https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/Dreja/
Странно, что я даже и в мыслях всегда называл его Нероном. Он замечательный человек, даже когда шутит злые шутки. А я разве не позволяю себе злых шуток? Не будь он большим человеком, я бы теперь, конечно, не называл его мысленно Нероном. Я его люблю, а раз я его люблю, я смогу его переубедить. И я это сделаю».
— Говорил я тебе, — произнесла массивная голова, лежавшая на подушке, — что уже решено, когда назначить эту ночь? На пятнадцатое мая.
«Ночь на пятнадцатое мая, — думал Кнопс. — Еще четыре дня, но я не могу ждать четыре дня. Я должен решить сейчас, сию же минуту, что делать».
«Самое умное — просто говорить правду. Иногда правда приносит наибольшую выгоду. Надо показать ему, что я действительно люблю его. Надо заставить его понять, что ему нечего бояться, если он оставит меня в живых, и, наоборот, много придется ему бояться, если он потеряет меня. Я буду говорить с ним совершенно искренне».
В фамильярной, лукавой и раболепной позе стоял он перед Нероном.
— Итак, в ночь на пятнадцатое мая, — начал он задумчиво, — произойдет великая проверка. — Естественно, что при такой проверке император захочет основательно прощупать людей, даже близко к нему стоящих, какого-нибудь Требона или его самого, Кнопса, — так сказать, устроить над ними суд. — Он, Кнопс, проверил себя, не было ли хоть когда-нибудь и хотя бы в самой сокровенной его глубине какой-нибудь мыслишки, которая была бы прегрешением против императорского «ореола». Он, Кнопс, не мог открыть в себе ничего такого. Но ведь он — простой смертный, мысли его неуклюжи, взгляд, которым он смотрит в собственную душу, недостаточно зорок, не обладает той остротой, какая присуща благословенному богами взгляду императора. Он убедительно просит Нерона сказать ему, не открыл ли Нерон в нем таких вещей, которые не выдерживают последнего испытания.
Кроткая, коварная улыбка мелькнула на пышных губах Теренция. На мясистом лице установилось веселое выражение — весело было чувствовать, что под подушкой лежит список. Теренций самодовольно поглаживал холеными пальцами одеяло. Сильнее обычного прищурил близорукие глаза, но внезапно поднял веки и брови, посмотрел на Кнопса неожиданно открытым взглядом и сказал тихим, самодовольным, грозным голосом:
— Ты знаешь слишком много, мой Кнопс. Одному лишь императору полагается знать так много.
Кнопс был уверен, что император включил в список именно его имя; однако сейчас, когда Нерон так прямо и без околичностей сказал об этом, его точно громом поразило. Но он все же силился не побледнеть, не утратить способности логически мыслить. Хуже всего было то, что названная Нероном причина не зависела от воли Кнопса и не была заложена в нем самом — она связана была только с характером их отношений, которые не от него зависели и не могли быть изменены. И все же он нашел возражение, быть может, единственное, которое могло парализовать выдвинутый Нероном аргумент.
— Разве нельзя, — спросил он смиренно, — выжечь знание любовью?
Императора, по-видимому, тронул этот ответ. Массивное лицо на подушке стало задумчивым.
— Может быть, и можно, — произнесли полные губы. — Вопрос лишь в том, стоит ли императору решать задачу: что больше — любовь знающего или его знания? Проще было бы для императора «выжечь» человека, который слишком много знает.
Ему доставляло глубокое наслаждение играть с человеком, который позволил себе ту дерзкую шутку. Но Кнопс видел, что его довод все-таки даром не пропал.
— Разве императору не нужен друг? — настойчиво продолжал он наседать на Теренция. — Разве друг, который верно служил императору еще тогда, когда императору приходилось скрываться, не дороже нового?
— Не спрашивай слишком много, — самодовольно осадил его Нерон, смакуя ревнивый намек Кнопса на Требона.
— Слушай, — сказал он вдруг возбужденно, приподнявшись на постели. — Мне пришла в голову одна мысль. Я задам тебе вопрос. Даю тебе право ответить три раза. Если ты в третий раз не дашь правильного ответа, значит, ты не выдержал испытания и стоишь не больше, чем летучая мышь.
