ванна roca malibu
То, что им теперь послали в Сирию этого отталкивающего Цейона, опять-таки доказывает злую волю римского правительства. Снова оживало сожаление об исчезнувшем императоре.
— Да, если бы жив был Нерон! — мечтательно вздыхали горожане, собиравшиеся на закате солнца у колодцев, а вечером в тавернах. Пока эти слухи и толки распространялись между Евфратом и Тигром, сенатор Варрон вторично пригласил Теренция на обед. На этот раз они были одни. Варрон был молчалив, погружен в свои мысли, чем-то занят. Он обращался с Теренцием очень почтительно, словно с начальником, прерывал беседу длинными, гнетущими паузами. Хотя Теренций понимал толк в торжественности и чувствовал себя польщенным, все же он не мог избавиться от ощущения подавленности.
После обеда, за вином, Варрон сказал внезапно с осторожной, хитро-конфиденциальной улыбкой:
— Я вижу, вы все еще предпочитаете вашу смесь всякому другому вину.
Он велел приготовить ту смесь, которую изобрел император Нерон: эта смесь и ее название были одними из немногих пережитков эпохи императора, не тронутых преемниками после его свержения; напиток этот знал каждый, в том числе, конечно, и Теренций. Он широко раскрыл глаза, он ничего не понимал. Странные слова могущественного сенатора и дружеский тон, которым они были произнесены, привели его в смятение, граничащее с одурью. Но Варрон продолжал с ноткой смирения в голосе:
— Быть может, я разрешаю себе слишком большую интимность, но я должен, наконец, высказать то, что уже несколько недель меня и подавляет и воодушевляет и что, наконец, стало для меня очевидным: я знаю, кто тогда, после мнимой смерти императора Нерона, бежал ко мне, под мою защиту.
Для того, чтобы понять скрытый смысл этих неожиданных слов, нужен был человек быстрого, острого ума, а таким человеком горшечник Теренций не был. Но слова Варрона задели самое глубокое, самое затаенное в его душе: жгучее честолюбие, тоску по прошлым дням его величия на Палатине. Поэтому слова Варрона мгновенно воскресили в душе Теренция насильственно подавляемые воспоминания о его величественном выступлении перед сенатом, сразу вспыхнула безумная надежда, что эти знаменательные времена могут вернуться. Поэтому он понял темные слова сенатора гораздо быстрее, чем тот этого ожидал; он воспринял их всеми фибрами своей души и впитал в себя до последней капли их отрадный смысл. Кто-то разгадал его, кто-то понял: тот, в ком было так много от плоти и крови Нерона, должен действительно быть Нероном.
Еще переполненный до краев невиданным блаженством этой минуты, он уже чувствовал, однако, как в нем просыпается вся его врожденная хитрость, подсказывавшая ему, что лучше притвориться и лишь в последнюю минуту открыть свое подлинное "я". Поэтому он продолжал прикидываться дурачком, сказал, что не понимает, куда клонит его великий покровитель, и зашел, наконец, так далеко, что Варрон уже испугался, как бы не сорвалась его затея. Сенатор сделал еще последнюю попытку. Он смиренно просит извинения, сказал он, за то, что нарушил дистанцию между собой и своим гостем. Может быть, император думает, что рано еще предстать перед римлянами во всем своем блеске? Может быть, он хочет навсегда отвернуться от мира, в наказание за то, что мир посмел не узнать его? Он, Варрон, просит прощения, если слишком смело приподнял завесу над тайной.
Но теперь испугался Теренций: если упустить момент, то этот единственный случай навсегда от него ускользнет. Он мгновенно перестал прикидываться, улыбнулся мальчишески, добродушно, хитро, как иногда — он это видал, — улыбался император Нерон. Он подошел походкой Нерона к сенатору, жестом Нерона похлопал его по плечу и сказал неповторимым, спокойно-высокомерным тоном Нерона:
— Почему бы, мой Варрон, мне тебя не простить?
