https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_dusha/
Немного погодя он остановился. Под каким-то деревом. Это оказалась большая старая банксия, с высохшей верхушкой, ствол и ветки ее были искривлены, образуя чудовищные формы, – не дерево, а покрытое пылью уродство. Всякой красоты, всякого добра было лишено это место, даже небо над ним как будто померкло. Мальчик, поеживаясь, вытащил нож, тот самый нож из коробки грека. Он вспомнил, с каким серьезным лицом рассказывал грек о ноже и о других красивых или занятных вещицах в его коробке и как, затрудненно ища слова, говорил о своей семье, о старухе матери в чем-то вроде скуфейки на голове. Мальчик держал нож в руке. Дрожа от предвкушения того, что он сейчас сделает, он вытащил фотографию черной худой старухи. Он стоял и смотрел на нее, стараясь запечатлеть в памяти безучастные черты лица, а руки его, державшие вещи грека, которые он у него украл потому, что хотел их, стали словно одержимыми. Руки были чужие. Эти руки подняли нож. И начали резать пожелтевший снимок, резать зигзагами, распиливать, уничтожать. И когда дело было сделано, когда лезвие уже пронзило сердце друга насквозь, мальчик отшвырнул нож и клочья фотографии, даже не глядя куда.
Он поскользнулся на камнях, усеивающих этот безрадостный склон. Он оцарапал щеку о колкий песок. Сухие, отчаянные рыдания по какой-то утраченной душевной простоте, которую сам он и загубил, сотрясали мальчишеское тело. Казалось, овладевшие им демоны никогда не уймутся, но все прошло в то же утро, он даже поспал немного и встал со свежей головой.
Глава шестнадцатая
Стэн Паркер в конце концов решил отдать сына в ученье старому Джармену, шорнику в Бенгели, – а там будет видно, думал он, хотя, что именно будет видно, он и сам не знал; просто, сколько он ни ломал голову, пока что это был единственный, хоть и не лучший выход. У матери Стэна был двоюродный брат – шорник, вполне достойный человек. Кожа – честный товар. Ну так пусть будет кожа.
– Ох, ну зачем, папа? – воскликнул мальчик отчаянно протестующим голосом. – Кому оно нужно, это паршивое шорное ремесло? Не хочу!
– А чего же ты хочешь? – спросил отец.
– Да уж не этого, – сказал мальчик, так как более определенного ответа дать не мог.
Рэй отвернулся; он не любил оставаться наедине с отцом. К тому времени он стал сильным юношей, иногда казался даже красавцем, румянец придавал его лицу беспечное выражение. Многие простили бы Рэю самые скверные поступки ради его цветущего лица. У него были чудесные темно-каштановые волосы, которые так любила гладить его мать. В пышущем здоровьем теле нельзя было распознать ни следа болезни; только невропат мог бы заметить дурные предвестники в уголках рта или найти в его нагловатых глазах отражение своих собственных демонов.
– Ты все-таки попробуй, – сказал отец. – В любом городе, большом или малом, всегда найдется место для одного-двух шорников.
Юноша промолчал.
Вскоре он очутился у Джармена и, надев коленкоровый фартук, подметал обрезки кожи в густых солнечных лучах, которые всегда лежали на полу мастерской вместе с семейством кошек и старым, страдающим грыжей терьером. Заодно Рэй учился ремеслу. В часы затишья Джармен заставлял его сидеть рядом с собой на табуретке, выкраивать несложные детали и прошивать вощеными нитками. В эти послеобеденные часы густая скука царила в мастерской, пропахшей воском и новой кожей. Рэй Паркер сомневался, что сможет долго выдержать эту тишину, которую ему подсунули взамен новой жизни, и часто бегал в клозет, спасаясь от зрелища успокоенной добродетели. Там, меж побеленных досок и виноградных листьев, скука, разумеется, усиливалась, но она уже гнездилась в нем самом и потому никогда не прекращалась. Слыша, как течет время, юноша гладил свой плоский живот и разглядывал тело. Он верил, что еще покажет себя, был бы только подходящий случай. Но будет ли он?
Иногда, вспоминая об отце и матери, он думал, что вряд ли.
Отец часто заглядывал в мастерскую, но никто и не догадался бы, что он приходит навестить сына – просто человеку охота перекинуться словом с людьми. У этих людей были заскорузлые руки. И сами они были такие медлительные, что на них спокойно сидели мухи. Они заводили рассказы, запутывались в них, и, когда получался такой клубок, что распутать не было никакой возможности, они, не отчаиваясь, возвращались к началу, надеясь ухватить то, о чем, собственно, хотели поведать. Но если это не получалось, никто не возражал. Они праздновали слияние солнечного света с местной историей, вот и все.
