https://wodolei.ru/catalog/unitazy/
– предложил Влад.
– Нет, уволь, – решительно отказался монах. Слишком решительно. Не столько Владу ответил, сколько в себе сомнения в зародыше истребил.
– Сан пить не позволяет?
– Нет. Здоровье. Говорил апостол Павел коринфянам: «Все мне позволительно, но не все полезно». И со мной так же. Печень, прости Господи, ни к черту. Пора на регенерацию, да все недосуг.
И монах, помянув нечистого к ночи, а Чистого – всуе, широко перекрестился.
– Жаль, – расстроился Влад. – А не то бы мы сейчас…
– А тебе самому, брат, не будет ли? – осуждающе покачав головой, спросил монах. – Смотрю, уже хорош.
– Считаешь, брат?
– Считаю, брат. Ты где остановился? Здесь?
– Так точно. Снял номер. – Влад неуверенно махнул рукой. – Там где-то. Через двор и по ступеням.
– Ну вот и шел бы в люльку, – заботливо посоветовал монах. – На боковую. Спать. Бай-бай.
Влад вздохнул и – пьяный язык, что помело – пожаловался:
– Это хорошо бы, брат, когда бы бай-бай. Да только уже год как не сплю.
– Совсем?
– Не то чтобы совсем, а так… – Влад постучал себя по голове. – Вот здесь что-то сломалось у меня, брат. Или вот здесь. – Он постучал себя по груди. – Кошмар изводит. Не поверишь, брат, каждую ночь душу наизнанку выворачивает. Отчаялся уже покой обрести.
На что монах сказал:
– Чем сквернее человек, тем лучше он спит. А чем порядочней – тем хуже.
Влад горько усмехнулся:
– Звучит как рекламный лозунг пилюль от сна для часовых и ночных сторожей.
– Эта пилюля называется «совесть», – сказал монах.
Влад ничего не ответил, только вздохнул. А монах взялся выпытывать:
– Видимо, грех большой на душе? Да, брат?
– Так точно, брат. Попал в десятку. Прямо в тютельку.
– А ты покайся.
– Покаяться… – Влад задумался. – Полагаешь, отпустит?
Глаза миссионера прояснились, и он изрек:
– Вот ты говоришь – «отчаялся». А покаяние, брат, есть отрицание отчаяния. – Он отложил в сторону кость, потянул из тарелки другой ломоть и продолжил: – Отчаяние говорит: «Ты не можешь быть другим». Оно говорит: «У тебя нет ничего впереди». Оно говорит: «Сдайся». Отчаяние учит видеть в Боге только справедливость. Только голую схему – грех и воздаяние.
– А это что, не так, брат? – спросил Влад.
– Нет, брат, не так. – Монах вертел кусок, выискивая место, куда вонзиться. – Так думать о Боге нельзя. Мысль о Нем тогда становится источником ужаса. Не страх Божий поселяется тогда в человеке, а страх вспоминать о Боге. Но Бог-то, брат, это не только Справедливость. Бог это еще, брат, и Любовь.
– Хорошо, брат, сказал. От души. Дай поцелую тебя, брат. – Влад действительно полез через стол лобызаться, но, глянув на изумленное, а оттого сделавшееся еще более страшным, лицо монаха, передумал, плюхнулся на место и спросил: – А как мне покаяться? Научи, брат.
Монах сперва откусил кусок, прожевал, проглотил, только потом сказал:
– Научу, брат. Тут так. – Монах указал костью на потолок. – Скажи Ему: «Да, Господи, что было, то было». Признайся: «Не отрекаюсь». А потом так скажи: «Но это – не весь я. Не в том смысл, Господи, что было и что-то светлое в других моих поступках. Смысл в том, что я прошу Тебя отбросить в небытие все то, что было моим. Но, отделив мои поступки от меня, сохрани мою душу. И пусть не буду я в глазах Твоих неразделим с моими грехами». Уловил суть, брат?
– Уловил, брат.
– Скажи вот так, и все случится, – подытожил монах и опять занялся делом – впился зубами в мясо.
