https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/Villeroy-Boch/
– Почему я?
– Вы самый любознательный.
– Меня вообще ничего не касается. Наше дело – быть в казарме до наступления темноты, только это меня и волнует.
– А может, это тот, кто собирался в Америку? – вдруг произнес не своим голосом Витек.
Все повернулись к нему.
– Который? – спросил кондуктор.
– Ну тот, с узелком. Вместе со мной любовался епископом.
– Не было при нем никакого узелка, – сказал кондуктор.
Снова помолчали с минуту над грудой драной одежды и изуродованной плоти.
– А может, это Володко? – вдруг спросил дежурный по станции.
Еще немного помолчали. Позади них прошествовали козы, вероятно возвращающиеся домой. Они шли, широко расставляя задние ноги, распираемые тяжелым выменем.
– Может, и Володко, – изрек наконец кондуктор. – Может, совесть его замучила.
– Нет, Володко бы так глупо не погиб, – сказал солдат.
– Ну, как бы там ни было, человек умер, – вздохнул кондуктор, – звони, Владек, в Вильно.
Дежурный припустил бегом в свою контору. Бежал через полотно между вагонами. Паровоз осторожно посапывал, словно самого себя утихомиривая.
* * *
Наши пасхальные празднества совершенно не походили на нынешние. Собственно, начинались они в Вербное воскресенье, которое уже само по себе являлось значительным торжеством. Вся Страстная неделя – это праздник со знаком минус, антипраздник, апогей аскетизма перед чревоугодием. Каждый день Страстной недели отличался от другого своим суровым ритуалом и каждый приносил все более строгие ограничения в питании. В Страстную пятницу мы ели только черный хлеб, запивая его в лучшем случае квасом. С четверга просиживали в костеле, участвуя в мрачных, смахивающих на погребальные, богослужениях. Земля также готовилась к весеннему взрыву. В вымоинах, канавах, оврагах агонизировал засахарившийся, черный снег. Подсохшие лесные пригорки захватывали лихие орды разнотравья. Земля стонала по ночам, порою где-то трескалась, обнаруживая жирное, желто-багровое нутро. Пряные запахи вымерзшей прошлогодней земли и новой поросли гонял по лугам непоседливый ветер. Когда доносился запах горящей соломы и паленой щетины, все понимали, что кто-то забил свинью на праздники, разделывает тушу, начиняет кишки фаршем и всевозможными кашами. Пулей пролетала кошка с привязанным к хвосту свиным пузырем, в котором гремел горох. Девушки раскрашивали вареные яйца, мальчишки осторожно опробовали их, выискивая те, что потверже, пригодные для забав в праздничные дни. В огромных чанах доваривалась ветчина, а тем временем все поочередно бегали в костел, чтобы присутствовать при медленной, приближающейся с каждым днем кончине Христа. Обливались слезами, видя неотвратимость этой смерти, распластывались крестом, дабы предотвратить трагическую судьбу Иисуса, растроганно прощались с ним навсегда, хотя уже в Страстную субботу он должен был воскреснуть до полуночи и вернуться к ним снова на целый год. И в ту Страстную субботу святили пасхальную снедь. А потом все с искусно украшенными корзинками, полными яиц, колбас и куличей, мчались очертя голову домой. Мчались напрямик, теряя шапки, разрывая штаны на заборах, калеча руки и ноги, лишь бы первым достичь собственных дверей, что было добрым предзнаменованием. На это слегка насмешливо взирали ветхозаветные евреи, которые только приступали к поискам подходящего строительного материала в садах и парках для своих пасхальных шалашей. Хмуро взирали на это староверы и православные, которым приходилось ждать еще две недели, прежде чем они начнут целовать в уста встреченных соседей с доброй вестью, что Христос воскрес. А между тем изголодавшиеся католики уже рассаживались за столы, убранные миртом и плауном, столы, зловеще потрескивавшие под тяжестью ветчины вареной и копченой, колбас вареных и жареных, грибов маринованных и соленых, киселя клюквенного и овсяного, яиц и брусники, румяных поросят и подкопченных гусей, бутылей с наливками и самогоном с едва заметным сивушным запашком, куличей, облитых жженым сахаром, и огромных караваев, сдобных булок и хвороста, кувшинов с домашним пивом и компотами. Изобильным стол оставался первых два праздничных дня, стоял последующие дни, не скудел вплоть до Вербного воскресенья, ибо Пасха не имела у нас четкого конца, иссякала неторопливо и без особых канонов, у одних завершалась в среду, у других – в субботу. А подчеркиваю это я потому, что Рождество, этот магический праздник единения семьи и человечества, продолжалось у нас до самых Трех святителей. Засыпанные снегом по крыши, закованные в ледяной панцирь, мы проводили две недели в атмосфере, наполненной ароматом свечей, яблок, вянущей хвои, в радостной тревоге ожидания нового, многообещающего грядущего года.
* * *
Мать распаковывала чемодан в спальне. Из боковушки, которая некогда была верандой, доносился натужный хрип деда. Яркое зарево заката слегка дрожало в огромном напольном зеркале, раму которого пожирали зимой древоточцы.