По-видимому, мало кто из посетителей, наблюдавших за руками шорника, понимал, что ученик Джармена – Паркеров сын, а если и знал, то не распространялся об этом. Отец почему-то стеснялся знакомить их с сыном. Это было все равно, что осмелиться думать о том, каким образом этот прямой нос образовался из его семени. Правда, однажды он заговорил с сыном при посторонних, но уже на пороге двери и глядя прямо перед собой:
– Эта Белла принесла двойню, обе телочки, Рэй.
Но это уже на выходе из мастерской. А юноша покраснел, и лицо у него стало злое. Он заставил себя обрадоваться, что отец ушел.
Рэй теперь редко приезжал домой, разве только на воскресенье, да и то не всегда. Он заметил, что дом немного покосился и, несмотря на то, что в нем прошло все его детство, казался незнакомым. Рэй носился туда и сюда, чувствуя, как ветерок холодит ему уши. Куры на птичьем дворе улепетывали в стороны как будто быстрее, чем прежде. А мать то и дело звала его и просила сделать то-то и то-то – только для того, чтобы он был рядом, чтобы покомандовать им, заглянуть ему в глаза, осмотреть кожу на его лице, и все это были попытки проникнуть в замкнутую человеческую душу с помощью жестикуляции глухонемых – обычное явление среди людей. В этот период она держалась с ним дружески весело, как бы не допуская мысли, что он уже далек от нее, и вместе с тем отчаянно добиваясь предельной душевной близости, в которую поверили бы другие. Он чувствовал ее разочарование, когда сидел в кухне, но ничем не мог ей помочь и тупо глядел на какой-нибудь предмет – кусок желтого мыла на блюдце или маленький пучок ярких цветов, второпях сунутых в стеклянную банку.
Бенгели ему не нравился, но дома было еще хуже, он скоро удерет, зашагает по дороге в своих длинных брюках, постоит с ребятами на углу, а скорее всего, у столба с вывеской, чтобы убить время или дождаться, пока кто-нибудь подойдет.
В Бенгели ему снимали комнату у одной старухи, миссис Норскотт, ее ныне усопший муж был железнодорожным чиновником. Дом был маленький, вполне приличный, густо покрытый коричневой краской. По одну его сторону стоял куст бузины и пахло сточной водой. На этой стороне, обращенной к глухой стене соседнего дома, находилась комната Рэя, куда все же проникал свет, когда опадали листья бузины. Комнатка была уединенной, и это очень устраивало Рэя, в ту пору настолько стеснительного, что он не стал бы заглядывать в чужие окна, если б они и существовали. Глухая стена служила экраном, на котором разыгрывались его мечтания, и в то же время прикрывала его самые бесстыдные действия. Иногда он, прислонясь к раме, выкуривал дряблую самокрутку и, обращаясь к глухой, но в какой-то мере отзывчивой стене, рассуждал, бывают ли девушки, желательно из высшего, чем он, класса, спокойные, без предрассудков и с опытом, которого он жаждал и побаивался. Он стоял у окна, не отрывая глаз от пористой поверхности стены, щурил глаза от вьющейся кверху струйки дыма и жадно и некрасиво затягивался, держа сигарету в уголке рта, – он подсмотрел эту манеру у курящих мужчин.
Жизнь в доме миссис Норскотт была преимущественно коричневая. Такая здесь была мебель, такая стена перед окном и лицо мамаши Норскотт тоже – она и смолоду была смуглой. Но однажды юноша очнулся от сна, исполненного великой красоты и нежности. Он старался его припомнить, но поначалу помнил только свои ощущения. Кажется, он сидел за столом, простым столом из светлых досок. Вокруг светились лица, но чьи – он не мог разглядеть. И светился еще циферблат часов, но это, как и все прочее, было слишком туманно. Проснувшись, он лежал и смотрел на суровый умывальник с умывальным прибором из вычурно расписанного фаянса и думал, неужели он должен осуждать то прекрасное и наивно простое, что было в его сне?
Наконец он вскочил, сердито выпутываясь из простынь, и отогнал от себя видение добра, явившееся ему во сне. Одеваясь, он осуждал родителей за те их добродетели, что он мельком заметил. В конце концов он их отколотит, своих родителей, – до того он разъярился, проводя щеткой по своим жестким волосам и вспоминая, как мать во всех затруднительных случаях глядела в окно, как бы надеясь найти там решение, и как отец бился со словами, точно вытаскивая их из запутанной сетки. Рэй швырнул щетку. Он был слишком юн, чтобы подмечать недостатки родителей. Ему даже нечего было им прощать.
Он вошел в сумрачную, коричневую кухню на другой стороне дома, где мамаша Норскотт уже приготовила ему завтрак – темную коричневую котлету с подогретыми овощами.
– Ну как, мамаша, – сказал он, развязно болтая ногами и размахивая руками, чтобы убедить себя в своей независимости, – спали хорошо?
– Нет, голубчик, – ответила она. – Опять мои камни. Всю ночь мучили, глаз почти не сомкнула. Вставала, грела тарелки и прикладывала к боку.
– Грелку вам нужно, вот что, – сказал он.
