Установка сантехники, недорого
«Терпение, терпение», – приговаривал Егошин, начиная левый, блинчиком, блинчиком затяжной разворот вместо правого, естественного по ходу маршрута. Не опоздав в Котлубань, он обретал власть над строем, готовый упредить врага, и подсоблял сержантам, подлаживался под них. «Терпение, терпение», – отдавался он необычному чувству, о котором насмешливо говорили, как о стадном, недостойном командира РККА, а вот поди ж ты: оно благотворно. Ведь не сравнить, как телепались его губошлепы по маршруту в Котлубань и как цепко держатся сейчас; а истребители, поднявшись в Гумраке, усилят ударную мощь «девятки». «Побеждают не числом, а умением». Его умение – в сплоченности группы, осознавшей опасность, в способности летчиков повиноваться вожаку, нашедшему решение…
Он оглянулся в сторону «деда», шедшего в связке с молодым Агеевым, и увидел свечу, огненный факел над кабиной… Агеева? «Деда»? Он не разобрал, потому что «ИЛ» за его хвостом дернулся, как подшибленный, встал на крыло и крылом повалился… Не понимая происходящего, изумленно уставился он на цветные напористые струи, потянувшиеся вдоль борта. Восхитительно-зрелищной была их неожиданность и яркость; он подумал, что только ему дано в такой близи и так спокойно всматриваться в раскаленный сноп. Его опасности, его смертельной силы он не сознавал. Внезапный удар вышиб у Егошина ручку управления. Он потянулся за ней, его швырнуло к борту и перевернуло головой вниз. Зависнув на привязных ремнях, он все-таки поймал ручку, потряс ее, заклинившую, и бросил…
Защелка «фонаря» кабины, предрассветная свежесть августовской ночи, кольцо парашюта…
…«Все дело в спайке», – решил, очухавшись, Егошин, хватаясь за соломинку.
На донском проселке в зной и кладбищенскую тишину после бомбежки подкинул господь двум летчикам, двум Михаилам, Егошину и Баранову, бочку пива. Баранов пображничать не прочь. Егошин же первый в дивизии трезвенник. Под Новый год пригубил глоток шампанского – и все, ни комдив, ни милейшая его супруга, хозяйка дома, куда с женой был приглашен Егошин, не уломали Михаила Николаевича. Отвращения к спиртному он не испытывал – ему нравился ореол трезвенника, отвечавший профессиональному инстинкту летной среды. Распятая «юнкерсами» степная дорога к Дону сняла с майора честолюбивый обет. При виде крутобокой, схваченной железом, непочатой дубовой бочки, которая освежит, ободрит людей, он презрел свое воздержание. Он просто о нем забыл. До самолетной стоянки, где без обычного для аэродрома порядка вперемежку стояли «ИЛы» и «ЯКи», – метров триста, а бочка – ведер на сорок, не меньше. Летчики переглянулись… «Молоко люблю – страсть, – счел нужным сказать младший по должности и званию Баранов, отворачиваясь от вожделенной бочки. – Меня мать до четырех лет парным молоком выпаивала». И снова в задумчивости покосился на емкость, как будто перед ним был свеженацеженный, охваченный чистой тряпицей подойник, принесенный матерью из коровника. «Ради сюрприза, – решил Егошин. – Давай». Взялись за дело вдвоем. Под уклон находка двинулась, непослушно виляя. Два рукастых мужика, направляя ее как нужно, приноравливались, входили в темп: «Я поддам!» – «И я толкну!» – «Я придержу!» – «А я нажму!» Откуда-то берущийся веселый склад в словах, согласная работа увлекли обоих.