Варрон, надо сказать, знал, что подлинный Нерон никогда не поступил бы так в подобной ситуации. Он скорее привел бы какую-нибудь греческую цитату, сопровождая ее отрицательным, как бы зачеркивающим слова собеседника жестом. Но внешность этого человека была так поразительно похожа на внешность императора, покойный Нерон, его голос, его интонация, его походка вдруг с такой силой ожили в этой комнате, что Варрон испугался, ему стало не по себе: быть может, его идея слишком уж хороша и слишком велики ее последствия? Он взял себя в руки и сказал:
— Да, дорогой Теренций, вот оно, значит, как.
И остаток вечера он уже снова был важным вельможей и разговаривал с Теренцием, как со своим клиентом — снисходительно, деловито.
Но горшечник Теренций увидел то, что увидел, и услышал то, что услышал. Он так был уверен в своей удаче, что внезапная перемена в обращении со стороны Варрона не могла ослабить охватившего его чувства счастья.
7. ВАРРОН РЕШАЕТСЯ СЫГРАТЬ ШУТКУ
Дойдя до этого предела, Варрон нашел, что пора серьезно взвесить, следует ли приводить в исполнение задуманный план. Прежде всего следовало хорошенько продумать, какие шансы на успех были у его Нерона.
Шансы у него были. Народ никогда не верил, что Нерон действительно убит. Не может быть, рассуждали в народе, император Нерон слишком умен, чтобы ему не удалось ускользнуть от противников. В особенности на Востоке твердо верили, что Нерон скрывается, с тем чтобы в один прекрасный день снова предстать во всем своем блеске и величии. Если теперь, в этой благоприятной обстановке, появится человек с внешностью Нерона, а за ним будет стоять Варрон, который так хорошо знает душу покойного императора, — если этот человек появится на независимой территории, где он будет трудно досягаем для Рима, то такой Нерон, безусловно, сможет продержаться долго и наделать немало хлопот губернатору пограничной провинции, а может быть, даже и самому Палатану.
Уже светало, а Варрон все еще размышлял. Он лежал в постели, потягивался, улыбался, закрывал глаза.
Если Нерон появится по ту сторону Евфрата, что сможет предпринять против него Дергунчик? Конечно, Нерон будет достаточно осторожен, он постарается возможно реже показываться в пределах Сирии. Он только посеет беспокойство в этой провинции, затем вовремя вернется на независимую территорию, где встретит тайную, а может быть, и открытую поддержку. Что может сделать против него Антиохия? Послать войска на чужую территорию? Даже Дергунчик еще семь раз подумает, прежде чем на это решится. В свое время ожесточенно торговались за каждого римского и парфянского солдата, имеющего право показаться на территории этих буферных государств. От Евфрата до Тигра недалеко. Если Рим пошлет войска через Евфрат, то они подвергнутся опасности встретить войска, идущие с той стороны Тигра.
Варрон устал. Он босиком подошел к стене с потайным ящиком, достал ларец, вынул из него тот самый документ. Бархатным голосом прочел в сотый раз: «Л.Цейон, губернатор императорской провинции Сирии, подтверждает, что получил от Л.Т.Варрона шесть тысяч сестерций инспекционного налога». Он погладил документ, улыбнулся, положил его обратно, спрятал ларец, лег снова в постель.
Позволить себе эту шутку? Это хорошая шутка, глубокая, многообещающая, но чертовски опасная. Это и не шутка вовсе. Разве дело в этой расписке? Или в Дергунчике? Дело даже не в нем, Варроне. Дело в Востоке, в этом великолепном, безнравственном, мудром, хаотическом Востоке, который не должен попасть под сапог грубых, узколобых фельдфебелей с Палатина.
Варрон стал вспоминать те времена, когда он приехал впервые в Сирию в качестве молодого офицера, служившего в армии фельдмаршала Корбулона. Он тогда постоянно находился среди лиц, близко стоявших к знаменитому полководцу. Корбулон в общем был ограниченным человеком, он не обладал ни верным инстинктом, ни острым разумом; но он был глубоко убежден в своих дарованиях, он умел приказывать, — как никто другой, владел искусством естественной властности в обращении с людьми. Варрон многому у него научился. В остальном он быстро раскусил этого Корбулона. Понял, что завоевать его легче всего можно безграничным восхищением его особой. И он его завоевал. Вскоре дело дошло до того, что он, желторотый новичок, подсказывал знаменитому опытному полководцу свои идеи и фактически делал политику в Сирии. Тогда-то родилась его страсть к Востоку, его жажда властвовать в этой стране. Для него было огромным наслаждением разговаривать с этими восточными царями, жрецами, коммерсантами на их цветистом медлительном языке, перекрывать их хитрость еще большей хитростью и, в конце концов, достигать своей цели. В сущности, со времен Корбулона в этих странах всегда властвовал он, Варрон.