Но старушка ничего не ответила; ей требовалось время, чтобы обдумать это.
Мамаша Норскотт страдала от желчных камней. Она то и дело вздыхала. Женщина она была одинокая, старая и притом больная. Чтобы немножко пополнить сбережения мужа, ныне покойного чиновника, она подрабатывала небольшой стиркой и сдавала комнату с пансионом. Но много ли наработаешь с подагрическими руками?
Она нежно привязалась к этому мальчику, и он позволял ей это, ибо сентиментальные привязанности легче таких отношений, которые требуют любви. Мать, дай ей волю, могла бы съесть его целиком, но в жизни этой старухи, дотягивающей последние годы, самым главным были желчные камни и боли в суставах.
– Вам надо поберечь себя, – сказал Рэй, – и меньше работать, а после обеда полежать.
Никто их не слышал, а сказать это ничего не стоило. Он съел котлету и сидел, ковыряя в зубах; он даже сам начинал верить, что его беспокоит здоровье мамаши Норскотт. Душевная его черствость чуть размякла. Рэй чувствовал, как в нем заныла знакомая тоска по всему тому, что он хотел бы уничтожить. Бывали минуты, когда он чуть не плакал оттого, что мысленно уничтожал родителей. Будь он богат, он бы пошел и накупил им подарков. Но богатым Рэй не был, и потому он похлопал старуху ладонью по спине и улыбнулся той ласковой улыбкой, которая находилась еще только в начальной стадии своего развития.
Мамаша Норскотт вздыхала и ворчала. Ей было приятно чувствовать руку юноши, который мог быть ее сыном, только вот не дал бог.
– Хорошенькое дело, полежать, – проворчала она сквозь обильную растительность – единственное, что поражало в ее ничем не примечательном лице. – А пыль-то, пыль накапливается все время, да еще пух. Прямо не знаю, откуда в доме берется пух.
Рэй не пожелал вникать в причину этого явления. Он вообще никогда не вникал в чужие горести, да, к счастью, пока никто ему их не поверял. Однако в это утро он был великодушен, подумал, что бы для нее такое сделать, и принялся вытирать тарелки, которые она вынимала из воды.
Он стал соображать, как еще можно показать свое великодушие, которое временами находило на него, правда, в чисто теоретическом виде. Он вспомнил, что в поваренной книге, лежавшей у миссис Норскотт в буфете, он видел банкноту, заложенную между страниц и, как видно, забытую. Вскоре старуха удалилась в клозет на задах двора преодолевать еще одну свою проблему – запоры. Рэй Паркер пошарил – бумажка была на месте. Она оказалась холодной на ощупь, совсем непохожей на деньги, как, впрочем, всякие деньги, долго пролежавшие без соприкосновения с человеческим телом. Он взял бумажку, сунул в карман, где она, согретая его теплом, вновь приобрела свой смысл и превратилась в собственность Рэя.
Вечером Рэй принес грелку в розовом фланелевом чехле, которую купил для мамаши Норскотт.
– Держите, мамаша, – сказал он. – Шлепните ее на ваши желчные камни, и все будет в порядке. Только дополна не наливайте.
Мамаша Норскотт, сидевшая с некоей миссис Пендлбери, приятельницей, пришедшей ее навестить, была растрогана до такой степени, что бессмысленно закивала своим коричневым сморщенным личиком.
Миссис Пендлбери сказала, что он как родной сын.
А Рэй пошел в свою комнату насладиться своим скромным поступком, право же, нисколько не зазорным и порадовавшим других. И то, что он прикарманил сдачу и вечером, прифрантившись, пойдет в кино, почти не умаляло его достоинств: как-никак он показал свое великодушие. Айсбергу тоже нередко присущи свои достоинства, но как знать, что скрыто под водой.
И Рэй, довольный своими добродетелями, вышел на улицу, где зажигались огни, прикрывая своим сиянием скудость жизни. Он немного постоял, пососал леденец на палочке, потом вместе с толпой вошел в кинотеатр. Здесь их ждало облегчение. Конские копыта топтали скуку, лакированные губы присасывались к зрителям. Рэй Паркер усвоил несколько поз полного забвения на своем удобном для этого стуле, но, когда он вышел, снова нахлынуло одиночество и все то же стремление сменять самообман на что-то ощутимое.
Уже поздним вечером, под перечными деревьями на задах платной конюшни, он гладил джемпер какой-то девчонки, впервые надевшей туфли на высоких каблуках, – девчонки, от которой пахло неряхой, потому что неряхой она и была, она дышала часто и сильно дрожала, но хотела, чтобы темнота завершила все полностью. И когда все было завершено, она убежала, плача о своей утрате. И он тоже задрожал. Он словно весь ужался, став на мгновенье подростком, потом пошел прочь, ступая по мягкому конскому навозу.
Когда он, сразу изменившийся, испуганный и ликующий, вошел в дом, его окликнула старуха, очнувшись от своего хрупкого сна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84