Когда начался взгорок, летчики скинули фуражки, распустили поясные ремни. Не силу вкладывал Егошин – злость, ожесточенность. Баранов, старавшийся рядом, еще не знал про групповой, стихийный загул истребителей в Гумраке. Потеряв восемнадцатого, в день авиации, на донской переправе шесть экипажей, они на ужин сходились нехотя и пили молча… Потом, пыхая на крыльце самокрутками, мрачно салютовали из пистолетов в небо, горланили, снова пили, первым потянулся прикуривать от электрической лампочки без абажура и, не достав до нее, свалился мертвецки пьяный капитан, два дня назад принявший полк… По команде дневального «Подъем!» ни один из летчиков-истребителей глаз не продрал. А тем временем четверка немецких асов на «мессерах», пройдя за Волгу под покровом ночи, дождалась над бахчами появления в Гумраке штурмовиков и ударом из засады в хвост расправилась с «девяткой» Егошина, втянувшейся в сподручный левый разворот. «Побеждают не числом, а умением». Медленно, застревая, скатываясь и снова поддаваясь, шла под их напором бочка с пивом, на которое для летчиков существует запрет: пиво в авиации – вне закона. А когда вкатили сорок ведер алкоголя на последний рубеж, навстречу взопревшим труженикам вышел дивизионный комиссар, два ромба в петлицах. Егошин руки по швам: «Майор Егошин!» – «Не командир ли штурмового авиационного полка?» – «Так точно!» – «Старший лейтенант Баранов!» – «Михаил Баранов? Истребитель?» – «Так точно». – «Начальник политотдела вашей дивизии, – назвался дивизионный комиссар. – Только что назначен. Где штаб дивизии, пока не знаю. Откуда пиво?» – «Была бомбежка… бочка с пивом закатилась…» – начал объяснять Егошин, смахивая пот с лица. Тут он вспомнил о своем обете. «Чем добру пропадать, товарищ дивизионный комиссар…» – подал голос Баранов, чуя нависавшую над майором опасность. «Первое дело после бомбежки – похоронить убитых», – строго сказал дивизионный комиссар. «Так ведь дышать нечем!» – «Продолжайте!..» – «Пиво утоляет жажду…» – «Я говорю, продолжайте», – распорядился дивизионный комиссар, рассудив, должно быть, что бочку разопьют и забудут, а вот согласие, с каким трудились над нею два летчика, командир штурмового полка и летчик-истребитель Баранов, их рвение в одной упряжке останутся…
Надо сказать, мудро рассудил.
Надежда на резервы, которые где-то готовятся и когда-то подойдут, – дело хорошее, но, понимал Егощин, внушая эту надежду своим летчикам, сегодня, в августе, под Сталинградом, она – фактор моральный. Исход воздушного боя, успех штурмовки опираются сейчас на чувство локтя, на взаимопомощь, на братскую верность соратнику… Брат с братом медведя валят.
Боевой вылет – это неизвестность, заставляющая неотступно о себе думать.
Хутор Манойлин, где Егошин поутру нос к носу столкнулся с комдивом Раздаевым, пытавшимся поймать бившую крылами пеструшку, а ночью, в кромешной мгле, плескался нагишом, черпая теплую водицу из куриного брода, – обжитый летчиками хутор Манойлин с вступлением в него немецких танков преобразился грозно и таинственно. Через Волгу пыхтел к дальнему берегу широкобедрый пароходик, отвлекая майора, унося его мысли в Заволжье, – хутор Манойлин тут же заявлял о себе, пригвождая летчика к мшистого цвета танковой броне, к счетверенным жерлам скорострельных орудий, нацеленным в небо, как перевернутый стул. Распоряжаясь по вылету, ожидая подхода двух экипажей, торопя инженера, Егошин на полуслове смолкал, уходил в себя: чем чреват, чем обернется для него хутор? Разгадывал неизвестность, пытался в меру возможного обезопасить для себя, для группы встречу с извергающим огонь Манойлином, а гром грянул, откуда Егошин и не ждал, – из Конной: «В Конной сержант Гранищев вмазал в Баранова!»