— Спрашивай, мой господин и император, — смиренно попросил Кнопс.
Нерон снова лег. Сделал вид, что зевает, и вдруг в упор спросил:
— Кто я такой?
Кнопс с минуту размышлял.
— Ты — мой друг и повелитель, — ответил он громко, убежденно.
— Плохой ответ, — зевнул Нерон, — так может ответить любой. От тебя я жду лучшего.
— Ты — император Нерон-Клавдий Цезарь Август, — на этот раз неуверенно ответил Кнопс. Это был уже второй из трех предоставленных ему ответов.
— Еще хуже, — презрительно сказал Нерон. — Это знает всякий. Дешево, как мелкая монета.
Этим он, быть может, бессознательно навел Кнопса на след. Кнопс вспомнил о золотой монете с двойным изображением и на этот раз без колебаний, с бьющимся сердцем, но с уверенностью в успехе дал третий ответ:
— Ты — мой император Нерон-Клавдий-Теренций.
Еще не кончив, он испугался дерзости того, что сказал. Но голова на подушке улыбнулась, и по этой улыбке Кнопс увидел, что дал именно тот ответ, которого ждал от него Нерон-Теренций.
И в самом деле Нерон хоть и молчал, но улыбался все более довольной, веселой улыбкой.
«Кнопс, действительно, знает очень много, — признал он. — Кнопс понял, что родиться Нероном — это немало, но еще больше — самому из Теренция сделаться Нероном». Он потянулся, сказал:
— Подойди-ка поближе, Кнопс. Ты молодец.
В Кнопсе все радовалось и ликовало. Это была труднейшая задача из всех, перед которыми ставила его судьба, и он решил ее превосходно. Теперь уже он наверняка завладеет уловом: деньги старого откупщика Гиркана уже все равно что в руках маленького Клавдия Кнопса.
Он подошел к постели Нерона, с сердцем, полным преданности императору и господину.
— Ты любишь меня больше, чем Требона? — сказал он настойчиво. — Его ты не внес в список, — заметил он с гордостью. — Он не стоит этого. Скажи, ты любишь меня больше?
Нерон вместо ответа похлопал его по руке. Затем ударил в ладоши:
— Эй, кто там, позвать Требона!
Лениво вытащил он из-под подушки список и зачеркнул имя Кнопса так, чтобы тот видел. Затем — все в присутствии Кнопса — принял ванну, весело болтая о всякой всячине.
Когда явился Требон, он выслал всех, кроме Кнопса.
— Вот список, мой Требон, — сказал он. — Здесь триста девятнадцать имен, но одно зачеркнуто. Зачеркнутое не в счет. Остается, значит, триста восемнадцать. Теперь ничего больше не прибавлять и не вычеркивать. С теми, кто включен в список, поступить, как мы договорились. Срок — ночь на пятнадцатое мая.
Он зевнул, повернулся на бок, и оба осторожно удалились, чтобы не потревожить его.
19. В НОЧЬ НА ПЯТНАДЦАТОЕ МАЯ
Ночь на пятнадцатое мая была теплая, почти душная, и «мстители Нерона», которым было поручено ликвидировать людей, внесенных в проскрипционный список, порядком потели. Но они выполнили свою работу по-военному, добросовестно.
Кайя, когда ее схватили, не поняла, что происходит. Она думала, что пришел тот день, которого она все время с трепетом ждала, день, когда обман раскроется, а Теренций и его друзья, стало быть, и она, будут схвачены. Она плакала оттого, что в этот тяжкий час ей не суждено быть со своим Теренцием.
— Не губите моего Теренция, не губите моего доброго, глупого Теренция! — так кричала она, так она думала, чувствовала, когда ее убивали.