– Видал решетку в окне почты? – спросила мать.
– Нет. А что?
– Володко лез позавчерашней ночью. Погнул, как проволоку, да кто-то его спугнул.
– Поездом задавило» человека у станции. Путейцы говорят, что это Володко.
Мать торопливо перекрестилась.
– У нашей станции?
– Да. Поездом, на котором я приехал.
– И он там лежит?
– Лежит. Ждут полицию.
Мать открыла шкаф и начала что-то перекладывать, шелестя сухими травами – средством от моли.
– Витек.
– Да, мама.
– Подойди ко мне.
– Что ты еще придумала, мама?
– Ну подойди же, подойди, дитя мое.
Она таинственно улыбалась, пряча руки за спиной. Витек нехотя приблизился. Она оглядела его шевелюру, лицо, широкие плечи.
– Ты у меня красивый.
– Что ты, мама. Как тебе не стыдно.
– Самый красивый. Другого такого не найти.
– Я уйду, ей-богу.
Ее седые волосы сохраняли отблеск уже погасшего заката. За стеной, под навесом крыши, отчаянно пищали ласточки, воюя с воробьями из-за своих гнезд. Мать медленно высвободила руку из-за спины, и взору Витека предстала серебристо-серая студенческая шапочка, называвшаяся «королевской». Это был длинный рукав, искусно собранный в гармошку, а квадратное донышко с гербом короля Батория[i] кокетливо спадало на затылок. Мать высоко подняла ее обеими руками и торжественно водрузила на голову сына, как тиару.
– Это праздничный подарок, сынок.
– Мама, а вдруг я не сдам экзаменов?
Она тихонько рассмеялась, прикрывая рот ладонью.
– Ты не сдашь? Тогда кто же сдаст?
– Все может случиться.
– Ты всегда был самым лучшим учеником и должен быть самым лучшим студентом.
– Мама, как можно говорить такие глупости!
Мать обхватила сухими, жесткими ладонями его голову, на которой стояла торчком не обмявшаяся еще студенческая шапочка. Потянулась к нему запекшимися, бескровными губами и поцеловала в уста.
– Ты будешь великим врачом. Знаменитым на весь мир профессором. Будешь лечить всех нас, будешь спасать богатых и бедных, исцелять королей и нищих.
Витек вырвал голову из ее рук. Где-то послышался дребезжащий голос патефона. Зеркало постепенно угасало, наполнялось голубоватым сумраком.
– Сглазить хочешь, мама. Вот увидишь, непременно сглазишь.
– Сглаза боятся слабые люди. А ты сильный, как твой отец.
– Почему ты отца вспомнила, мама? В чем была его сила?
Мать шагнула к Витеку.
– Он был очень сильный. И погиб из-за своей силы, – прошептала она.
– А мне из-за него всю жизнь нести проклятие.
– Нет, сынок, нет. Ты за него отомстишь.
Тут громко забренчали пружины кровати в соседней комнате, в боковушке, которая некогда была верандой. Дед с минуту заходился надсадным кашлем, словно исторгал и не мог исторгнуть до конца свои легкие.
– Зайдите сюда, бога ради, – прохрипел старик.
Они стали в дверях комнаты, пропахшей потным телом и мокротой. За стеклами веранды метались на ветру засохшие прошлой осенью плети дикого винограда. Массивные часы с медными гирями, как гильзы артиллерийских снарядов, глухо тикали над изголовьем кровати.
– Никто мне ничего не говорит, я один вечно ничего не знаю, – пожаловался старик. Зеленоватая щетина почти доходила до черных, неестественно огромных глаз, где уже год обитала смерть.
– Это я, дедушка. Вернулся от тетки, – сказал Витек.
– Удачно попраздновал? – заскрипел старик.
– Отлично. Только паводок немного помешал. Вилия разлилась.
– Ага, Вилия разлилась. А хорошо ли прошло народное гулянье?
– Храмовой праздник тоже удался на славу. Много народа съехалось в Прощеное воскресенье. Из самых дальних усадеб, из глухомани. Тетка осталась в барыше.
– У всех барыши, только не у меня, – захрипел пересохшим горлом старик. – Ядя, как думаешь, дите мое, долго ли еще мне мучиться?
– Думаю, недолго, папочка. Господь милостив.
– Дай-то Бог, дай-то Бог. А что у него на голове?
– Это студенческая шапка, папочка.
– Значит, Витек уже студент? А я ничего не знаю, никто меня не ставит в известность.
– Еще нет, папочка. Через месяц он сдаст выпускные экзамены и осенью поедет поступать на медицинский факультет.
– Осенью, говоришь? Значит, не доживу. Слава богу, не доживу до осени. Ох, как мне тяжело, дети мои, ох, как страшно умирать до бесконечности. Твой Михал, счастливчик, сам себе уготовил легкую, такую легкую смерть, наилегчайшую, как пробуждение на рассвете. – Старик дышал тяжко, дышал всем разрушенным организмом. В горле его клокотали какие-то странные, разнообразные и громкие звуки, к которым он прислушивался озабоченно, с удовольствием.