А солдат вдруг погрузился в сомнения. Забормотал, словно в бреду:
– А услышит ли Он? Снизойдет ли? Кто я Ему? Ветошка…
Монах недовольно покачал лысой головой, отчего на темной стене заметались блики.
– Послушай, брат, что скажу. Внимательно послушай. Спрошен был старец одним воином: «Принимает ли Бог мое раскаяние?» И старец ответил: «Скажи мне, возлюбленный, если у тебя заклинит винтовку, то выбросишь ли ее вон?» Воин говорит ему: «Нет, но я почищу ее и опять пойду с нею в бой». Тогда старец говорит ему. «Если ты так щадишь свое оружие, разве Бог не пощадит Свое творение?» Так что не переживай, брат. Услышит.
– Спасибо, брат, за совет. Нет, действительно, спасибо.
– Не за что.
– Как это не за что? Надежду ты мне дал, брат!
– Пользуйся, брат.
– Обязательно… – Влад помолчал, уставившись в угол. Потом посмотрел на монаха и спросил: – И что, вот так вот один разок покаюсь и отпустит?
– Дело не в количестве, а в качестве, – ответил монах. – Один странник спрашивал у старца: «Я совершил великий грех и хочу каяться три года. Не мало ли?» «Много», – отвечал ему старец. «Тогда буду каяться один год», – решил тогда странник. «И этого много», – сказал старец. – Монах прервался, нашарил где-то щепу, поковырял ею в зубах и продолжил: – Тогда странник спросил у старца: «Не довольно ли будет сорока дней?» «И этого много, – сказал старец. – Если человек покается от всего сердца и более уже не будет грешить, то и в один день примет его Бог». И странник поверил ему. Уразумел, брат?
Влад кивнул:
– Уразумел, брат. И завидую тебе.
– Чему завидуешь, брат?
– Тому, брат, что есть у тебя пример на любой случай жизни. Не потеряешься при таком раскладе. Не заблудишься. – Влад крякнул и долбанул по столу так, что зазвенела нехитрая посуда. – И все же выпью я, брат. Душа горит и просит. Ты – как знаешь, а я употреблю. Не в той кондиции я сегодня, брат, чтобы каяться. А так глаза залью, глядишь, поборю кошмар бесчувствием.
Монах не стал возражать. И препятствовать не стал. Вытер лоснящиеся пальцы о голову Болдахо и сказал со смирением:
– Твоя воля, брат.
– Так точно, моя, – согласился Влад. Подтянул кувшин и наполнил вонючим пойлом кружку. Поднял ее и, отлично зная свою норму, попрощался: – Твое здоровье, брат, и до свидания. Остаешься за старшего. Как отключусь, дверь подопри. А Зверь объявится, буди. Насадим на кукан.
В следующую секунду перебродивший сок губчатой настырницы ожег горло солдата, скоро разбодяжил кровь, а на выхлопе, как и мечталось, опрокинул разум.
3
Когда Влад пришел в себя, то обнаружил, что упирается лбом в обложку толстенного фолианта. Чертыхнулся, с трудом поднял чугунную голову и увидел, что монах уже ушел. Болдахо, тот вот он, на месте, спит по правую руку, навалившись грудью на стол. Остальные тоже здесь. Никуда не делись. Дрыхнут как дети малые. А монаха нет.
«А был ли он вообще? – подумал Влад. – Быть может, пригрезился?»
Нет, ничего подобного, не пригрезился. Кто-то ведь сунул книгу под голову. Кто мог сунуть, кроме монаха? Никто.
«Наверное, Священное Писание», – предположил Влад, разглядывая старинный том в кожаном переплете. Пододвинул свечу, откинул серебряную пряжку и раскрыл книгу там, где была заложена шелковой лентой.
И ахнул, с первого взгляда узнав даппайскую клинопись.
С головой дружил не очень, поэтому удивляться не стал, а просто начал в свое удовольствие перебирать значки, похожие на разбросанные по пляжу крылья дохлых чаек. Выходили слова. Слова пошли складываться в предложения. И получался текст:
Замерзшая птица упала на черствую корку лилового снега, махнула раз-другой изломанным крылом, поймала на крике ледышку заката, поперхнулась и умерла.
