Купил тут сайт Wodolei.ru
Чувства и убеждения нашей молодежи несут глубокий отпечаток комплекса неполноценности, от этого она становится агрессивной, у нее появляется горечь. Молодые люди относятся к Франции, как отвергнутые любовники, у них к ней несчастная любовь… или, может быть, они только воображают, что их любовь несчастна… поэтому они начинают все и всех презирать и ненавидеть. Зелен виноград! Эти дети полагают, что ваша страна их терпит только из милости… Все то, за что мы, эмигранты, благодарны Франции, им кажется недостаточным, невыносимым, унижает их, оскорбляет… Наша тоска по родине… все то невыразимое, что трудно определить словами… у молодого поколения эта тоска по родине, которой они никогда не видели, перерождается в ненависть, в тщеславие, в глупое самолюбие… Им кажется, что их обделили! Я не оправдываю их чувств, которые мне представляются отвратительными. Феде нечего на меня рассчитывать. Пусть эти мальчишки играют в заговорщиков без меня. Есть большая разница между героем и авантюристом… Я действую рука об руку с французским правительством. В той мере, в какой я могу действовать, находясь не в своей родной стране… Мои соотечественники, «белогвардейцы», с гордостью называют себя контрреволюционерами и брезгливо сторонятся всего, что имеет хотя бы отдаленное отношение к социализму. Они и против нацистов только потому, что в названии нацистской партии есть слово социализм. Они с трудом прощали Муссолини его социалистическое прошлое… Они целиком одобряют только Франко, может быть, еще и Португалию… Бог и царь! И хотя они и пролетаризировались, это их ничему не научило… Они грызутся между собой из-за того, кого именно возвести на царский престол, и ненавидят либеральную эмиграцию – февральских революционеров, которые не признали Октября. Они ни на минуту не допускают, что советский режим может претерпеть эволюцию… нет, просто – во веки-веков бог, царь… и Достоевский – их пророк… Да, да… это так, мой дорогой… Все это не серьезно… Наша белая армия станет реальной силой, только когда этого захотят западные государства и Соединенные Штаты… А до тех пор они будут жить, как тени, с «документами» теней… беженцы, изгнанники, апатриды… все что хотите… и они будут играть в заговорщиков… а что они могут, несчастные, они же годны только, как орудие, а не как политические деятели! Они могут похитить, заманить в ловушку, убить, это неплохо, но не меняет положения. Индивидуальные террористические акты… Лично я по-другому понимаю пропаганду… Когда человек «выбирает свободу», то его поступок вносит ясность, заставляет задуматься. И тех несчастных, на родине, и здешних… Кравченко, Кестлер – вот это работа, подлинная антисоветская пропаганда! А что будет, когда больше не останется людей моего поколения? Кто этим займется? Я реалист, я на стороне людей, у которых есть реальная жизнь, власть, на стороне мощной государственности… Игра с огнем коммунизма недопустима!
Князь продолжал говорить стоя и, казалось, не собирался уходить, увлеченный своими мыслями:
– Настоящая русская эмиграция, мой дорогой полковник, вымирает, старая гвардия уходит… Пойдите на русское кладбище в Сент-Женевьев, и вы увидите… как оно разрослось! Наших гораздо больше в земле, чем на земле. Они доблестно боролись с большевиками и с превратностями судьбы… Они были бойцами – эти шоферы и мойщики стекол, отважными бойцами, тружениками. Они сделали из своих сыновей инженеров, докторов и ученых, они достойно выдали замуж своих дочерей за французов; и вот вся эта молодежь уже превратилась в французов, сохранив что-то от славянского очарования… И тоску на душе, когда им напоминают о той стране, которая перестала быть их родиной… Все они натурализовались, и у их детей русской остается только фамилия. А случается, что они офранцуживают и фамилию, чтобы ничем не отличаться от настоящих французов, чтобы наконец перестать быть иностранцами… Но имейте в виду, мой дорогой полковник, что те из них, кто упорно остается русским, переходят в конце концов на сторону Москвы… Я не говорю о тех русских, которые сами себя вызывающе именуют «патриотами», «возвращенцами», о безумцах, которые хлопочут о советском паспорте, чтобы вернуться… но об истинно русских, православных, которые позволяют одурачить себя. Что было для нас неизменно свято, что оставалось для нас, русских, неизменным среди горечи изгнания? Церковь!
