сорок первом году в Белой Церкви так раскрасили, закамуфлировали один «СБ», ходивший на разведку, что свои же зенитчики его и сняли… «Чуждо…» «Принижает бойца Красной Армии…» – все так, а живописцы в авиационных полках не унимались.
Столь устойчивое тяготение к рисованному знаку – не сродни ли оно мужицкому желанию вплести на праздник в гриву своего Серка-кормильца нарядную тесемку? И разве не переносит летчик на боевую машину, на самолет, чувства, которые дед его и прадед, не вылезавшие из борозды, связывали с конем? «Мой брат Иван нынче на „Фордзоне“ пашет, а я на „ишаке“, – говорил курсант Сталинградского летного училища Венька Лубок.
…Под Валуйками, когда немец ломил на восток и дня не проходило без потери, старший лейтенант Баранов, сняв в бою «юнкерса», вывел на борту своего истребителя красную звездочку. «Возможно, не все из нас уцелеют, – объяснил Баранов, – звездочка скажет, как мы дрались…»
Звездочка как знак победы в воздушном бою утвердилась.
Узнав ее историю от адъютанта, Гранищев сказал:
– Если как истребителю… Такое отличие было ему по душе.
Кризис Сталинграда, назревая, в армейских штабах отзывался не так, как в районе Рынка, и на заволжских аэродромах иначе, чем на переправах, работавших под огнем. Сказывался он и на личных отношениях.
После 23 августа, когда штаб 8-й воздушной армии, за день до катастрофы переброшенный удачливым начальником штаба в левобережный совхоз, чудом уцелел, и после прорыва к Волге немецких танков, остановленных, но не разбитых летчиками Егошина, – после этих штыковых ударов, полученных городом в ближнем бою, в отношениях командарма Хрюкина и командующего ВВС Новикова произошла перемена.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Камышинский арбуз от прикосновения ножа змеисто треснул. Разбитая губа мешала Павлу поглубже ухватить сахаристый, влажный ломоть, он забирал его и всасывал уголком непослушного рта, и вдруг – мотор, нежный рокот…
Родимый «М-11», еще вчера напевавший курсантам аэроклуба про тайны пятого океана и прочую дребедень, стеснил ему душу: самолет, как понял Гранищев, осторожно крался… Обычно летчики-связники выходили в сталинградскую степь затемно, на исходе ночи, когда горизонт затянут и мглист и плывут по земле туманы, помогая маленьким машинам скрываться в пестроте ландшафта. В дневную пору связисты не летали; приказ Хрюкина требовал доставлять донесения о ходе боевой работы «без ссылки на объективные причины, всеми доступными средствами», и оперативные сводки из строевых полков пересылались в штаб армии на боевых «ЯКах», «ИЛах», даже на «ПЕ-2»…
«Кукурузник», шелестевший над бахчой, имел, как видно, безотложное предписание: держась от белесой травы не выше, чем на метр, он рассекал ее и укладывал за хвостом темным пружинистым клином. Быстро мелькнувший профиль летчика чем-то напомнил ему Фолимона после госпиталя: бугристый шрам, оставленный сгоревшим на шее целлулоидным подворотничком, стянул кожу, изменил посадку головы, и он держал ее, наклоняя вперед, голос его сипел; говоря и глядя исподлобья, Фолимон помогал себе вращением крупных глаз… Его бы списали, если бы не упорство, с которым отстаивал Юрка свое право на кабину пилота; в конце концов он добился назначения в «королевскую авиацию», или, что то же самое, в «придворную эскадру», как называли летчики-связники небольшой отряд «ПО-2» при штабе армии.
Приспущенный, упрямый, беззащитный нос «кукурузника», пересекавшего бахчу, выражал надежду летчика пройти, несмотря на высокое солнце, рискованный маршрут. «Давай, милый, давай, – приговаривал Павел с арбузным ломтем в руках, не зная, Фолимон ли это. – Давай!» – вздохнул он глубоко, с хрипом, сдерживая подступившую к сердцу боль – сдают нервишки, – сострадая летчику, который, крадучись, дерзает засветло выполнить приказ, всем друзьям-истребителям, разбросанным войной, неукротимым, как сиплый, с пригнутой головой Фолимон… Он приналег на ломоть, сглатывая сочную сладость вместе с солоноватой горечью, спускавшейся по горлу… Хвостовой костыль «кукурузника» чертил землю, как зуб бороны, винт, замедляя обороты, делался зримым… самолет сел! «Сдурел парень, – подумал Павел. – Жить надоело…» Вместо того чтобы уматывать отсюда, пока цел, летчик, прогромыхивая крыльями, катил к арбузным грядкам.