А в общем, в эту ночь на пятнадцатое мая все произошло так, как было предусмотрено. Из трехсот восемнадцати человек, внесенных в список, ускользнуло только четырнадцать, и произошло одно-единственное недоразумение. Спутали горшечника Алкаса, человека, попавшего в список за то, что однажды на празднестве горшечного цеха он грубо раскритиковал распоряжения руководителя игрищ Теренция, с музыкантом, носившим такое же имя. Это была ошибка, столь же роковая для музыканта, сколь благодетельная для горшечника. Взятому по недоразумению Алкасу не помогли никакие уверения, что он — Алкас-музыкант. Люди Требона действовали, как им было приказано, и ликвидировали Алкаса. Нерон, когда ему рассказали об этом недоразумении, громко расхохотался. Он вспомнил поэта Цинну, которого после убийства Цезаря умертвили вместо Корнелия Цинны. Неудачливость поэта вошла в поговорку: десять лет работал он над маленькой стихотворной новеллой «Смирна» и был убит по недоразумению как раз в тот момент, когда довел свое произведение до полной неудобопонятности. Вспомнив о нем, Нерон рассмеялся, пришел в хорошее настроение и даровал жизнь горшечнику Алкасу.
Варрон, когда «мстители Нерона» пришли за Кайей, напрасно пытался воспротивиться их намерению. Он набросился на них возмущенный, властный, — ведь он умел повелевать. Напрасно. Поднятый с постели, наспех одевшись, он в гневе отправился к Теренцию. Но попасть к нему не удалось. Вежливо, решительно разъяснили ему дежурные камергеры и офицеры, что император работает над речью, которую он завтра произнесет в своем сенате, и что он дал строгий приказ не впускать никого — кто бы ни добивался аудиенции. С трудом сохраняя выдержку, Варрон вынужден был удалиться.
Сначала он рассердился на себя — как мог он так плохо следить за «созданием», как мог он допустить, чтобы Теренций попал в руки Кнопса и Требона. Потом им овладел бешеный гнев на Теренция. Всем существом своим рвался он покончить с «созданием». Но по грубой иронии судьбы все, чем он владел, было связано с «созданием», и, покончив с ним, он покончил бы с собой.
Много часов просидел он в одиночестве, думал, размышлял, спорил с самим собой. Но гнев его все ослабевал, переходя в ощущение пустоты и бессилия. Варрон достал из ларца расписку об уплате шести тысяч сестерций и уставился неподвижным взглядом в графу «убыток». Он потерял очень много: достоинство, принадлежность к западной цивилизации, друга Фронтона, в сущности — и дочь Марцию, большую часть своего состояния, почти все иллюзии. По существу, единственное, что оставалось, был он сам.
Царь Маллук, услышав о резне, встал, приказал одеть себя, прошел в покой с фонтаном. Там он опустился на корточки; спокойно, с достоинством сидел он среди ковров. Но в душе он слышал вопли избиваемых, не могли их заглушить ни ковры, ни плеск фонтана. Еще была ночь, когда пришел верховный жрец Шарбиль и молча уселся рядом с ним. К утру Шарбиль осторожно сказал, что если кто-нибудь прибегает к таким средствам, как эта кровавая ночь, значит, он сам махнул на себя рукой. Шарбиль умолчал о том, какой, собственно, вывод следовало сделать из его слов: надо бы выдать человека, который сам в себе отчаялся. Маллук очень хорошо понял недоговоренное. Но он сохранял достоинство; даже в мыслях своих не хотел он взвешивать того, что предлагал ему верховный жрец. Так, молча, сидели они, пока не настало утро. Когда Шарбиль, ничего не добившись, удалился, тоска Маллука усилилась. У него была богатая фантазия; сказка, которую он в оазисе рассказывал неведомым людям, сказка о горшечнике, который стал императором, полна была причудливых эпизодов; но такого мрачного, кровавого эпизода он не предвидел. Долго сидел он, погруженный в тяжелые грезы. Он тосковал по своей пустыне, но в такую минуту он не мог покинуть страну. Ему очень хотелось сесть на коня, но в это утро он боялся смотреть в лицо жителям Эдессы. Наконец, он со вздохом отправился в свой гарем.
Когда царь Филипп услышал о кровавой бане, его охватило отвращение, доходившее почти до тошноты. Он бросился в библиотеку, к своим книгам. В произведениях поэтов и философов были прекрасные стихи, возвышенные изречения, слова, звучавшие глубоко и красиво: «Восток, глубина, красочность, гуманность, мудрость, фантазия, свобода», — но слова и стихи не утешили его. В действительности ко всем этим понятиям примешивалась грязь и кровь. Гордые утешительные слова поэтов были только покровом, за которым скрывались кровь, грязь, горе. Слишком тонким покровом: взор мудрого проникал сквозь него.