Последнее, по-видимому, было сказано серьезно и глубоко затрагивало князя. Дювернуа с интересом смотрел на этого парижанина, искушенного во всех светских играх – от биржи до любви, – который искренне скорбит о чистоте православной церкви… И так как князь замолчал, Дювернуа решился задать ему вопрос:
– А что такое происходит с вашей церковью? Князь ответил усталым и бесцветным голосом:
– Это сложно, длинно и вам не интересно, дорогой друг. Нам нелегко было сохранить нашу церковь на улице Дарю… Москва хотела ею завладеть, но это ей не удалось. Москве, однако, удалось другое: расколоть «православный люд», как у нас говорят… В Париже имеется Объединение приходов русской православной церкви, подчиненное Московской патриархии. Это невероятно, непостижимо, но это так! Патриарх Алексий находится в Москве! Как вы хотите, чтобы люди боролись против коммунизма, когда их патриарх находится в Москве!
– Но, – сказал Дювернуа, – мне кажется прекрасным, что вера стоит выше всяких земных соображений, отделена от государства, от политики…
– И от реальной жизни, – воскликнул князь, ударив кулаком по притолоке, – от реальной жизни! Она отделена от реальной жизни!
Дювернуа сказал без улыбки:
– Но в этом чисто духовном вопросе вы рассуждаете, как материалист, князь!
– Не будьте ребенком, прошу вас! Лично я признаю главой православной церкви только константинопольского патриарха, и никому меня не заманить в церковь на улице Петель встречать московского митрополита Николая, у которого на спине крылышки голубя мира Пикассо!
Князь, огромный, величественный, протянул руку за своей шляпой.
– Простите меня, дорогой полковник, за мою болтовню… Но вы сами виноваты, не надо было задавать мне каверзных вопросов…
А, старая лисица! Дювернуа, слушавший его с большим вниманием, опять обиделся: он принимал все это за сердечные излияния, а князь, оказывается, просто хладнокровно разъяснял ему положение. Может быть, не так хладнокровно, как ему того хотелось бы… Он сам увлекся своей игрой. Во всяком случае, он обращался к Дювернуа не как к романисту. Как к кому же тогда?
Провожая князя до дверей, Дювернуа не сдержался и спросил:
– Вы знаете русскую по имени Ольга Геллер?
– Ольга… как вы сказали? Геллер! Откуда я могу знать русскуюс такой фамилией?
Князь уже спустился с маленькой лесенки и стоял на площадке. На великолепной лестнице гулко раздавался его голос, как под сводами церкви.
– А почему бы вам ее не знать? – сказал Дювернуа. – Дело в том, что эта женщина спасла мне жизнь…
Он спустился на площадку вслед за князем.
– Ах вот как? Спасла жизнь? – князь спустился еще на несколько ступенек; подняв подбородок, ища Дювернуа своими выпуклыми глазами: – Действительно, я вспоминаю такую фамилию. Она мне напоминает одну мрачную историю…
Все камни стен отозвались могучим эхом: мрачную историю!
Дювернуа пренебрег намеком.
– Она спасла мне жизнь во время Сопротивления, – сказал он, и эхо откликнулось со всех сторон.
– Ах так, в вас, значит, жив дух солидарности «участников войны», дорогой полковник?
Голос князя удалялся… Дювернуа, перегнувшись через перила из кованого железа, смотрел, как шляпа князя спускается по лестнице.
– Вы, кажется, этого не цените, – сказал он.
– Почему же… Конечно, конечно. До свиданья, дорогой.
Дювернуа вернулся к себе, закрыл дверь… Ах, как сложны взаимоотношения между людьми. Кажется, вы во всем согласны, идете рука об руку, и вдруг вы видите все совсем в другом разрезе. Богатство князя позволяло ему выбирать сообщников, но как же он должен был презирать Францию и ее правительство, чтобы всегда использовать их в своих целях… С кем же, с какими людьми был он в действительности заодно? Князь, должно быть, понятия не имеет, что такое чувство солидарности собратьев по оружию, самопожертвование, смелость, верность… Дювернуа страстно пожалел, что война миновала! Нет, он еще не созрел для романа. Не лучше ли сразу от него отказаться? Он налил себе стакан виши… В этот вечер он должен был обедать с Ольгой Геллер.