Разъезд Конная – пройденный этап. На «пятачке», в запарке, когда Сталинград, стоявший все время отступления по донской степи позади, за спиной, вырос громадой жилых кварталов на фланге, в близком от него соседстве слева, – о Конной на «пятачке» Михаил Николаевич и думать забыл… И вот на тебе: его летчик, сержант Гранищев, «вмазал в Баранова»!.. Среди подношений, которыми война не обходила смертного Егошина, чепе в Конной – жесткий, очень болезненный для майора удар, поскольку многие знают, что сержант Гранищев – его, майора, личное приобретение. Его чадушко, его находка… Обычно пополнение в полк присылают, а Гранищева он сам привел за ручку, как видно, себе на беду… Гранищев «вмазал», то есть налетел на самолет Баранова в Конной, откуда полк Егошина только что снялся. «Семь, – машинально отсчитал про себя командир. – Семь, – исключил он самолет сержанта из боевого расчета. И тут же поправился: – Восемь». Восемь: подбитый или поломанный самолет, согласно приказу, числится за полком, пока командир дивизии не утвердит инспекторского свидетельства, акта о его списании. Из Конной авиация уходит, потеря будет списана не скоро… «Восемь», – повторил Егошин, глядя с обрыва на Волгу. Пароходик швартовался к дальнему берегу, речной пейзаж дышал спокойствием. «Восемь», – думал Егошин, зная, что на хутор Манойлин он поднимет семь экипажей, а дивизия будет числить за ним и требовать восемь…
Держа в голове боевой расчет, подправляя его, уточняя, Егошин одновременно думал о них, о Баранове и сержанте. Баранов гремит, о нем – листовки с портретом, за ним следит Военный совет, а Гранищев тем знаменит в масштабе полка, тем отличается, что создает «крутящие моменты», расшибая на земле самолет Баранова, когда ничего никому не докажешь, когда только ответные меры спасительны – находчивые, без промедления ответные меры…
В строй входил сержант неприметно, серой мышкой. Под Харьков полк проследовал единым духом: в пять утра дали по газам, на закате, покрыв с тремя дозаправками тысячу триста километров, выключили зажигание на одном из пустующих аэродромов Чугуевского летного училища; и на протяжении всего тревожного, жаркого, наполненного монотонным гудением, мышечной усталостью, рябью в глазах дня Егошин, тянувший за собой две девятки, не знал с сержантом никаких забот. Лейтенантские машины осматривали и готовили механики, по-собачьи ютившиеся в грузовых конурках одноместных «ИЛов», рабочих рук не хватало, поднималась ругань – сержант со своей техникой управлялся сам. «Тихий парень», – решил за ужином Егошин, довольный своим быстрым, вынужденным, в сущности, выбором, сделанным перед самым отлетом под Харьков, и стал искать глазами сержанта, но ни в столовой, ни в клубе, отведенном для ночлега, летчика не оказалось…
«Бомбы подвешены», – доложил Егошину инженер. «Сколько?» – «Четыре сотки». Четыре сотки, по четыреста килограммов возьмут «ИЛы» на хутор, на танки, въехавшие в хутор, на амбар – прохладный бревенчатый амбар, где сейчас, возможно, пережидают зной немецкие танкисты… «Добавь еще двести кило», – сказал Егошин инженеру, кося глазами на свой майорский шеврон. «Шестьсот?» – «Шестьсот!.. Всем по шестьсот!.. Время взлета не меняется, отдыхать будем на кладбище!» Шестьсот килограммов бомбовой нагрузки вместо расчетных четырехсот были ответной мерой Егошина, поднявшего полк на штурмовку…
Через час он вернулся.
Первое, что разобрал Егошин сквозь рев и грохот, не смолкавшие в ушах, были слова Василия Михайловича, начальника штаба: «Целы!» Он не понял, о ком Василий Михайлович – о Баранове или о нем, Егошине? «Как Баранов?» – прокричал Егошин, выставляясь из кабины, не узнавая собственного голоса. «В порядке!.. Сержанта „мессера“ измордовали!» – «Баранов – в порядке?» – переспросил Егошин, стараясь разглядеть начальника штаба, прибывшего из Конной. «В порядке, в порядке!» – помогал, поддакивал Василию Михайловичу, тянулся, привставал на цыпочки за его спиной незнакомый лейтенант, складывал ладони рупором. «В порядке! – кричал начальник штаба. – Его в кабине не было!»
Счастье майора Егошина и счастье Гранищева, приведенного майором в полк, – счастье их обоих: Баранова в кабине самолета не было…
…«ИЛ-2» сержанта Гранищева подошел к «пятачку» авиаторов, возникшему на волжском откосе, одиноко и сел незаметно.
В речной свежести воздуха еще держался запах окалины и земли, взрытой налетом «юнкерсов», а в громких возгласах, сопровождавших Гранищева по деревне, слышалась радость только что пережитой опасности. На вопрос о штабе летчику отвечали, кто где прятался и как уцелел, или же передавали в лицах – и смех и грех – сцену с верблюдом:
как хозяин верблюда, схватившись за пришибленный камнем зад, вопил в кювете: «Убили, убили», а брошенный им на произвол судьбы корабль пустыни удалялся в сторону обрыва, где рвались фугаски, и как Василий Михайлович, майор, начальник штаба, при виде этой картины воскликнул: «Эхма, до верблюдов дошли!..»