20. РАЗМЫШЛЕНИЕ О ВЛАСТИ
Нерон созвал свой сенат — и в ту минуту, когда он в большой речи обосновывал перед ним необходимость проскрипций, он, пожалуй, ощущал еще большее блаженство, чем на башне Апамейской крепости, когда он с высоты воспевал и созерцал гибнущий город, или когда в Риме впервые прочел перед сенатом послание императора.
Он говорил о тяжелых обязательствах, которые налагает власть на своего носителя.
— Какой внутренней борьбы, — воскликнул он, — стоило мне убить стольких людей, в том числе и таких, которые мне были друзьями и более чем друзьями! Но я думал о величии империи, я совладал со своим сердцем, принес жертву, стер с лица земли заговорщиков. — Он зажигался, опьянялся собственными словами, он верил в них, верил в свои страдания и в величие своей жертвы, с бешенством обрушивался на преступников, на представителей узурпатора Тита, на секту бандитов-христиан. Он говорил с пеной у рта, впадал в исступление, выворачивал себя наизнанку. Он метал громы и молнии, бесился, умолял, проливал слезы, бил себя в грудь, заклинал богов. Он закончил:
— Я не несу ответственности ни перед кем — лишь перед небом и своим внутренним голосом. Но я слишком почитаю вас, отцы-сенаторы, чтобы уклониться от вашего суда. Вы знаете, что именно произошло, вы слышали, почему оно произошло. Судите. И если я не прав, повелите мне умереть.
Конечно, ему не повелели умереть, а устроили благодарственное празднество богам в честь спасения императора и империи от огромной опасности.
Кровавая ночь возымела на сенат и на народ именно то действие, на которое заранее рассчитывали Кнопс и Требон. Деяние Нерона, мгновенное и страшное, вызвало ужас, благоговение, удивление. «Одним махом», — сказал Кнопс, характеризуя свои и Нерона действия, и слова «одним махом» играли отныне большую роль в словаре населения Сирии.
Оправившись от первого испуга, толпа еще больше стала любить и почитать Нерона за его энергию и мрачное великолепие, она забывала растущую нужду, ослепленная величием своего императора. Только теперь поняла она, что хотел сказать Нерон мрачным символом всадника на летучей мыши.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
— Говорил я тебе, — произнесла массивная голова, лежавшая на подушке, — что уже решено, когда назначить эту ночь? На пятнадцатое мая.
«Ночь на пятнадцатое мая, — думал Кнопс. — Еще четыре дня, но я не могу ждать четыре дня. Я должен решить сейчас, сию же минуту, что делать».
«Самое умное — просто говорить правду. Иногда правда приносит наибольшую выгоду. Надо показать ему, что я действительно люблю его. Надо заставить его понять, что ему нечего бояться, если он оставит меня в живых, и, наоборот, много придется ему бояться, если он потеряет меня. Я буду говорить с ним совершенно искренне».
В фамильярной, лукавой и раболепной позе стоял он перед Нероном.
— Итак, в ночь на пятнадцатое мая, — начал он задумчиво, — произойдет великая проверка. — Естественно, что при такой проверке император захочет основательно прощупать людей, даже близко к нему стоящих, какого-нибудь Требона или его самого, Кнопса, — так сказать, устроить над ними суд. — Он, Кнопс, проверил себя, не было ли хоть когда-нибудь и хотя бы в самой сокровенной его глубине какой-нибудь мыслишки, которая была бы прегрешением против императорского «ореола». Он, Кнопс, не мог открыть в себе ничего такого. Но ведь он — простой смертный, мысли его неуклюжи, взгляд, которым он смотрит в собственную душу, недостаточно зорок, не обладает той остротой, какая присуща благословенному богами взгляду императора. Он убедительно просит Нерона сказать ему, не открыл ли Нерон в нем таких вещей, которые не выдерживают последнего испытания.
Кроткая, коварная улыбка мелькнула на пышных губах Теренция. На мясистом лице установилось веселое выражение — весело было чувствовать, что под подушкой лежит список. Теренций самодовольно поглаживал холеными пальцами одеяло. Сильнее обычного прищурил близорукие глаза, но внезапно поднял веки и брови, посмотрел на Кнопса неожиданно открытым взглядом и сказал тихим, самодовольным, грозным голосом:
— Ты знаешь слишком много, мой Кнопс. Одному лишь императору полагается знать так много.