Но не сразу.
Какое-то количество перекрученных мгновений она еще тянулась мутнеющим зрачком к сверкающим индиговым теням. Птица была птицей, но умирала как человек. По капле.
Человек, похожий на победившего в кровавой корриде быка, смотрел из окна на то, как умирает птица, и курил. Дым папиросы щипал глаза, и эти слезы не были слезами жалости. Возможность вдыхать, а затем и выдыхать отрицала саму необходимость постичь трагедию случайной смерти.
Человек, похожий на кроваво победившего в корриде быка, мог бы, презрев опасность, распахнуть окно и выпрыгнуть на снег. Мог бы сунуть птицу за пазуху. Мог бы согреть ее и тем спасти.
И тем спастись.
Но человек, похожий на победившего в корриде кровавого быка, этого не сделал.
Не захотел.
Своя собственная жизнь казалась ему гораздо ценнее тысяч иных, чужих, далеких жизней. А жизни случайной некрасивой птицы – подавно.
Искурив папиросу до последнего бревнышка, он швырнул окурок в фортку и отвернулся, позволив смерти закончить начатое. Совесть не кольнула его сердце. Человек был человеком и жил как птица. По капле.
Вечер продолжал накручивать себя стылой злостью и избегал отчаяния звериными петлями. Индиговые тени стали короче, а потом и вовсе сделались тонкими линиями между здесь и там.
И птица умерла.
«Нет, не Священное Писание, – смахнув слезу, подумал солдат. – Скорее, жизнеописание грешника». И закрыл том.
Потер ноющие виски, вытащил нож, вскрыл пенал в рукоятке и нашарил коробок с пилюлями. Проглотил одну. Головная боль должна была исчезнуть. Подождал – не исчезла. Переползла со лба на затылок.
И пришла жажда.
Влад встал, поплелся на кухню, погремел там котлами в поисках воды. Воды не нашел, но наткнулся на чан с каким-то морсом. И тут же припал. Морс оказался даже лучше воды. Был кисловатым. Самое оно.
Напившись, солдат вернулся в зал и проорал в ухо Болдахо:
– Рота, подъем!
– А?.. Что?.. – вскинулся разбуженный малый и первым делом потянулся к арбалету.
– Спокойно, свои, – перехватив его руку, успокоил Влад. Парень похлопал выгоревшими ресницами и все вспомнил:
– Охотник.
– Охотник, Охотник, – подтвердил Влад. – Ты вот что. Ты давай, поднимайся сам и народ поднимай. Остаетесь без мамы. Я ухожу.
– Куда?
– Куда-куда. Охотиться, блин!
Подхватив арбалет, Влад направился к выходу.
– Горизонта! – крикнул ему Болдахо.
Влад, не оборачиваясь, махнул рукой:
– И тебе не кашлять.
Едва вышел во двор, к нему тут же подбежал пес-калека. Влад присел, нашарил в кармане кусок сахара и угостил. Псина схрумкала лакомство и благодарно потыкалась мокрым носом в ладонь.
– Что, морда кудлатая, тяжко в карауле? – спросил Влад, почесав псу за ухом.
Пес ничего не ответил, лишь радостно повилял хвостом.
До кузницы Влад решил добираться пешком. Не стал Пыхма будить. Не потому, что пожалел старого мерина, а потому, что с трудом представлял, как без посторонней помощи сумеет его снарядить в дорогу. Легче машину бойцов атаки развинтить до последнего болтика и вновь собрать, чем хоть что-то понять во всех этих нагрудниках, подпругах и прочей сыромяти, составляющей конское снаряжение. А потом, что там идти-то было? Несколько кварталов. Не расстояние.
За мешком и винтовкой заходить не стал. Мешок в разведке только мешать будет, от винтовки пока толку мало. Не берет она Зверя. А со злым человеком и «Ворон» справится.