На улице, оживавшей после бомбежки, Василия Михайловича поминали часто… Слишком часто… Какое-то ожесточение, говорили, нашло на него. Зная повадки «юнкерсов», Василий Михайлович, обычно уравновешенный, истошно кричал, глядя в небо: «Везет… везет… бросает!.. Отделилась, чушка, пошла!..» – и, медленно склоняясь, вел пальцем бомбу от брюха самолета до земли. Осколок, просвистевший в сторону штаба, снес майору челюсть…
Сбившись с тяжелого шага, Гранищев с шумным вздохом повел головой, удивляясь, как широко и стойко держится над волжским откосом гадкий запах немецкого фугаса, и понимая, что на «пятачке», куда он так спешил, гонимый одиночеством, желанием рассказать и объяснить все с ним случившееся, легче, чем в Конной, ему не будет. Гнет отступления, который армия несла на своих плечах, складывался из великого множества невзгод и страданий, настигавших человека всюду, куда доходила война, – в разнообразных своих проявлениях…
Два месяца мытарится сержант в полку Егошина, преет в стальном коробе «ИЛа», за бронеплитой, повторяющей, как по выкройке, контур его головы и плеч, и в последнем вылете, когда шилась вдоль борта очередь «мессера», он вжимался в плиту ни жив ни мертв, и тусклое зеркало боковой створки отражало его каменеющий подбородок… О том, что ему суждено, он не думал, «ИЛ» с отбитым рулем поворота он в руках не чувствовал… С безразличием, апатией, все сковавшей, ждал, что «мессера» над ним сжалятся, отпустят, уйдут, что падения камнем не произойдет… Миг тихого, плавного соприкосновения с землей потряс и ослепил его: «Жив!» Все, что в нем угасло, померкло, вспыхнуло и засияло, покрывая скрежет, броски и удары тела, пыль, все воспрянуло в ликующем «Жив!»… Одно колесо, пробитое, должно быть, издырявленное осколками, на полном ходу ободралось, потеряло резину, перестало вращаться, зарылось, пятитонная громада «ИЛа» пошла юзом, его припавшее на поврежденную ногу крыло, со свистом, подобно секире ометая пространство, снесло под корень вставший на его пути плексигласовый колпак кабины приземистого
«ЯКа»…
Майор Егошин встретил сержанта в дверях КП вопросом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Он оглянулся в сторону «деда», шедшего в связке с молодым Агеевым, и увидел свечу, огненный факел над кабиной… Агеева? «Деда»? Он не разобрал, потому что «ИЛ» за его хвостом дернулся, как подшибленный, встал на крыло и крылом повалился… Не понимая происходящего, изумленно уставился он на цветные напористые струи, потянувшиеся вдоль борта. Восхитительно-зрелищной была их неожиданность и яркость; он подумал, что только ему дано в такой близи и так спокойно всматриваться в раскаленный сноп. Его опасности, его смертельной силы он не сознавал. Внезапный удар вышиб у Егошина ручку управления. Он потянулся за ней, его швырнуло к борту и перевернуло головой вниз. Зависнув на привязных ремнях, он все-таки поймал ручку, потряс ее, заклинившую, и бросил…
Защелка «фонаря» кабины, предрассветная свежесть августовской ночи, кольцо парашюта…
…«Все дело в спайке», – решил, очухавшись, Егошин, хватаясь за соломинку.