Кнопс был уверен, что император включил в список именно его имя; однако сейчас, когда Нерон так прямо и без околичностей сказал об этом, его точно громом поразило. Но он все же силился не побледнеть, не утратить способности логически мыслить. Хуже всего было то, что названная Нероном причина не зависела от воли Кнопса и не была заложена в нем самом — она связана была только с характером их отношений, которые не от него зависели и не могли быть изменены. И все же он нашел возражение, быть может, единственное, которое могло парализовать выдвинутый Нероном аргумент.
— Разве нельзя, — спросил он смиренно, — выжечь знание любовью?
Императора, по-видимому, тронул этот ответ. Массивное лицо на подушке стало задумчивым.
— Может быть, и можно, — произнесли полные губы. — Вопрос лишь в том, стоит ли императору решать задачу: что больше — любовь знающего или его знания? Проще было бы для императора «выжечь» человека, который слишком много знает.
Ему доставляло глубокое наслаждение играть с человеком, который позволил себе ту дерзкую шутку. Но Кнопс видел, что его довод все-таки даром не пропал.
— Разве императору не нужен друг? — настойчиво продолжал он наседать на Теренция. — Разве друг, который верно служил императору еще тогда, когда императору приходилось скрываться, не дороже нового?
— Не спрашивай слишком много, — самодовольно осадил его Нерон, смакуя ревнивый намек Кнопса на Требона.
— Слушай, — сказал он вдруг возбужденно, приподнявшись на постели. — Мне пришла в голову одна мысль. Я задам тебе вопрос. Даю тебе право ответить три раза. Если ты в третий раз не дашь правильного ответа, значит, ты не выдержал испытания и стоишь не больше, чем летучая мышь.
— Спрашивай, мой господин и император, — смиренно попросил Кнопс.
Нерон снова лег. Сделал вид, что зевает, и вдруг в упор спросил:
— Кто я такой?
Кнопс с минуту размышлял.
— Ты — мой друг и повелитель, — ответил он громко, убежденно.
— Плохой ответ, — зевнул Нерон, — так может ответить любой. От тебя я жду лучшего.
— Ты — император Нерон-Клавдий Цезарь Август, — на этот раз неуверенно ответил Кнопс. Это был уже второй из трех предоставленных ему ответов.
— Еще хуже, — презрительно сказал Нерон. — Это знает всякий. Дешево, как мелкая монета.
Этим он, быть может, бессознательно навел Кнопса на след. Кнопс вспомнил о золотой монете с двойным изображением и на этот раз без колебаний, с бьющимся сердцем, но с уверенностью в успехе дал третий ответ:
— Ты — мой император Нерон-Клавдий-Теренций.
Еще не кончив, он испугался дерзости того, что сказал. Но голова на подушке улыбнулась, и по этой улыбке Кнопс увидел, что дал именно тот ответ, которого ждал от него Нерон-Теренций.
И в самом деле Нерон хоть и молчал, но улыбался все более довольной, веселой улыбкой.
«Кнопс, действительно, знает очень много, — признал он. — Кнопс понял, что родиться Нероном — это немало, но еще больше — самому из Теренция сделаться Нероном». Он потянулся, сказал:
— Подойди-ка поближе, Кнопс. Ты молодец.
В Кнопсе все радовалось и ликовало. Это была труднейшая задача из всех, перед которыми ставила его судьба, и он решил ее превосходно. Теперь уже он наверняка завладеет уловом: деньги старого откупщика Гиркана уже все равно что в руках маленького Клавдия Кнопса.
Он подошел к постели Нерона, с сердцем, полным преданности императору и господину.
— Ты любишь меня больше, чем Требона? — сказал он настойчиво. — Его ты не внес в список, — заметил он с гордостью. — Он не стоит этого. Скажи, ты любишь меня больше?
Нерон вместо ответа похлопал его по руке. Затем ударил в ладоши:
— Эй, кто там, позвать Требона!