Перекрестился Влад, поцеловал большой палец в то место, где когда-то рос ноготь, и двинул легкой трусцой по главной улице.
Рроя в эту ночь совсем осмелела и еще дальше убежала от старшей сестры. Будто за что-то обиделась на Эррху. И светили они сверху вниз как два мощных прожектора. То одна, то другая, а иногда лохматые тучи разбегались так, что долбили обе одновременно. И тогда света было много. Слишком много. Особенно для того, кто не хочет, чтобы его заметили. А Влад не хотел. Поэтому жался к заборам.
Минут через пять он заметил, что псы не лают. Подумал: «Попрятали их, что ли, хозяева по домам?» И в следующую секунду застыл на месте от внезапного осознания простой и страшной вещи. Понял вдруг, какая это жуть – жить в городе, где всякая встречная тварь, пусть с виду и самая безобидная, пичуга какая-нибудь или та же мышь, может оказаться Зверем. И сосед может им оказаться. И собственный ребенок. Кто угодно.
Несладко приходится горожанам. Ой, несладко! Жизнь в постоянном страхе – это не жизнь. И даже не смерть. Это в сто раз хуже смерти. Это какой-то бесконечный ночной кошмар, от которого нельзя спастись, проснувшись от собственного немого крика.
Подумав об этом, солдат невольно огляделся по сторонам.
Никого вокруг не было.
Только ветер гнал вдоль по улице шары сухих трав и где-то неподалеку поскрипывал плохо закрепленный ставень.
Убедившись, что явной угрозы нет, Влад перекрестился и вновь побежал.
Бег давался тяжело – жара хотя и пошла на убыль, но еще давала о себе знать. Ощущение было таким, будто бежишь по тренажерной дорожке, установленной в сауне. Пот, перемешанный с алкоголем, стекал липкими ручьями. К тому же в голове после пьянки гудел колокол.
Но для настоящего солдата чем хуже, тем лучше. Суть работы солдата – преодоление. В этом весь смак. А организм? Ну что организм? Выдюжит.
И тут Влад вспомнил к месту ту историю, которая произошла по возвращении их курса в Центр Брамса после первых каникул.
Вышло тогда так.
Полагалось прибыть к восемнадцати ноль-ноль, народ же начал собираться у контрольно-пропускного пункта часа за полтора. Но никто, естественно, и не думал появляться в казарме раньше времени. Еще чего не хватало! Последние минуты свободы – самые сладкие. Поэтому тянули до упора. Захватили все лавки в ближайшем скверике и, обмениваясь новостями из дома и завиральными рассказами о подвигах на амурном фронте, дожидались означенного срока.
Само собой разумеется, все были в подпитии. И у всех с собой «было». По паре «бомб», не менее. Каждого вновь прибывшего встречали радостными возгласами и очередным поднятием одноразовых стаканов. К семнадцати тридцати твердо стоящих на ногах осталось мало. К семнадцати пятидесяти пяти – вообще не осталось. В таком состоянии и выстроились на плацу в полном составе на положенную поверку.
Главный сержант Моррис слова плохого не сказал. Прошелся вдоль строя с каменным лицом, а потом как рявкнет: «За мной! Бегом! Марш!» И погнал в охотку на червонец. А девяносто четыре пьяных обормота, матерясь и охая, потянулись за ним. Как были – в парадных мундирах с золотыми аксельбантами и еще совсем новых, хрустящих, натирающих мозоли, лакированных туфлях.
Влад смутно помнил этот смертельный марш-бросок. Помнил только, как блевал на кусты сирени теткиными пирожками. И помнил еще, что когда они на пару с Джеком Хэули тащили отключившегося Фила Тоя, хотелось сдохнуть. Упасть на траву и сдохнуть. Но не упал. И не сдох. Выжил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
– Нет, уволь, – решительно отказался монах. Слишком решительно. Не столько Владу ответил, сколько в себе сомнения в зародыше истребил.
– Сан пить не позволяет?
– Нет. Здоровье. Говорил апостол Павел коринфянам: «Все мне позволительно, но не все полезно». И со мной так же. Печень, прости Господи, ни к черту. Пора на регенерацию, да все недосуг.