– Не говорите так, папочка, о Михале. Помолитесь за него. Он там вас дожидается. – И мать перекрестилась.
– Ах, ты ждешь, чтобы я побыстрее закрыл глаза. Все ждут не дождутся.
– Почему? Живите, сколько хотите.
– Ох, я больше не хочу жить. Перестаньте меня терзать. Все-то ко мне лезут. И твоя мамочка, и братья, и свояки, и люди, с которыми когда-то встречался. Знаю, что приходят, вижу, как идут ко мне через вашу комнату, потом наступает затмение, и снова начинается хождение.
– Поспите, папочка, отдохните немножко.
– Ах, уснуть бы уж навсегда.
И старик задышал глубоко, с отчаянием, словно старался поглотить весь этот спертый воздух, перенасыщенный миазмами и бедой.
Кто-то постучал в притолоку, потом нетерпеливо ударил кулаком. Это был пан Кежун, начальник почты. Он явно очень спешил, так как был в галошах на босу ногу.
– Я видел, что Витек вернулся, – заговорил он торопливо. – Видел, как шел со станции.
– Да, недавно вернулся.
Витек спохватился, что продолжает стоять в нелепой шапке, которая напоминает прогоревшую трубу от буржуйки. Украдкой сдернул ее и спрятал за спину.
– У меня просьба, парень. Подбрось телеграмму полковнику Наленчу, у меня беда с детьми, ни на секунду нельзя отлучиться из дома.
Витек растерянно молчал.
– Ты же знаешь, он из новых, живет в офицерском дачном поселке. Найдешь запросто.
– Он устал, пан Кежун, прямо с поезда.
– Какой же он усталый, дорогая соседка, кровь с молоком. Весь город вам завидует. Это же орел, настоящий орел, а не гимназист выпускного класса. Бери, парень, мой велосипед. Я его оставил на улице, а вот тебе телеграмма и разносная книга, пусть проставят точное время вручения. Черт побери! – вдруг выругался в сердцах начальник почты. – Забыл выключить утюг. Сожгу хату и детей! Ну, заранее благодарю!
И пан Кежун умчался, опрокинув что-то в сенях.
– Отнеси, Витек, – сказала мать. – Может, это Добрая весть. Может, принесешь людям счастье.
Витек надел старый свитер и поношенные брюки. На улице его дожидался велосипед, проржавевшая «дамка» с полуспущенными шинами. Напротив, в одноэтажном домике сестер Путято, безнадежно надрывался патефон. В окнах мерцал свет преждевременно зажженных ламп и чьи-то тени двигались в такт музыке. Витек сел на велосипед и, раскачиваясь из стороны в сторону и сильно нажимая на педали, поехал тротуаром по круто подымавшейся вверх улице, где дремали в садах прочно угнездившиеся на склоне виллы, где брал свое начало густой и богатый диковинными деревьями лес, тот лес, что отделяет Нижнее предместье от Верхнего.
Поочередно загорались редкие уличные фонари на старых, потрескавшихся деревянных столбах. Со стороны леса доносился тревожный шум, полный странных отзвуков. У подножия горы дорога поворачивала вправо, чтобы перейти в серпантин, убегающий вверх. Витек соскочил с велосипеда и, тяжело дыша, стал подыматься по деревянной лестнице на макушку холма, где стоял костел и где начинались дома Верхнего предместья.
Дом Наленчей, вернее, вилла в стиле модерн, построенная на месте прежней, которая сгорела несколько лет назад, итак, новый дом Наленчей стоял на склоне оврага, и огромный сад ниспадал узкими террасами на его дно, по которому некогда, вероятно, протекал ручей, ныне высохший и всеми уже забытый.
Витек подвел велосипед к калитке. Дернул деревянную ручку. Где-то у дома пронзительно задребезжал звонок. Засветилось одно окно, потом другие, хлопнула дверь. Кто-то бежал к калитке в жидком весеннем сумраке.
– Вы к нам? – спросила горничная, зябко кутая шею.
– Я с почты, вам телеграмма.
Она отперла ключом калитку. Провела его в дом. Темный клубок выкатился из кустов, и Витек почувствовал сквозь штаны теплое собачье дыхание.
– Пожалуйста, не бойтесь. При мне не укусит, – предупредила горничная.
Пес трусил за Витеком, толкая его крупной мордой. Так вошли в холл, и пес бдительно уселся позади Витека.
– Что случилось, Зося? – послышался звонкий голос.
– Это с почты. Принесли телеграмму.
На лестнице появилась девушка, сбежала вниз, перепрыгивая через две ступеньки.
– Где эта телеграмма?
Витек молча подал склеенный бланк. Девушка распечатала телеграмму и пробежала глазами.
– Maman, papa arrive [ii].
Витек почувствовал, что сердце у него бьется ускоренно, бьется очень сильно. А девушка бросилась к дверям соседней комнаты и там столкнулась с матерью.
– Папочка завтра возвращается. Видишь, видишь, я предчувствовала, что будет добрая весть. Всю ночь мне снился поезд. И ехал он прямо по земле, не по рельсам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27