На донском проселке в зной и кладбищенскую тишину после бомбежки подкинул господь двум летчикам, двум Михаилам, Егошину и Баранову, бочку пива. Баранов пображничать не прочь. Егошин же первый в дивизии трезвенник. Под Новый год пригубил глоток шампанского – и все, ни комдив, ни милейшая его супруга, хозяйка дома, куда с женой был приглашен Егошин, не уломали Михаила Николаевича. Отвращения к спиртному он не испытывал – ему нравился ореол трезвенника, отвечавший профессиональному инстинкту летной среды. Распятая «юнкерсами» степная дорога к Дону сняла с майора честолюбивый обет. При виде крутобокой, схваченной железом, непочатой дубовой бочки, которая освежит, ободрит людей, он презрел свое воздержание. Он просто о нем забыл. До самолетной стоянки, где без обычного для аэродрома порядка вперемежку стояли «ИЛы» и «ЯКи», – метров триста, а бочка – ведер на сорок, не меньше. Летчики переглянулись… «Молоко люблю – страсть, – счел нужным сказать младший по должности и званию Баранов, отворачиваясь от вожделенной бочки. – Меня мать до четырех лет парным молоком выпаивала». И снова в задумчивости покосился на емкость, как будто перед ним был свеженацеженный, охваченный чистой тряпицей подойник, принесенный матерью из коровника. «Ради сюрприза, – решил Егошин. – Давай». Взялись за дело вдвоем. Под уклон находка двинулась, непослушно виляя. Два рукастых мужика, направляя ее как нужно, приноравливались, входили в темп: «Я поддам!» – «И я толкну!» – «Я придержу!» – «А я нажму!» Откуда-то берущийся веселый склад в словах, согласная работа увлекли обоих.
Когда начался взгорок, летчики скинули фуражки, распустили поясные ремни. Не силу вкладывал Егошин – злость, ожесточенность. Баранов, старавшийся рядом, еще не знал про групповой, стихийный загул истребителей в Гумраке. Потеряв восемнадцатого, в день авиации, на донской переправе шесть экипажей, они на ужин сходились нехотя и пили молча… Потом, пыхая на крыльце самокрутками, мрачно салютовали из пистолетов в небо, горланили, снова пили, первым потянулся прикуривать от электрической лампочки без абажура и, не достав до нее, свалился мертвецки пьяный капитан, два дня назад принявший полк… По команде дневального «Подъем!» ни один из летчиков-истребителей глаз не продрал. А тем временем четверка немецких асов на «мессерах», пройдя за Волгу под покровом ночи, дождалась над бахчами появления в Гумраке штурмовиков и ударом из засады в хвост расправилась с «девяткой» Егошина, втянувшейся в сподручный левый разворот. «Побеждают не числом, а умением». Медленно, застревая, скатываясь и снова поддаваясь, шла под их напором бочка с пивом, на которое для летчиков существует запрет: пиво в авиации – вне закона. А когда вкатили сорок ведер алкоголя на последний рубеж, навстречу взопревшим труженикам вышел дивизионный комиссар, два ромба в петлицах. Егошин руки по швам: «Майор Егошин!» – «Не командир ли штурмового авиационного полка?» – «Так точно!» – «Старший лейтенант Баранов!» – «Михаил Баранов? Истребитель?» – «Так точно». – «Начальник политотдела вашей дивизии, – назвался дивизионный комиссар. – Только что назначен. Где штаб дивизии, пока не знаю. Откуда пиво?» – «Была бомбежка… бочка с пивом закатилась…» – начал объяснять Егошин, смахивая пот с лица. Тут он вспомнил о своем обете. «Чем добру пропадать, товарищ дивизионный комиссар…» – подал голос Баранов, чуя нависавшую над майором опасность. «Первое дело после бомбежки – похоронить убитых», – строго сказал дивизионный комиссар. «Так ведь дышать нечем!» – «Продолжайте!..» – «Пиво утоляет жажду…» – «Я говорю, продолжайте», – распорядился дивизионный комиссар, рассудив, должно быть, что бочку разопьют и забудут, а вот согласие, с каким трудились над нею два летчика, командир штурмового полка и летчик-истребитель Баранов, их рвение в одной упряжке останутся…
Надо сказать, мудро рассудил.
Надежда на резервы, которые где-то готовятся и когда-то подойдут, – дело хорошее, но, понимал Егощин, внушая эту надежду своим летчикам, сегодня, в августе, под Сталинградом, она – фактор моральный. Исход воздушного боя, успех штурмовки опираются сейчас на чувство локтя, на взаимопомощь, на братскую верность соратнику… Брат с братом медведя валят.
Боевой вылет – это неизвестность, заставляющая неотступно о себе думать.