Стражник, всполошившись, кинулся к нему, Гранищев, на ходу утираясь, направился следом.
– Летчикам гостинец, летчикам! – торопливо объяснил деду пассажир-лейтенант, открывая под арбузы пристежную крышку грузового гаргрота.
– Ты что?! – кричал Павел, узнавая шедшего ему навстречу Фолимона, как кричал на него однажды в стартовом наряде, когда курсант Фолин снес при рулежке ограничительный флажок; вдруг нашедшее воспоминание курсантских дней почему-то показалось Павлу веселым.
– Здравствуй, Солдат, – говорил Фолимон. – Разукрасили? Помяли? – У него был тон человека, которому дано судить несчастья других, что он и делал, поглядывая одновременно за своим пассажиром-лейтенантом, не терявшим на делянке времени даром.
– Зачем сел, балда? – скорее задорно, чем с укором отозвался Павел на выходку товарища.
– У него спроси (пассажир-лейтенант на полусогнутых сновал между бахчой и самолетом). Говорит: у бабы день рождения, женщине нужен подарок.
– Послал бы ты его вместе с подарком.
– Баба симпатичная…
– А «мессер» прищучит?
– С арбузами, без арбузов, какая разница. – Юрка незнакомо улыбнулся, засипел, должно быть, засмеялся. «В одну воронку снаряд два раза не попадает», – было в его
словах.
– Юра, я не спросил, тебя «мессер» снял? Или зенитка?
– Два «мессера». От одного ушел, другому подставился. Глупо подставился… Тебя?
– «Мессер»… Пес-рыцарь.
– Все они из псов…
– Наших кого-нибудь встретил?
– В Актюбинске, в госпитале… Меня из-под Москвы санпоездом аж в Актюбинск укатили… Кончай! – крикнул он лейтенанту.: – Перегрузишь, центровка нарушится!..
Лейтенант, стоя под моторной струёй, надувавшей его гимнастерку, как наволочку на воде, кивнул с готовностью, кинулся к грядке, взял в руки по арбузу, третий локтем закатил на подол гимнастерки, прихватил край гимнастерки зубами, понес…
– Три хороша зараз, – уважительно сказал Юрка. – Баба у него славная… – О женщинах он говорил тем же тоном человека, всему знающего цену. – Честная баба.
Щелкнув замками гаргрота, лейтенант проворно полез в кабину. Волосы на его нестриженом затылке топорщились вверх.
И снова Павел строил цепочку, доискиваясь первопричин, мысли его от ЗАПа перебрасывались в летное училище, в десятилетку… Выпускной вечер, как он знал теперь из письма, справляли в субботу, 21 июня, полеты в тот день были во вторую смену, он пилотировал в «зоне», когда в актовом зале выпускники, вставши кругом, положив друг другу руки на плечи, отплясывали «молдаванеску», в уральской школе любили «молдаванеску»… Десятилетка, мечта матери, не сбылась, летное училище пройдено галопом… но десятый класс – пусть без аттестата, без выпускного бала – был, а только он, десятый класс, – не восьмой, не девятый – дает доподлинное ощущение школьной жизни. Без десятого класса и школа не школа. Это – лучшее, что он получил, что у него есть.
Если он еще на ногах, улыбается, глядя вслед бесшабашному Фолимону, то благодаря ей, школе…
В полку его первым встретил приземистый механик-тяжеловес с баллоном, лежавшим на широком плече.
Сбросив увесистый баллон на землю и несколько выпятив тощий живот, он на штатский манер раскинул руки:
– Товарищ сержант!
– Здравия желаю, – не узнал Павел однополчанина.
– Сержант Гранищев! – громче прежнего восклицал тяжеловес, стискивая его руку своими задубевшими клешнями. – Сержант Гранищев, – повторял он на разные лады, рдея, как человек, не обманувшийся в своих ожиданиях. – Жив, Солдат!
Он и прозвище его знал…
– Кто еще пришел? – спрашивал летчик деловито, со сдержанностью, большей, чем была необходима, а про себя думал: «Память отшибло, что ли?» Сердечность механика его тронула.