Варрон вытянулся в своей постели, потом свернулся калачиком. Он вспомнил, как одиннадцать лет тому назад Флавии попытались избавиться от него. Под тем предлогом, что однажды в публичном доме, за большим цирком, он по пьяному капризу нарядил девку в пурпур и высокие сенаторские башмаки, император Веспасиан объявил его недостойным более принадлежать к числу сенаторов. Этот неуклюже-насмешливый предлог придумал, потехи ради, всегда склонный к тяжеловесным шуткам мужиковатый Веспасиан. Надо сказать, что Флавиям, покойному Веспасиану и его сыну Титу, во всяком случае, пришлось заплатить за эту шутку. Они убедились, эти господа, что изобретательный человек порой, сидя в Эдессе, может натворить больше бед, чем живя в самом Риме. А теперь они послали сюда этого дурака Дергунчика, чтобы он разрушил весь тонкий механизм его, Варрона, восточной политики. Ну, что ж! Дергунчик за это тоже поплатится. Когда его, Варрона, Нерон будет признан в Месопотамии, Дергунчик увидит, что было бы, пожалуй, умнее не вымогать у старого Варрона эти шесть тысяч. Он убедится, что на Востоке «римской дисциплиной» и «нажимом» не возьмешь и что лучше следовать за старым Варроном по пути соглашения.
В какие, однако, дебри он пускается? Разве дело в Дергунчике? Не по Дергунчику, а по всему этому наглому новому тупому Риму он хочет ударить, вызвав призрак старого Нерона, памяти которого не выносит этот Рим.
Внезапно всплыло в его памяти лицо Теренция. О нем Варрон, как это ни странно, все это время не думал. Ему вспомнилось, как этот субъект подошел к нему, преобразившись, походкой Нерона и сказал ему со спокойно-высокомерной интонацией Нерона:
— Почему бы мне, мой Варрон, не простить тебя?
И вдруг его снова охватило ощущение жути, как в ту минуту, когда в лице этого жалкого простолюдина перед ним внезапно воскрес Нерон. Потом ему пришло в голову, что Нерон, конечно, и сам позабавился бы шуткой, которую он хочет сыграть с его врагом Титом, подсунув миру нового Нерона. И страх Варрона рассеялся.
Он потянулся последний раз, довольный собой. Приказал позвать секретаря, распорядился договориться о свидании между ним, Варроном, царем Маллуком и верховным жрецом Шарбилем.
8. ВОСТОЧНЫЙ ЦАРЬ
Царь Маллук принял Варрона и верховного жреца Шарбиля в своем просторном, убранном по-арабски покое, где он охотнее всего держал совет. Стены были увешаны коврами, журчал фонтан, все сидели на низких диванах. Подвижному Варрону, как и юркому старому жрецу Шарбилю, нелегко было сохранять полную достоинства, спокойную позу. Но они знали, что царь Маллук больше всего любил, по обычаю своего народа, сидеть на полу, поджав ноги, прислушиваясь к медлительному лепету фонтана, соблюдая еще более длительные глубокомысленные паузы между вопросами и ответами. Уже в третий раз слуга откинул ковер, выкликая время, а к сути разговора все еще не подошли.
— Жалко, — сказал верховный жрец Шарбиль, — что Парфянское царство ослаблено дворцовыми распрями. Пока часть войск короля Артабана связана войной с претендентом на трон, до тех пор Рим будет заставлять нас чувствовать, что за нами уже не стоит великая держава, на которую мы могли бы опереться.