Хутор Манойлин, где Егошин поутру нос к носу столкнулся с комдивом Раздаевым, пытавшимся поймать бившую крылами пеструшку, а ночью, в кромешной мгле, плескался нагишом, черпая теплую водицу из куриного брода, – обжитый летчиками хутор Манойлин с вступлением в него немецких танков преобразился грозно и таинственно. Через Волгу пыхтел к дальнему берегу широкобедрый пароходик, отвлекая майора, унося его мысли в Заволжье, – хутор Манойлин тут же заявлял о себе, пригвождая летчика к мшистого цвета танковой броне, к счетверенным жерлам скорострельных орудий, нацеленным в небо, как перевернутый стул. Распоряжаясь по вылету, ожидая подхода двух экипажей, торопя инженера, Егошин на полуслове смолкал, уходил в себя: чем чреват, чем обернется для него хутор? Разгадывал неизвестность, пытался в меру возможного обезопасить для себя, для группы встречу с извергающим огонь Манойлином, а гром грянул, откуда Егошин и не ждал, – из Конной: «В Конной сержант Гранищев вмазал в Баранова!»
Разъезд Конная – пройденный этап. На «пятачке», в запарке, когда Сталинград, стоявший все время отступления по донской степи позади, за спиной, вырос громадой жилых кварталов на фланге, в близком от него соседстве слева, – о Конной на «пятачке» Михаил Николаевич и думать забыл… И вот на тебе: его летчик, сержант Гранищев, «вмазал в Баранова»!.. Среди подношений, которыми война не обходила смертного Егошина, чепе в Конной – жесткий, очень болезненный для майора удар, поскольку многие знают, что сержант Гранищев – его, майора, личное приобретение. Его чадушко, его находка… Обычно пополнение в полк присылают, а Гранищева он сам привел за ручку, как видно, себе на беду… Гранищев «вмазал», то есть налетел на самолет Баранова в Конной, откуда полк Егошина только что снялся. «Семь, – машинально отсчитал про себя командир. – Семь, – исключил он самолет сержанта из боевого расчета. И тут же поправился: – Восемь». Восемь: подбитый или поломанный самолет, согласно приказу, числится за полком, пока командир дивизии не утвердит инспекторского свидетельства, акта о его списании. Из Конной авиация уходит, потеря будет списана не скоро… «Восемь», – повторил Егошин, глядя с обрыва на Волгу. Пароходик швартовался к дальнему берегу, речной пейзаж дышал спокойствием. «Восемь», – думал Егошин, зная, что на хутор Манойлин он поднимет семь экипажей, а дивизия будет числить за ним и требовать восемь…
Держа в голове боевой расчет, подправляя его, уточняя, Егошин одновременно думал о них, о Баранове и сержанте. Баранов гремит, о нем – листовки с портретом, за ним следит Военный совет, а Гранищев тем знаменит в масштабе полка, тем отличается, что создает «крутящие моменты», расшибая на земле самолет Баранова, когда ничего никому не докажешь, когда только ответные меры спасительны – находчивые, без промедления ответные меры…
В строй входил сержант неприметно, серой мышкой. Под Харьков полк проследовал единым духом: в пять утра дали по газам, на закате, покрыв с тремя дозаправками тысячу триста километров, выключили зажигание на одном из пустующих аэродромов Чугуевского летного училища; и на протяжении всего тревожного, жаркого, наполненного монотонным гудением, мышечной усталостью, рябью в глазах дня Егошин, тянувший за собой две девятки, не знал с сержантом никаких забот. Лейтенантские машины осматривали и готовили механики, по-собачьи ютившиеся в грузовых конурках одноместных «ИЛов», рабочих рук не хватало, поднималась ругань – сержант со своей техникой управлялся сам. «Тихий парень», – решил за ужином Егошин, довольный своим быстрым, вынужденным, в сущности, выбором, сделанным перед самым отлетом под Харьков, и стал искать глазами сержанта, но ни в столовой, ни в клубе, отведенном для ночлега, летчика не оказалось…
«Бомбы подвешены», – доложил Егошину инженер. «Сколько?» – «Четыре сотки». Четыре сотки, по четыреста килограммов возьмут «ИЛы» на хутор, на танки, въехавшие в хутор, на амбар – прохладный бревенчатый амбар, где сейчас, возможно, пережидают зной немецкие танкисты… «Добавь еще двести кило», – сказал Егошин инженеру, кося глазами на свой майорский шеврон. «Шестьсот?» – «Шестьсот!.. Всем по шестьсот!.. Время взлета не меняется, отдыхать будем на кладбище!» Шестьсот килограммов бомбовой нагрузки вместо расчетных четырехсот были ответной мерой Егошина, поднявшего полк на штурмовку…
Через час он вернулся.