Лениво вытащил он из-под подушки список и зачеркнул имя Кнопса так, чтобы тот видел. Затем — все в присутствии Кнопса — принял ванну, весело болтая о всякой всячине.
Когда явился Требон, он выслал всех, кроме Кнопса.
— Вот список, мой Требон, — сказал он. — Здесь триста девятнадцать имен, но одно зачеркнуто. Зачеркнутое не в счет. Остается, значит, триста восемнадцать. Теперь ничего больше не прибавлять и не вычеркивать. С теми, кто включен в список, поступить, как мы договорились. Срок — ночь на пятнадцатое мая.
Он зевнул, повернулся на бок, и оба осторожно удалились, чтобы не потревожить его.
19. В НОЧЬ НА ПЯТНАДЦАТОЕ МАЯ
Ночь на пятнадцатое мая была теплая, почти душная, и «мстители Нерона», которым было поручено ликвидировать людей, внесенных в проскрипционный список, порядком потели. Но они выполнили свою работу по-военному, добросовестно.
Кайя, когда ее схватили, не поняла, что происходит. Она думала, что пришел тот день, которого она все время с трепетом ждала, день, когда обман раскроется, а Теренций и его друзья, стало быть, и она, будут схвачены. Она плакала оттого, что в этот тяжкий час ей не суждено быть со своим Теренцием.
— Не губите моего Теренция, не губите моего доброго, глупого Теренция! — так кричала она, так она думала, чувствовала, когда ее убивали.
А в общем, в эту ночь на пятнадцатое мая все произошло так, как было предусмотрено. Из трехсот восемнадцати человек, внесенных в список, ускользнуло только четырнадцать, и произошло одно-единственное недоразумение. Спутали горшечника Алкаса, человека, попавшего в список за то, что однажды на празднестве горшечного цеха он грубо раскритиковал распоряжения руководителя игрищ Теренция, с музыкантом, носившим такое же имя. Это была ошибка, столь же роковая для музыканта, сколь благодетельная для горшечника. Взятому по недоразумению Алкасу не помогли никакие уверения, что он — Алкас-музыкант. Люди Требона действовали, как им было приказано, и ликвидировали Алкаса. Нерон, когда ему рассказали об этом недоразумении, громко расхохотался. Он вспомнил поэта Цинну, которого после убийства Цезаря умертвили вместо Корнелия Цинны. Неудачливость поэта вошла в поговорку: десять лет работал он над маленькой стихотворной новеллой «Смирна» и был убит по недоразумению как раз в тот момент, когда довел свое произведение до полной неудобопонятности. Вспомнив о нем, Нерон рассмеялся, пришел в хорошее настроение и даровал жизнь горшечнику Алкасу.
Варрон, когда «мстители Нерона» пришли за Кайей, напрасно пытался воспротивиться их намерению. Он набросился на них возмущенный, властный, — ведь он умел повелевать. Напрасно. Поднятый с постели, наспех одевшись, он в гневе отправился к Теренцию. Но попасть к нему не удалось. Вежливо, решительно разъяснили ему дежурные камергеры и офицеры, что император работает над речью, которую он завтра произнесет в своем сенате, и что он дал строгий приказ не впускать никого — кто бы ни добивался аудиенции. С трудом сохраняя выдержку, Варрон вынужден был удалиться.
Сначала он рассердился на себя — как мог он так плохо следить за «созданием», как мог он допустить, чтобы Теренций попал в руки Кнопса и Требона. Потом им овладел бешеный гнев на Теренция. Всем существом своим рвался он покончить с «созданием». Но по грубой иронии судьбы все, чем он владел, было связано с «созданием», и, покончив с ним, он покончил бы с собой.
Много часов просидел он в одиночестве, думал, размышлял, спорил с самим собой. Но гнев его все ослабевал, переходя в ощущение пустоты и бессилия. Варрон достал из ларца расписку об уплате шести тысяч сестерций и уставился неподвижным взглядом в графу «убыток». Он потерял очень много: достоинство, принадлежность к западной цивилизации, друга Фронтона, в сущности — и дочь Марцию, большую часть своего состояния, почти все иллюзии. По существу, единственное, что оставалось, был он сам.