Варрон внимательно посмотрел на царя Маллука. Этот красивый человек с мягкими карими глазами, горбатым мясистым носом и тщательно завитой, заплетенной в косички бородой сидел неподвижно, как изваяние, высокий, несколько полный, и нельзя было понять, воспринял ли он вообще слова жреца. Не грезит ли он, как это часто с ним бывает? Уже три столетия эти арабские князья владычествовали над городом Эдессой, они были знакомы с греко-римской и парфянской культурой, но сердце царя Маллука — это знали все — осталось арабским. Он не любил заниматься государственными делами, чуть побольше любил свою армию, еще больше — своих жен, еще больше — своих коней, но просторы пустыни он предпочитал всему. Иногда он выезжал верхом на коне, с немногочисленной свитой, на юг, в пустыню. В глубине души это был бедуин из тех сросшихся со своими конями племен, которым казалось оскорбительным сеять хлеб или сажать деревья, строить себе хижины или еще как-нибудь иначе оседать на одном месте; ибо тот, кто ставит себя в зависимость от таких удобств, должен, чтобы не лишиться их, терпеть над собой господина, а следовательно, утратить свою свободу. Но свобода есть высшее достояние араба, и так как свобода — только в одиночестве, то родина свободного араба — пустыня.
Стало быть, кто может знать, не думал ли царь Маллук, который так неподвижно сидел с тускло поблескивавшим в волосах царским налобным обручем, — не думал ли царь Маллук о своей пустыне или о своих женах и конях, вместо того чтобы думать о политических проблемах, которыми старались его заинтересовать Варрон и верховный жрец Шарбиль? Но оказалось, что он хорошо слышал сказанное. После приличествующей паузы он открыл рот, очень красный рот, выделявшийся на искусно заплетенной черной бороде, и сказал своим прекрасным глубоким голосом:
— Это бог Дузарис посылает стрелы раздора против Востока. Вот почему рознь царит в доме парфян, и вот почему принц Пакор не хочет подчиняться и не признает своего царя Артабана.
Довольный, что Маллук слушает, Варрон рискнул продвинуться дальше.
— Быть может, — сказал он, — кое-кто жалеет, что и западные звезды не стоят под знаком раздора. Иные, пожалуй, сочтут полезным, если и в Римской империи восстанет некто и скажет, что он не признает притязаний Тита, сидящего теперь на Палатине.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
— Да, если бы жив был Нерон! — мечтательно вздыхали горожане, собиравшиеся на закате солнца у колодцев, а вечером в тавернах. Пока эти слухи и толки распространялись между Евфратом и Тигром, сенатор Варрон вторично пригласил Теренция на обед. На этот раз они были одни. Варрон был молчалив, погружен в свои мысли, чем-то занят. Он обращался с Теренцием очень почтительно, словно с начальником, прерывал беседу длинными, гнетущими паузами. Хотя Теренций понимал толк в торжественности и чувствовал себя польщенным, все же он не мог избавиться от ощущения подавленности.
После обеда, за вином, Варрон сказал внезапно с осторожной, хитро-конфиденциальной улыбкой:
— Я вижу, вы все еще предпочитаете вашу смесь всякому другому вину.
Он велел приготовить ту смесь, которую изобрел император Нерон: эта смесь и ее название были одними из немногих пережитков эпохи императора, не тронутых преемниками после его свержения; напиток этот знал каждый, в том числе, конечно, и Теренций. Он широко раскрыл глаза, он ничего не понимал. Странные слова могущественного сенатора и дружеский тон, которым они были произнесены, привели его в смятение, граничащее с одурью. Но Варрон продолжал с ноткой смирения в голосе:
— Быть может, я разрешаю себе слишком большую интимность, но я должен, наконец, высказать то, что уже несколько недель меня и подавляет и воодушевляет и что, наконец, стало для меня очевидным: я знаю, кто тогда, после мнимой смерти императора Нерона, бежал ко мне, под мою защиту.