– Все стоянки наши, – невпопад отвечал тяжеловес. – Истребителей не осталось, перебросили в колхоз Кирова… «Лимузин» один вкалывает, я на нем как раз, на «Лимузине», – «Лимузин» был такой же, как и «Черт полосатый», изношенной и живучей машиной.
– Никто не пришел? – повторил вопрос Гранищев.
– Я в лицо не всех знаю… Я в полк прибыл, когда вы улетели…
– Откуда же меня знаешь?
– Наслышан, – улыбнулся механик. – Рассказывали и описывали… Как вас увидел, сразу понял: сержант Гранищев!
К поселку МТФ Павел подходил затемно; плохо видя, он все узнавал и угадывал. Разрыхленная земля под ногами напоминала, как они здесь авралили, сжигая и зарывая в землю отравленные диверсантами продукты; обломок фанерного «зонта», «гриба», говорил об усилиях, предпринимавшихся, чтобы уберечь дежурных летчиков от солнцепека. «Загон», где в день прибытия на МТФ красовались пригнанные отовсюду «Р-зеты», «Р-5», «Чайки», пустовал: ни одного экземпляра допотопной техники не уцелело, все поглотила битва.
Высматривая окопчик, вытягивая в том направлении шею, Павел проходил мимо него, не останавливаясь, не сворачивая, торопливо пронося тайну, которую никто не знает, и горечь, в которой трудно было признаться даже себе… «Как он меня перед нею выставил!» – вдруг подумал он о Егошине, вспомнив свои ужасные посадки на глазах у Лены. И остановился. Не захотел идти дальше, встречаться с майором, давать ему объяснения… В отношениях Лены к нему, понял Павел, тоже присутствует Егошин. Сам о том не ведая, присутствует…
Расторопный лейтенант, адъютант эскадрильи, служивший летчикам-сержантом и за дядьку и за няньку, облобызал Павла, как родного, снял с себя двухлитровый немецкий термос (с водой по-прежнему было скверно): «Пей и мойся!» – «Я арбуза наелся…» – «Мойся!» Сам сливал ему из колпачка, выспрашивая подробности Обливской («Ты первый пришел, данных в полку никаких… Будь другая цель, дивизия бы так, конечно, не трясла, а тут аэродром, сам понимаешь, каждая подробность на учете…»), перебивал себя новостями. Павел коротко рассказал о вылете, о бое с «мессером».
– Отоспишься – представишь рапорт, – наказал ему адъютант. – Все подробно.
– Витька Агеев живой?
– Дежурит!.. Мне помогает. Летать не дают: две недели плена…
– Меня теперь тоже зажмут?
– Но ты на нашем берегу упал? На левом?
– На левом…
– На оккупированной территории не был, другое дело.
– Агеев две недели по хуторам прятался, – возразил Гранищев. – Днем отсыпался, ночью шел.
– Ты с ним был? Видел? Вот в полку Клещева погиб сын Микояна… Вернее, сбили. Сбили, а падения летчика никто не видел. Никто ничего сказать не может… Может, и не сбили… может, он в плену сидит… Так что две недели Виктора Агеева без проверки оставлять нельзя! Помолчали.
– Кто продукты-то травил, узнали?
– Ищут. Он тогда еще летал.
– Да я не к тому… Я бы Виктора сейчас пустил. Пусть воюет.
– Не хотел бы я быть на его месте.