X
Мари, горничная четвертого этажа «Гранд-отеля Терминюс», убирала 417-й номер. Ей нравилось убирать 417-й, снятый помесячно, хотя у нее на это уходило больше времени, чем на уборку комнат путешественников, прибывавших вечером и отбывавших утром – подъем в 7 часов, кофе с молоком, булка… и ни гроша на чай, потому что обслуживание ставилось в счет. Они оставляли в комнатах только мусор и грязь – просыпанную пудру, пятна губной помады на полотенцах, окурки, пустые спичечные коробки, – они прожигали простыни, портили полированное дерево ночных и туалетных столиков, забывали закрывать краны, засоряли умывальники. Чаще всего Мари только это от них и видела. Она чистила комнаты пылесосом и меняла простыни, уничтожая все следы ночевки, как если бы это были следы преступления. Она предпочла бы работать в той части отеля, где останавливаются туристы, приезжающие на более долгое время, или, разумеется, убирать роскошные анфилады… но дирекция ставила туда девушек помоложе, более привлекательных. А Мари не была привлекательна, это была угрюмая женщина с пепельно-серым лицом.
Для того чтобы убрать 417-й, в распоряжении Мари был весь день, поскольку мадам Геллер уходила утром и возвращалась только вечером. Серьезная женщина, аккуратная, – Мари любила приводить в порядок ее белье, платья, шляпы и шарфы и расставлять на туалетном столике кремы, лосьоны, духи и губную помаду; приготовлять на ночь красивую ночную рубашку, халат и ночные туфли… У комнаты 417 был уютный жилой вид, в ней пахло одеколоном и фруктами – апельсинами, лимонами… Когда мадам Геллер бывала дома в субботние вечера или по воскресеньям, она никогда не забывала угостить Мари печеньем, шоколадом или даже стаканчиком сладкого вина. А Мари в свою очередь делала вид, что не замечает ни постирушек в умывальнике, ни электрического чайника и даже сама посоветовала мадам Геллер гладить на постели, сложив вдвое одеяло. Женщины всегда поймут друг друга, не могла же мадам отдавать свои рубашки в прачечную отеля – рубашки такие тонкие, весят не больше носового платка! Счет вам подадут невероятный, просто позор, а от рубашек после нескольких стирок остаются одни лохмотья. Так как Ольга предоставляла Мари заниматься всеми своими домашними делами, Мари начала надеяться, что если мадам когда-нибудь устроится самостоятельно, может быть, выйдет замуж, она возьмет ее, Мари, к себе. Но вот уже три года, как мадам Геллер жила в 417-м и по-видимому, не собиралась никуда переезжать.
Мари переменила воду в вазах с цветами, закрыла тяжелые занавеси и постелила постель. Свежий пеньюар повесила на батарею в ванной, а ванная была чуть не больше комнаты – виданное ли это дело – целый зал! В номер 417 нельзя было без предупреждения селить путешественников – такой он был высокий, несуразный, с множеством углов, ниш и углублений. Это объяснялось тем, что в номере 417 стена по одну сторону была смежной с винтовой запасной лестницей, а по другую – с черным ходом. Были в 417-м номере и неровности пола, которые ничем не объяснялись и благодаря которым кровать находилась на своеобразном возвышении, чтобы попасть в ванную, надо было спуститься на две ступеньки, а чтобы выйти на балкон – подняться на три. Но Мари постепенно привыкла к этому, и ей так же, как и мадам, нравился 417-й номер, поместительный и спокойный, без соседей… к тому же это была самая солнечная комната во всем отеле и лучше всех отапливаемая.
– Здравствуйте, Мари, – сказала Ольга, входя, – как ваши ноги?
– Как всегда. В такую погоду очень многие плохо себя чувствуют.
Ольга согласилась с этим. Она заметила, что людей утешает и поддерживает мысль, что не одни они страдают головными болями, ревматизмом, фурункулами или гриппом… Сама она очень устала, Мари тотчас же предложила принести ей из ресторана овощного бульона. Может быть, мадам ляжет?… Нет, спасибо, хорошо бы, но ей придется опять выйти, она приглашена на обед, хотя ей совсем не хочется есть и так хорошо было бы лечь спать. Мари удалилась.