Для того, чтобы понять скрытый смысл этих неожиданных слов, нужен был человек быстрого, острого ума, а таким человеком горшечник Теренций не был. Но слова Варрона задели самое глубокое, самое затаенное в его душе: жгучее честолюбие, тоску по прошлым дням его величия на Палатине. Поэтому слова Варрона мгновенно воскресили в душе Теренция насильственно подавляемые воспоминания о его величественном выступлении перед сенатом, сразу вспыхнула безумная надежда, что эти знаменательные времена могут вернуться. Поэтому он понял темные слова сенатора гораздо быстрее, чем тот этого ожидал; он воспринял их всеми фибрами своей души и впитал в себя до последней капли их отрадный смысл. Кто-то разгадал его, кто-то понял: тот, в ком было так много от плоти и крови Нерона, должен действительно быть Нероном.
Еще переполненный до краев невиданным блаженством этой минуты, он уже чувствовал, однако, как в нем просыпается вся его врожденная хитрость, подсказывавшая ему, что лучше притвориться и лишь в последнюю минуту открыть свое подлинное "я". Поэтому он продолжал прикидываться дурачком, сказал, что не понимает, куда клонит его великий покровитель, и зашел, наконец, так далеко, что Варрон уже испугался, как бы не сорвалась его затея. Сенатор сделал еще последнюю попытку. Он смиренно просит извинения, сказал он, за то, что нарушил дистанцию между собой и своим гостем. Может быть, император думает, что рано еще предстать перед римлянами во всем своем блеске? Может быть, он хочет навсегда отвернуться от мира, в наказание за то, что мир посмел не узнать его? Он, Варрон, просит прощения, если слишком смело приподнял завесу над тайной.
Но теперь испугался Теренций: если упустить момент, то этот единственный случай навсегда от него ускользнет. Он мгновенно перестал прикидываться, улыбнулся мальчишески, добродушно, хитро, как иногда — он это видал, — улыбался император Нерон. Он подошел походкой Нерона к сенатору, жестом Нерона похлопал его по плечу и сказал неповторимым, спокойно-высокомерным тоном Нерона:
— Почему бы, мой Варрон, мне тебя не простить?
Варрон, надо сказать, знал, что подлинный Нерон никогда не поступил бы так в подобной ситуации. Он скорее привел бы какую-нибудь греческую цитату, сопровождая ее отрицательным, как бы зачеркивающим слова собеседника жестом. Но внешность этого человека была так поразительно похожа на внешность императора, покойный Нерон, его голос, его интонация, его походка вдруг с такой силой ожили в этой комнате, что Варрон испугался, ему стало не по себе: быть может, его идея слишком уж хороша и слишком велики ее последствия? Он взял себя в руки и сказал:
— Да, дорогой Теренций, вот оно, значит, как.
И остаток вечера он уже снова был важным вельможей и разговаривал с Теренцием, как со своим клиентом — снисходительно, деловито.
Но горшечник Теренций увидел то, что увидел, и услышал то, что услышал. Он так был уверен в своей удаче, что внезапная перемена в обращении со стороны Варрона не могла ослабить охватившего его чувства счастья.
7. ВАРРОН РЕШАЕТСЯ СЫГРАТЬ ШУТКУ
Дойдя до этого предела, Варрон нашел, что пора серьезно взвесить, следует ли приводить в исполнение задуманный план. Прежде всего следовало хорошенько продумать, какие шансы на успех были у его Нерона.
Шансы у него были. Народ никогда не верил, что Нерон действительно убит. Не может быть, рассуждали в народе, император Нерон слишком умен, чтобы ему не удалось ускользнуть от противников. В особенности на Востоке твердо верили, что Нерон скрывается, с тем чтобы в один прекрасный день снова предстать во всем своем блеске и величии. Если теперь, в этой благоприятной обстановке, появится человек с внешностью Нерона, а за ним будет стоять Варрон, который так хорошо знает душу покойного императора, — если этот человек появится на независимой территории, где он будет трудно досягаем для Рима, то такой Нерон, безусловно, сможет продержаться долго и наделать немало хлопот губернатору пограничной провинции, а может быть, даже и самому Палатану.
Уже светало, а Варрон все еще размышлял. Он лежал в постели, потягивался, улыбался, закрывал глаза.