И монах, помянув нечистого к ночи, а Чистого – всуе, широко перекрестился.
– Жаль, – расстроился Влад. – А не то бы мы сейчас…
– А тебе самому, брат, не будет ли? – осуждающе покачав головой, спросил монах. – Смотрю, уже хорош.
– Считаешь, брат?
– Считаю, брат. Ты где остановился? Здесь?
– Так точно. Снял номер. – Влад неуверенно махнул рукой. – Там где-то. Через двор и по ступеням.
– Ну вот и шел бы в люльку, – заботливо посоветовал монах. – На боковую. Спать. Бай-бай.
Влад вздохнул и – пьяный язык, что помело – пожаловался:
– Это хорошо бы, брат, когда бы бай-бай. Да только уже год как не сплю.
– Совсем?
– Не то чтобы совсем, а так… – Влад постучал себя по голове. – Вот здесь что-то сломалось у меня, брат. Или вот здесь. – Он постучал себя по груди. – Кошмар изводит. Не поверишь, брат, каждую ночь душу наизнанку выворачивает. Отчаялся уже покой обрести.
На что монах сказал:
– Чем сквернее человек, тем лучше он спит. А чем порядочней – тем хуже.
Влад горько усмехнулся:
– Звучит как рекламный лозунг пилюль от сна для часовых и ночных сторожей.
– Эта пилюля называется «совесть», – сказал монах.
Влад ничего не ответил, только вздохнул. А монах взялся выпытывать:
– Видимо, грех большой на душе? Да, брат?
– Так точно, брат. Попал в десятку. Прямо в тютельку.
– А ты покайся.
– Покаяться… – Влад задумался. – Полагаешь, отпустит?
Глаза миссионера прояснились, и он изрек:
– Вот ты говоришь – «отчаялся». А покаяние, брат, есть отрицание отчаяния. – Он отложил в сторону кость, потянул из тарелки другой ломоть и продолжил: – Отчаяние говорит: «Ты не можешь быть другим». Оно говорит: «У тебя нет ничего впереди». Оно говорит: «Сдайся». Отчаяние учит видеть в Боге только справедливость. Только голую схему – грех и воздаяние.
– А это что, не так, брат? – спросил Влад.
– Нет, брат, не так. – Монах вертел кусок, выискивая место, куда вонзиться. – Так думать о Боге нельзя. Мысль о Нем тогда становится источником ужаса. Не страх Божий поселяется тогда в человеке, а страх вспоминать о Боге. Но Бог-то, брат, это не только Справедливость. Бог это еще, брат, и Любовь.
– Хорошо, брат, сказал. От души. Дай поцелую тебя, брат. – Влад действительно полез через стол лобызаться, но, глянув на изумленное, а оттого сделавшееся еще более страшным, лицо монаха, передумал, плюхнулся на место и спросил: – А как мне покаяться? Научи, брат.
Монах сперва откусил кусок, прожевал, проглотил, только потом сказал:
– Научу, брат. Тут так. – Монах указал костью на потолок. – Скажи Ему: «Да, Господи, что было, то было». Признайся: «Не отрекаюсь». А потом так скажи: «Но это – не весь я. Не в том смысл, Господи, что было и что-то светлое в других моих поступках. Смысл в том, что я прошу Тебя отбросить в небытие все то, что было моим. Но, отделив мои поступки от меня, сохрани мою душу. И пусть не буду я в глазах Твоих неразделим с моими грехами». Уловил суть, брат?
– Уловил, брат.
– Скажи вот так, и все случится, – подытожил монах и опять занялся делом – впился зубами в мясо.
А солдат вдруг погрузился в сомнения. Забормотал, словно в бреду:
– А услышит ли Он? Снизойдет ли? Кто я Ему? Ветошка…
Монах недовольно покачал лысой головой, отчего на темной стене заметались блики.