Первое, что разобрал Егошин сквозь рев и грохот, не смолкавшие в ушах, были слова Василия Михайловича, начальника штаба: «Целы!» Он не понял, о ком Василий Михайлович – о Баранове или о нем, Егошине? «Как Баранов?» – прокричал Егошин, выставляясь из кабины, не узнавая собственного голоса. «В порядке!.. Сержанта „мессера“ измордовали!» – «Баранов – в порядке?» – переспросил Егошин, стараясь разглядеть начальника штаба, прибывшего из Конной. «В порядке, в порядке!» – помогал, поддакивал Василию Михайловичу, тянулся, привставал на цыпочки за его спиной незнакомый лейтенант, складывал ладони рупором. «В порядке! – кричал начальник штаба. – Его в кабине не было!»
Счастье майора Егошина и счастье Гранищева, приведенного майором в полк, – счастье их обоих: Баранова в кабине самолета не было…
…«ИЛ-2» сержанта Гранищева подошел к «пятачку» авиаторов, возникшему на волжском откосе, одиноко и сел незаметно.
В речной свежести воздуха еще держался запах окалины и земли, взрытой налетом «юнкерсов», а в громких возгласах, сопровождавших Гранищева по деревне, слышалась радость только что пережитой опасности. На вопрос о штабе летчику отвечали, кто где прятался и как уцелел, или же передавали в лицах – и смех и грех – сцену с верблюдом:
как хозяин верблюда, схватившись за пришибленный камнем зад, вопил в кювете: «Убили, убили», а брошенный им на произвол судьбы корабль пустыни удалялся в сторону обрыва, где рвались фугаски, и как Василий Михайлович, майор, начальник штаба, при виде этой картины воскликнул: «Эхма, до верблюдов дошли!..»
На улице, оживавшей после бомбежки, Василия Михайловича поминали часто… Слишком часто… Какое-то ожесточение, говорили, нашло на него. Зная повадки «юнкерсов», Василий Михайлович, обычно уравновешенный, истошно кричал, глядя в небо: «Везет… везет… бросает!.. Отделилась, чушка, пошла!..» – и, медленно склоняясь, вел пальцем бомбу от брюха самолета до земли. Осколок, просвистевший в сторону штаба, снес майору челюсть…
Сбившись с тяжелого шага, Гранищев с шумным вздохом повел головой, удивляясь, как широко и стойко держится над волжским откосом гадкий запах немецкого фугаса, и понимая, что на «пятачке», куда он так спешил, гонимый одиночеством, желанием рассказать и объяснить все с ним случившееся, легче, чем в Конной, ему не будет. Гнет отступления, который армия несла на своих плечах, складывался из великого множества невзгод и страданий, настигавших человека всюду, куда доходила война, – в разнообразных своих проявлениях…
Два месяца мытарится сержант в полку Егошина, преет в стальном коробе «ИЛа», за бронеплитой, повторяющей, как по выкройке, контур его головы и плеч, и в последнем вылете, когда шилась вдоль борта очередь «мессера», он вжимался в плиту ни жив ни мертв, и тусклое зеркало боковой створки отражало его каменеющий подбородок… О том, что ему суждено, он не думал, «ИЛ» с отбитым рулем поворота он в руках не чувствовал… С безразличием, апатией, все сковавшей, ждал, что «мессера» над ним сжалятся, отпустят, уйдут, что падения камнем не произойдет… Миг тихого, плавного соприкосновения с землей потряс и ослепил его: «Жив!» Все, что в нем угасло, померкло, вспыхнуло и засияло, покрывая скрежет, броски и удары тела, пыль, все воспрянуло в ликующем «Жив!»… Одно колесо, пробитое, должно быть, издырявленное осколками, на полном ходу ободралось, потеряло резину, перестало вращаться, зарылось, пятитонная громада «ИЛа» пошла юзом, его припавшее на поврежденную ногу крыло, со свистом, подобно секире ометая пространство, снесло под корень вставший на его пути плексигласовый колпак кабины приземистого
«ЯКа»…
Майор Егошин встретил сержанта в дверях КП вопросом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54