Если Нерон появится по ту сторону Евфрата, что сможет предпринять против него Дергунчик? Конечно, Нерон будет достаточно осторожен, он постарается возможно реже показываться в пределах Сирии. Он только посеет беспокойство в этой провинции, затем вовремя вернется на независимую территорию, где встретит тайную, а может быть, и открытую поддержку. Что может сделать против него Антиохия? Послать войска на чужую территорию? Даже Дергунчик еще семь раз подумает, прежде чем на это решится. В свое время ожесточенно торговались за каждого римского и парфянского солдата, имеющего право показаться на территории этих буферных государств. От Евфрата до Тигра недалеко. Если Рим пошлет войска через Евфрат, то они подвергнутся опасности встретить войска, идущие с той стороны Тигра.
Варрон устал. Он босиком подошел к стене с потайным ящиком, достал ларец, вынул из него тот самый документ. Бархатным голосом прочел в сотый раз: «Л.Цейон, губернатор императорской провинции Сирии, подтверждает, что получил от Л.Т.Варрона шесть тысяч сестерций инспекционного налога». Он погладил документ, улыбнулся, положил его обратно, спрятал ларец, лег снова в постель.
Позволить себе эту шутку? Это хорошая шутка, глубокая, многообещающая, но чертовски опасная. Это и не шутка вовсе. Разве дело в этой расписке? Или в Дергунчике? Дело даже не в нем, Варроне. Дело в Востоке, в этом великолепном, безнравственном, мудром, хаотическом Востоке, который не должен попасть под сапог грубых, узколобых фельдфебелей с Палатина.
Варрон стал вспоминать те времена, когда он приехал впервые в Сирию в качестве молодого офицера, служившего в армии фельдмаршала Корбулона. Он тогда постоянно находился среди лиц, близко стоявших к знаменитому полководцу. Корбулон в общем был ограниченным человеком, он не обладал ни верным инстинктом, ни острым разумом; но он был глубоко убежден в своих дарованиях, он умел приказывать, — как никто другой, владел искусством естественной властности в обращении с людьми. Варрон многому у него научился. В остальном он быстро раскусил этого Корбулона. Понял, что завоевать его легче всего можно безграничным восхищением его особой. И он его завоевал. Вскоре дело дошло до того, что он, желторотый новичок, подсказывал знаменитому опытному полководцу свои идеи и фактически делал политику в Сирии. Тогда-то родилась его страсть к Востоку, его жажда властвовать в этой стране. Для него было огромным наслаждением разговаривать с этими восточными царями, жрецами, коммерсантами на их цветистом медлительном языке, перекрывать их хитрость еще большей хитростью и, в конце концов, достигать своей цели. В сущности, со времен Корбулона в этих странах всегда властвовал он, Варрон.
Варрон вытянулся в своей постели, потом свернулся калачиком. Он вспомнил, как одиннадцать лет тому назад Флавии попытались избавиться от него. Под тем предлогом, что однажды в публичном доме, за большим цирком, он по пьяному капризу нарядил девку в пурпур и высокие сенаторские башмаки, император Веспасиан объявил его недостойным более принадлежать к числу сенаторов. Этот неуклюже-насмешливый предлог придумал, потехи ради, всегда склонный к тяжеловесным шуткам мужиковатый Веспасиан. Надо сказать, что Флавиям, покойному Веспасиану и его сыну Титу, во всяком случае, пришлось заплатить за эту шутку. Они убедились, эти господа, что изобретательный человек порой, сидя в Эдессе, может натворить больше бед, чем живя в самом Риме. А теперь они послали сюда этого дурака Дергунчика, чтобы он разрушил весь тонкий механизм его, Варрона, восточной политики. Ну, что ж! Дергунчик за это тоже поплатится. Когда его, Варрона, Нерон будет признан в Месопотамии, Дергунчик увидит, что было бы, пожалуй, умнее не вымогать у старого Варрона эти шесть тысяч. Он убедится, что на Востоке «римской дисциплиной» и «нажимом» не возьмешь и что лучше следовать за старым Варроном по пути соглашения.
В какие, однако, дебри он пускается? Разве дело в Дергунчике? Не по Дергунчику, а по всему этому наглому новому тупому Риму он хочет ударить, вызвав призрак старого Нерона, памяти которого не выносит этот Рим.