Царь Маллук, услышав о резне, встал, приказал одеть себя, прошел в покой с фонтаном. Там он опустился на корточки; спокойно, с достоинством сидел он среди ковров. Но в душе он слышал вопли избиваемых, не могли их заглушить ни ковры, ни плеск фонтана. Еще была ночь, когда пришел верховный жрец Шарбиль и молча уселся рядом с ним. К утру Шарбиль осторожно сказал, что если кто-нибудь прибегает к таким средствам, как эта кровавая ночь, значит, он сам махнул на себя рукой. Шарбиль умолчал о том, какой, собственно, вывод следовало сделать из его слов: надо бы выдать человека, который сам в себе отчаялся. Маллук очень хорошо понял недоговоренное. Но он сохранял достоинство; даже в мыслях своих не хотел он взвешивать того, что предлагал ему верховный жрец. Так, молча, сидели они, пока не настало утро. Когда Шарбиль, ничего не добившись, удалился, тоска Маллука усилилась. У него была богатая фантазия; сказка, которую он в оазисе рассказывал неведомым людям, сказка о горшечнике, который стал императором, полна была причудливых эпизодов; но такого мрачного, кровавого эпизода он не предвидел. Долго сидел он, погруженный в тяжелые грезы. Он тосковал по своей пустыне, но в такую минуту он не мог покинуть страну. Ему очень хотелось сесть на коня, но в это утро он боялся смотреть в лицо жителям Эдессы. Наконец, он со вздохом отправился в свой гарем.
Когда царь Филипп услышал о кровавой бане, его охватило отвращение, доходившее почти до тошноты. Он бросился в библиотеку, к своим книгам. В произведениях поэтов и философов были прекрасные стихи, возвышенные изречения, слова, звучавшие глубоко и красиво: «Восток, глубина, красочность, гуманность, мудрость, фантазия, свобода», — но слова и стихи не утешили его. В действительности ко всем этим понятиям примешивалась грязь и кровь. Гордые утешительные слова поэтов были только покровом, за которым скрывались кровь, грязь, горе. Слишком тонким покровом: взор мудрого проникал сквозь него.
20. РАЗМЫШЛЕНИЕ О ВЛАСТИ
Нерон созвал свой сенат — и в ту минуту, когда он в большой речи обосновывал перед ним необходимость проскрипций, он, пожалуй, ощущал еще большее блаженство, чем на башне Апамейской крепости, когда он с высоты воспевал и созерцал гибнущий город, или когда в Риме впервые прочел перед сенатом послание императора.
Он говорил о тяжелых обязательствах, которые налагает власть на своего носителя.
— Какой внутренней борьбы, — воскликнул он, — стоило мне убить стольких людей, в том числе и таких, которые мне были друзьями и более чем друзьями! Но я думал о величии империи, я совладал со своим сердцем, принес жертву, стер с лица земли заговорщиков. — Он зажигался, опьянялся собственными словами, он верил в них, верил в свои страдания и в величие своей жертвы, с бешенством обрушивался на преступников, на представителей узурпатора Тита, на секту бандитов-христиан. Он говорил с пеной у рта, впадал в исступление, выворачивал себя наизнанку. Он метал громы и молнии, бесился, умолял, проливал слезы, бил себя в грудь, заклинал богов. Он закончил:
— Я не несу ответственности ни перед кем — лишь перед небом и своим внутренним голосом. Но я слишком почитаю вас, отцы-сенаторы, чтобы уклониться от вашего суда. Вы знаете, что именно произошло, вы слышали, почему оно произошло. Судите. И если я не прав, повелите мне умереть.
Конечно, ему не повелели умереть, а устроили благодарственное празднество богам в честь спасения императора и империи от огромной опасности.
Кровавая ночь возымела на сенат и на народ именно то действие, на которое заранее рассчитывали Кнопс и Требон. Деяние Нерона, мгновенное и страшное, вызвало ужас, благоговение, удивление. «Одним махом», — сказал Кнопс, характеризуя свои и Нерона действия, и слова «одним махом» играли отныне большую роль в словаре населения Сирии.
Оправившись от первого испуга, толпа еще больше стала любить и почитать Нерона за его энергию и мрачное великолепие, она забывала растущую нужду, ослепленная величием своего императора. Только теперь поняла она, что хотел сказать Нерон мрачным символом всадника на летучей мыши.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52