Ольга сняла пальто, туфли и, став всей ступней на ковер, на мгновенье застыла. Через открытое окно доносился весенний шум. Шум, наверное, был тот же, что и зимой, но мягкость воздуха, неба придавала ему минорный тон. Ольга легла в постель, включила радио… Тело ее ныло от усталости. Ольга ругала себя: и зачем только она согласилась встретиться с полковником Дювернуа! Теперь придется вставать, одеваться, выйти, говорить, слушать, есть… А ей так хорошо было лежать в постели и слушать, как там за окном шумит Париж… И ведь она раз навсегда решила порвать с людьми с «положением» и оставаться неизменно на своем, ею самой определенном месте. Только с тех пор, как она добровольно стала жить за бортом общества, она почувствовала себя на своем месте и обрела покой. Это не был покой победителя, но все-таки это был покой. У нее было предчувствие, что встреча с Дювернуа чревата неприятностями… Но как отказать человеку, которому ты спасла жизнь? Записка, пересланная ей Патрисом Граммоном, была подписана «Доминик», а Ольга не могла отказать Доминику в том, в чем она легко отказала бы полковнику Дювернуа. Доминик был тем самым летчиком, которого она прятала у себя в Нормандии, когда немцы в погоне за ним рыскали повсюду. Он буквально свалился ей на гопову при таких невероятных обстоятельствах, что ей пришлось принять его, не требуя никаких подтверждений… Что ему понадобилось от нее теперь, после стольких лет… Если бы он захотел увидеть ее после Освобождения, он мог бы без труда это сделать… и тогда это было бы вполне естественно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Князь продолжал говорить стоя и, казалось, не собирался уходить, увлеченный своими мыслями:
– Настоящая русская эмиграция, мой дорогой полковник, вымирает, старая гвардия уходит… Пойдите на русское кладбище в Сент-Женевьев, и вы увидите… как оно разрослось! Наших гораздо больше в земле, чем на земле. Они доблестно боролись с большевиками и с превратностями судьбы… Они были бойцами – эти шоферы и мойщики стекол, отважными бойцами, тружениками. Они сделали из своих сыновей инженеров, докторов и ученых, они достойно выдали замуж своих дочерей за французов; и вот вся эта молодежь уже превратилась в французов, сохранив что-то от славянского очарования… И тоску на душе, когда им напоминают о той стране, которая перестала быть их родиной… Все они натурализовались, и у их детей русской остается только фамилия. А случается, что они офранцуживают и фамилию, чтобы ничем не отличаться от настоящих французов, чтобы наконец перестать быть иностранцами… Но имейте в виду, мой дорогой полковник, что те из них, кто упорно остается русским, переходят в конце концов на сторону Москвы… Я не говорю о тех русских, которые сами себя вызывающе именуют «патриотами», «возвращенцами», о безумцах, которые хлопочут о советском паспорте, чтобы вернуться… но об истинно русских, православных, которые позволяют одурачить себя. Что было для нас неизменно свято, что оставалось для нас, русских, неизменным среди горечи изгнания? Церковь!
Последнее, по-видимому, было сказано серьезно и глубоко затрагивало князя. Дювернуа с интересом смотрел на этого парижанина, искушенного во всех светских играх – от биржи до любви, – который искренне скорбит о чистоте православной церкви… И так как князь замолчал, Дювернуа решился задать ему вопрос:
– А что такое происходит с вашей церковью? Князь ответил усталым и бесцветным голосом:
– Это сложно, длинно и вам не интересно, дорогой друг. Нам нелегко было сохранить нашу церковь на улице Дарю… Москва хотела ею завладеть, но это ей не удалось. Москве, однако, удалось другое: расколоть «православный люд», как у нас говорят… В Париже имеется Объединение приходов русской православной церкви, подчиненное Московской патриархии. Это невероятно, непостижимо, но это так! Патриарх Алексий находится в Москве! Как вы хотите, чтобы люди боролись против коммунизма, когда их патриарх находится в Москве!
– Но, – сказал Дювернуа, – мне кажется прекрасным, что вера стоит выше всяких земных соображений, отделена от государства, от политики…
– И от реальной жизни, – воскликнул князь, ударив кулаком по притолоке, – от реальной жизни! Она отделена от реальной жизни!
Дювернуа сказал без улыбки:
– Но в этом чисто духовном вопросе вы рассуждаете, как материалист, князь!