– Послушай, брат, что скажу. Внимательно послушай. Спрошен был старец одним воином: «Принимает ли Бог мое раскаяние?» И старец ответил: «Скажи мне, возлюбленный, если у тебя заклинит винтовку, то выбросишь ли ее вон?» Воин говорит ему: «Нет, но я почищу ее и опять пойду с нею в бой». Тогда старец говорит ему. «Если ты так щадишь свое оружие, разве Бог не пощадит Свое творение?» Так что не переживай, брат. Услышит.
– Спасибо, брат, за совет. Нет, действительно, спасибо.
– Не за что.
– Как это не за что? Надежду ты мне дал, брат!
– Пользуйся, брат.
– Обязательно… – Влад помолчал, уставившись в угол. Потом посмотрел на монаха и спросил: – И что, вот так вот один разок покаюсь и отпустит?
– Дело не в количестве, а в качестве, – ответил монах. – Один странник спрашивал у старца: «Я совершил великий грех и хочу каяться три года. Не мало ли?» «Много», – отвечал ему старец. «Тогда буду каяться один год», – решил тогда странник. «И этого много», – сказал старец. – Монах прервался, нашарил где-то щепу, поковырял ею в зубах и продолжил: – Тогда странник спросил у старца: «Не довольно ли будет сорока дней?» «И этого много, – сказал старец. – Если человек покается от всего сердца и более уже не будет грешить, то и в один день примет его Бог». И странник поверил ему. Уразумел, брат?
Влад кивнул:
– Уразумел, брат. И завидую тебе.
– Чему завидуешь, брат?
– Тому, брат, что есть у тебя пример на любой случай жизни. Не потеряешься при таком раскладе. Не заблудишься. – Влад крякнул и долбанул по столу так, что зазвенела нехитрая посуда. – И все же выпью я, брат. Душа горит и просит. Ты – как знаешь, а я употреблю. Не в той кондиции я сегодня, брат, чтобы каяться. А так глаза залью, глядишь, поборю кошмар бесчувствием.
Монах не стал возражать. И препятствовать не стал. Вытер лоснящиеся пальцы о голову Болдахо и сказал со смирением:
– Твоя воля, брат.
– Так точно, моя, – согласился Влад. Подтянул кувшин и наполнил вонючим пойлом кружку. Поднял ее и, отлично зная свою норму, попрощался: – Твое здоровье, брат, и до свидания. Остаешься за старшего. Как отключусь, дверь подопри. А Зверь объявится, буди. Насадим на кукан.
В следующую секунду перебродивший сок губчатой настырницы ожег горло солдата, скоро разбодяжил кровь, а на выхлопе, как и мечталось, опрокинул разум.
3
Когда Влад пришел в себя, то обнаружил, что упирается лбом в обложку толстенного фолианта. Чертыхнулся, с трудом поднял чугунную голову и увидел, что монах уже ушел. Болдахо, тот вот он, на месте, спит по правую руку, навалившись грудью на стол. Остальные тоже здесь. Никуда не делись. Дрыхнут как дети малые. А монаха нет.
«А был ли он вообще? – подумал Влад. – Быть может, пригрезился?»
Нет, ничего подобного, не пригрезился. Кто-то ведь сунул книгу под голову. Кто мог сунуть, кроме монаха? Никто.
«Наверное, Священное Писание», – предположил Влад, разглядывая старинный том в кожаном переплете. Пододвинул свечу, откинул серебряную пряжку и раскрыл книгу там, где была заложена шелковой лентой.
И ахнул, с первого взгляда узнав даппайскую клинопись.
С головой дружил не очень, поэтому удивляться не стал, а просто начал в свое удовольствие перебирать значки, похожие на разбросанные по пляжу крылья дохлых чаек. Выходили слова. Слова пошли складываться в предложения. И получался текст:
Замерзшая птица упала на черствую корку лилового снега, махнула раз-другой изломанным крылом, поймала на крике ледышку заката, поперхнулась и умерла.
Но не сразу.
Какое-то количество перекрученных мгновений она еще тянулась мутнеющим зрачком к сверкающим индиговым теням. Птица была птицей, но умирала как человек. По капле.