Внезапно всплыло в его памяти лицо Теренция. О нем Варрон, как это ни странно, все это время не думал. Ему вспомнилось, как этот субъект подошел к нему, преобразившись, походкой Нерона и сказал ему со спокойно-высокомерной интонацией Нерона:
— Почему бы мне, мой Варрон, не простить тебя?
И вдруг его снова охватило ощущение жути, как в ту минуту, когда в лице этого жалкого простолюдина перед ним внезапно воскрес Нерон. Потом ему пришло в голову, что Нерон, конечно, и сам позабавился бы шуткой, которую он хочет сыграть с его врагом Титом, подсунув миру нового Нерона. И страх Варрона рассеялся.
Он потянулся последний раз, довольный собой. Приказал позвать секретаря, распорядился договориться о свидании между ним, Варроном, царем Маллуком и верховным жрецом Шарбилем.
8. ВОСТОЧНЫЙ ЦАРЬ
Царь Маллук принял Варрона и верховного жреца Шарбиля в своем просторном, убранном по-арабски покое, где он охотнее всего держал совет. Стены были увешаны коврами, журчал фонтан, все сидели на низких диванах. Подвижному Варрону, как и юркому старому жрецу Шарбилю, нелегко было сохранять полную достоинства, спокойную позу. Но они знали, что царь Маллук больше всего любил, по обычаю своего народа, сидеть на полу, поджав ноги, прислушиваясь к медлительному лепету фонтана, соблюдая еще более длительные глубокомысленные паузы между вопросами и ответами. Уже в третий раз слуга откинул ковер, выкликая время, а к сути разговора все еще не подошли.
— Жалко, — сказал верховный жрец Шарбиль, — что Парфянское царство ослаблено дворцовыми распрями. Пока часть войск короля Артабана связана войной с претендентом на трон, до тех пор Рим будет заставлять нас чувствовать, что за нами уже не стоит великая держава, на которую мы могли бы опереться.
Варрон внимательно посмотрел на царя Маллука. Этот красивый человек с мягкими карими глазами, горбатым мясистым носом и тщательно завитой, заплетенной в косички бородой сидел неподвижно, как изваяние, высокий, несколько полный, и нельзя было понять, воспринял ли он вообще слова жреца. Не грезит ли он, как это часто с ним бывает? Уже три столетия эти арабские князья владычествовали над городом Эдессой, они были знакомы с греко-римской и парфянской культурой, но сердце царя Маллука — это знали все — осталось арабским. Он не любил заниматься государственными делами, чуть побольше любил свою армию, еще больше — своих жен, еще больше — своих коней, но просторы пустыни он предпочитал всему. Иногда он выезжал верхом на коне, с немногочисленной свитой, на юг, в пустыню. В глубине души это был бедуин из тех сросшихся со своими конями племен, которым казалось оскорбительным сеять хлеб или сажать деревья, строить себе хижины или еще как-нибудь иначе оседать на одном месте; ибо тот, кто ставит себя в зависимость от таких удобств, должен, чтобы не лишиться их, терпеть над собой господина, а следовательно, утратить свою свободу. Но свобода есть высшее достояние араба, и так как свобода — только в одиночестве, то родина свободного араба — пустыня.
Стало быть, кто может знать, не думал ли царь Маллук, который так неподвижно сидел с тускло поблескивавшим в волосах царским налобным обручем, — не думал ли царь Маллук о своей пустыне или о своих женах и конях, вместо того чтобы думать о политических проблемах, которыми старались его заинтересовать Варрон и верховный жрец Шарбиль? Но оказалось, что он хорошо слышал сказанное. После приличествующей паузы он открыл рот, очень красный рот, выделявшийся на искусно заплетенной черной бороде, и сказал своим прекрасным глубоким голосом:
— Это бог Дузарис посылает стрелы раздора против Востока. Вот почему рознь царит в доме парфян, и вот почему принц Пакор не хочет подчиняться и не признает своего царя Артабана.
Довольный, что Маллук слушает, Варрон рискнул продвинуться дальше.
— Быть может, — сказал он, — кое-кто жалеет, что и западные звезды не стоят под знаком раздора. Иные, пожалуй, сочтут полезным, если и в Римской империи восстанет некто и скажет, что он не признает притязаний Тита, сидящего теперь на Палатине.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52