– Не будьте ребенком, прошу вас! Лично я признаю главой православной церкви только константинопольского патриарха, и никому меня не заманить в церковь на улице Петель встречать московского митрополита Николая, у которого на спине крылышки голубя мира Пикассо!
Князь, огромный, величественный, протянул руку за своей шляпой.
– Простите меня, дорогой полковник, за мою болтовню… Но вы сами виноваты, не надо было задавать мне каверзных вопросов…
А, старая лисица! Дювернуа, слушавший его с большим вниманием, опять обиделся: он принимал все это за сердечные излияния, а князь, оказывается, просто хладнокровно разъяснял ему положение. Может быть, не так хладнокровно, как ему того хотелось бы… Он сам увлекся своей игрой. Во всяком случае, он обращался к Дювернуа не как к романисту. Как к кому же тогда?
Провожая князя до дверей, Дювернуа не сдержался и спросил:
– Вы знаете русскую по имени Ольга Геллер?
– Ольга… как вы сказали? Геллер! Откуда я могу знать русскуюс такой фамилией?
Князь уже спустился с маленькой лесенки и стоял на площадке. На великолепной лестнице гулко раздавался его голос, как под сводами церкви.
– А почему бы вам ее не знать? – сказал Дювернуа. – Дело в том, что эта женщина спасла мне жизнь…
Он спустился на площадку вслед за князем.
– Ах вот как? Спасла жизнь? – князь спустился еще на несколько ступенек; подняв подбородок, ища Дювернуа своими выпуклыми глазами: – Действительно, я вспоминаю такую фамилию. Она мне напоминает одну мрачную историю…
Все камни стен отозвались могучим эхом: мрачную историю!
Дювернуа пренебрег намеком.
– Она спасла мне жизнь во время Сопротивления, – сказал он, и эхо откликнулось со всех сторон.
– Ах так, в вас, значит, жив дух солидарности «участников войны», дорогой полковник?
Голос князя удалялся… Дювернуа, перегнувшись через перила из кованого железа, смотрел, как шляпа князя спускается по лестнице.
– Вы, кажется, этого не цените, – сказал он.
– Почему же… Конечно, конечно. До свиданья, дорогой.
Дювернуа вернулся к себе, закрыл дверь… Ах, как сложны взаимоотношения между людьми. Кажется, вы во всем согласны, идете рука об руку, и вдруг вы видите все совсем в другом разрезе. Богатство князя позволяло ему выбирать сообщников, но как же он должен был презирать Францию и ее правительство, чтобы всегда использовать их в своих целях… С кем же, с какими людьми был он в действительности заодно? Князь, должно быть, понятия не имеет, что такое чувство солидарности собратьев по оружию, самопожертвование, смелость, верность… Дювернуа страстно пожалел, что война миновала! Нет, он еще не созрел для романа. Не лучше ли сразу от него отказаться? Он налил себе стакан виши… В этот вечер он должен был обедать с Ольгой Геллер.
X
Мари, горничная четвертого этажа «Гранд-отеля Терминюс», убирала 417-й номер. Ей нравилось убирать 417-й, снятый помесячно, хотя у нее на это уходило больше времени, чем на уборку комнат путешественников, прибывавших вечером и отбывавших утром – подъем в 7 часов, кофе с молоком, булка… и ни гроша на чай, потому что обслуживание ставилось в счет. Они оставляли в комнатах только мусор и грязь – просыпанную пудру, пятна губной помады на полотенцах, окурки, пустые спичечные коробки, – они прожигали простыни, портили полированное дерево ночных и туалетных столиков, забывали закрывать краны, засоряли умывальники. Чаще всего Мари только это от них и видела. Она чистила комнаты пылесосом и меняла простыни, уничтожая все следы ночевки, как если бы это были следы преступления. Она предпочла бы работать в той части отеля, где останавливаются туристы, приезжающие на более долгое время, или, разумеется, убирать роскошные анфилады… но дирекция ставила туда девушек помоложе, более привлекательных. А Мари не была привлекательна, это была угрюмая женщина с пепельно-серым лицом.