– Живой, значит, везучий. Свое возьмет. Когда проняла заволжские аэродромы лихорадка: «Немцы взяли Рынок!» – рассказывал лейтенант, задания на вылет то ставились, то отменялись, в полк примчался Раздаев, и под конец дня на КП лейтенант услышал радио, какого за всю войну ему слыхивать не приходилось: открытым текстом ставилась боевая задача дивизии. Командиру бомбардировочной дивизии предписывалось всеми силами ударить по Ерзовке – не по Рынку, по Ерзовке и по дороге от нее на юг, к Сталинграду, куда прорвались немецкие танки. «Всею наличностью, всею наличностью!» – взывал незнакомый, срывающийся голос, а командир бомбардировочной дивизии отвечал: «У меня в строю четыре, у меня в строю четыре…» Тут же раздался звонок от Хрюкина: «Поднять все на Ерзовку и по дороге от Ерзовки на юг, к Сталинграду, по танкам…» Хрюкин, хозяин воздушной армии, знал, куда кинуться, если нет бомберов. Знал, кто выручит, – Раздаев выручит, Егошин – штурмовики, своевременно здесь же, под Сталинградом, получившие ночную подготовку. Случайность, а может, и предвидел генерал такой вариант. Факт тот, что поднялись в сумерках, после отбоя, экипажи для ночных условий не готовые, чехлили моторы… Да, прорыв со стороны Рынка был смертелен для города, но и контрудара штурмовиков немецкие танкисты тоже не ждали. Вышли «ИЛ-вторые» в бой на ночь глядя, сработал полк Егошина против лавины, катившей на завод, внезапность сокрушал внезапностью. Лег костями «дед», школьный инструктор, два его собрата по училищу, сержанты, обученные «дедом»,
– Дал я, между нами, Виктору Агееву совет… Знаешь какой? Выступи, говорю, на митинге, как лейтенант Кулев. Заверь командование: так, мол, и так, желаю бить ненавистных оккупантов… Кулев выступил, его тут же послали…
– Какой Кулев?
– Без тебя прибыл, штурман, лейтенант Кулев. По ошибке или как, не знаю: штурман, а попал в наш полк. Кантовался в штабе… Выступи, говорю, как Кулев, тебя сразу в боевой расчет поставят, пошлют на задание… Неловко, говорит Агеев. В грудь себя стукать не умею. Получается вроде как выставляюсь… Совесть моя чистая.
– Правильно считает.
– Ты говорливый стал, Паша… Донесение напишешь подробно, – повторил адъютант. – Мы тебе звездочку нарисуем. Как истребителю…
Звездочек тогда еще не рисовали.
Летчик-истребитель Амет-хан Султан извещал наземные службы об одержанной им победе, бабахая из пистолета в воздух. Летчик-истребитель Венька Лубок отметил первый сбитый им самолет, нарисовав на левом борту своего «ЯКа» алую розу, а на правом начертав женское имя «Света» (как звалась его подружка). Некоторые, припоминая красвоенлетов времен гражданской войны и встречая трофейные останки, брали на вооружение туза пик, черных кошек или драконов. Склонность к мистике пресекалась членом Военного совета в корне, да и сама бортовая геральдика в авиации решительно отвергалась – к чему она? Это восточный деспот Чингисхан красил своей кобыле хвост, чтобы все ее замечали, а пятнать краской боевую технику – только ее демаскировать. В сорок первом году в Белой Церкви так раскрасили, закамуфлировали один «СБ», ходивший на разведку, что свои же зенитчики его и сняли… «Чуждо…» «Принижает бойца Красной Армии…» – все так, а живописцы в авиационных полках не унимались.
Столь устойчивое тяготение к рисованному знаку – не сродни ли оно мужицкому желанию вплести на праздник в гриву своего Серка-кормильца нарядную тесемку? И разве не переносит летчик на боевую машину, на самолет, чувства, которые дед его и прадед, не вылезавшие из борозды, связывали с конем? «Мой брат Иван нынче на „Фордзоне“ пашет, а я на „ишаке“, – говорил курсант Сталинградского летного училища Венька Лубок.
…Под Валуйками, когда немец ломил на восток и дня не проходило без потери, старший лейтенант Баранов, сняв в бою «юнкерса», вывел на борту своего истребителя красную звездочку. «Возможно, не все из нас уцелеют, – объяснил Баранов, – звездочка скажет, как мы дрались…»
Звездочка как знак победы в воздушном бою утвердилась.
Узнав ее историю от адъютанта, Гранищев сказал:
– Если как истребителю… Такое отличие было ему по душе.
Кризис Сталинграда, назревая, в армейских штабах отзывался не так, как в районе Рынка, и на заволжских аэродромах иначе, чем на переправах, работавших под огнем. Сказывался он и на личных отношениях.
После 23 августа, когда штаб 8-й воздушной армии, за день до катастрофы переброшенный удачливым начальником штаба в левобережный совхоз, чудом уцелел, и после прорыва к Волге немецких танков, остановленных, но не разбитых летчиками Егошина, – после этих штыковых ударов, полученных городом в ближнем бою, в отношениях командарма Хрюкина и командующего ВВС Новикова произошла перемена.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54