Для того чтобы убрать 417-й, в распоряжении Мари был весь день, поскольку мадам Геллер уходила утром и возвращалась только вечером. Серьезная женщина, аккуратная, – Мари любила приводить в порядок ее белье, платья, шляпы и шарфы и расставлять на туалетном столике кремы, лосьоны, духи и губную помаду; приготовлять на ночь красивую ночную рубашку, халат и ночные туфли… У комнаты 417 был уютный жилой вид, в ней пахло одеколоном и фруктами – апельсинами, лимонами… Когда мадам Геллер бывала дома в субботние вечера или по воскресеньям, она никогда не забывала угостить Мари печеньем, шоколадом или даже стаканчиком сладкого вина. А Мари в свою очередь делала вид, что не замечает ни постирушек в умывальнике, ни электрического чайника и даже сама посоветовала мадам Геллер гладить на постели, сложив вдвое одеяло. Женщины всегда поймут друг друга, не могла же мадам отдавать свои рубашки в прачечную отеля – рубашки такие тонкие, весят не больше носового платка! Счет вам подадут невероятный, просто позор, а от рубашек после нескольких стирок остаются одни лохмотья. Так как Ольга предоставляла Мари заниматься всеми своими домашними делами, Мари начала надеяться, что если мадам когда-нибудь устроится самостоятельно, может быть, выйдет замуж, она возьмет ее, Мари, к себе. Но вот уже три года, как мадам Геллер жила в 417-м и по-видимому, не собиралась никуда переезжать.
Мари переменила воду в вазах с цветами, закрыла тяжелые занавеси и постелила постель. Свежий пеньюар повесила на батарею в ванной, а ванная была чуть не больше комнаты – виданное ли это дело – целый зал! В номер 417 нельзя было без предупреждения селить путешественников – такой он был высокий, несуразный, с множеством углов, ниш и углублений. Это объяснялось тем, что в номере 417 стена по одну сторону была смежной с винтовой запасной лестницей, а по другую – с черным ходом. Были в 417-м номере и неровности пола, которые ничем не объяснялись и благодаря которым кровать находилась на своеобразном возвышении, чтобы попасть в ванную, надо было спуститься на две ступеньки, а чтобы выйти на балкон – подняться на три. Но Мари постепенно привыкла к этому, и ей так же, как и мадам, нравился 417-й номер, поместительный и спокойный, без соседей… к тому же это была самая солнечная комната во всем отеле и лучше всех отапливаемая.
– Здравствуйте, Мари, – сказала Ольга, входя, – как ваши ноги?
– Как всегда. В такую погоду очень многие плохо себя чувствуют.
Ольга согласилась с этим. Она заметила, что людей утешает и поддерживает мысль, что не одни они страдают головными болями, ревматизмом, фурункулами или гриппом… Сама она очень устала, Мари тотчас же предложила принести ей из ресторана овощного бульона. Может быть, мадам ляжет?… Нет, спасибо, хорошо бы, но ей придется опять выйти, она приглашена на обед, хотя ей совсем не хочется есть и так хорошо было бы лечь спать. Мари удалилась.
Ольга сняла пальто, туфли и, став всей ступней на ковер, на мгновенье застыла. Через открытое окно доносился весенний шум. Шум, наверное, был тот же, что и зимой, но мягкость воздуха, неба придавала ему минорный тон. Ольга легла в постель, включила радио… Тело ее ныло от усталости. Ольга ругала себя: и зачем только она согласилась встретиться с полковником Дювернуа! Теперь придется вставать, одеваться, выйти, говорить, слушать, есть… А ей так хорошо было лежать в постели и слушать, как там за окном шумит Париж… И ведь она раз навсегда решила порвать с людьми с «положением» и оставаться неизменно на своем, ею самой определенном месте. Только с тех пор, как она добровольно стала жить за бортом общества, она почувствовала себя на своем месте и обрела покой. Это не был покой победителя, но все-таки это был покой. У нее было предчувствие, что встреча с Дювернуа чревата неприятностями… Но как отказать человеку, которому ты спасла жизнь? Записка, пересланная ей Патрисом Граммоном, была подписана «Доминик», а Ольга не могла отказать Доминику в том, в чем она легко отказала бы полковнику Дювернуа. Доминик был тем самым летчиком, которого она прятала у себя в Нормандии, когда немцы в погоне за ним рыскали повсюду. Он буквально свалился ей на гопову при таких невероятных обстоятельствах, что ей пришлось принять его, не требуя никаких подтверждений… Что ему понадобилось от нее теперь, после стольких лет… Если бы он захотел увидеть ее после Освобождения, он мог бы без труда это сделать… и тогда это было бы вполне естественно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53