Человек, похожий на победившего в кровавой корриде быка, смотрел из окна на то, как умирает птица, и курил. Дым папиросы щипал глаза, и эти слезы не были слезами жалости. Возможность вдыхать, а затем и выдыхать отрицала саму необходимость постичь трагедию случайной смерти.
Человек, похожий на кроваво победившего в корриде быка, мог бы, презрев опасность, распахнуть окно и выпрыгнуть на снег. Мог бы сунуть птицу за пазуху. Мог бы согреть ее и тем спасти.
И тем спастись.
Но человек, похожий на победившего в корриде кровавого быка, этого не сделал.
Не захотел.
Своя собственная жизнь казалась ему гораздо ценнее тысяч иных, чужих, далеких жизней. А жизни случайной некрасивой птицы – подавно.
Искурив папиросу до последнего бревнышка, он швырнул окурок в фортку и отвернулся, позволив смерти закончить начатое. Совесть не кольнула его сердце. Человек был человеком и жил как птица. По капле.
Вечер продолжал накручивать себя стылой злостью и избегал отчаяния звериными петлями. Индиговые тени стали короче, а потом и вовсе сделались тонкими линиями между здесь и там.
И птица умерла.
«Нет, не Священное Писание, – смахнув слезу, подумал солдат. – Скорее, жизнеописание грешника». И закрыл том.
Потер ноющие виски, вытащил нож, вскрыл пенал в рукоятке и нашарил коробок с пилюлями. Проглотил одну. Головная боль должна была исчезнуть. Подождал – не исчезла. Переползла со лба на затылок.
И пришла жажда.
Влад встал, поплелся на кухню, погремел там котлами в поисках воды. Воды не нашел, но наткнулся на чан с каким-то морсом. И тут же припал. Морс оказался даже лучше воды. Был кисловатым. Самое оно.
Напившись, солдат вернулся в зал и проорал в ухо Болдахо:
– Рота, подъем!
– А?.. Что?.. – вскинулся разбуженный малый и первым делом потянулся к арбалету.
– Спокойно, свои, – перехватив его руку, успокоил Влад. Парень похлопал выгоревшими ресницами и все вспомнил:
– Охотник.
– Охотник, Охотник, – подтвердил Влад. – Ты вот что. Ты давай, поднимайся сам и народ поднимай. Остаетесь без мамы. Я ухожу.
– Куда?
– Куда-куда. Охотиться, блин!
Подхватив арбалет, Влад направился к выходу.
– Горизонта! – крикнул ему Болдахо.
Влад, не оборачиваясь, махнул рукой:
– И тебе не кашлять.
Едва вышел во двор, к нему тут же подбежал пес-калека. Влад присел, нашарил в кармане кусок сахара и угостил. Псина схрумкала лакомство и благодарно потыкалась мокрым носом в ладонь.
– Что, морда кудлатая, тяжко в карауле? – спросил Влад, почесав псу за ухом.
Пес ничего не ответил, лишь радостно повилял хвостом.
До кузницы Влад решил добираться пешком. Не стал Пыхма будить. Не потому, что пожалел старого мерина, а потому, что с трудом представлял, как без посторонней помощи сумеет его снарядить в дорогу. Легче машину бойцов атаки развинтить до последнего болтика и вновь собрать, чем хоть что-то понять во всех этих нагрудниках, подпругах и прочей сыромяти, составляющей конское снаряжение. А потом, что там идти-то было? Несколько кварталов. Не расстояние.
За мешком и винтовкой заходить не стал. Мешок в разведке только мешать будет, от винтовки пока толку мало. Не берет она Зверя. А со злым человеком и «Ворон» справится.
Перекрестился Влад, поцеловал большой палец в то место, где когда-то рос ноготь, и двинул легкой трусцой по главной улице.
Рроя в эту ночь совсем осмелела и еще дальше убежала от старшей сестры. Будто за что-то обиделась на Эррху. И светили они сверху вниз как два мощных прожектора. То одна, то другая, а иногда лохматые тучи разбегались так, что долбили обе одновременно. И тогда света было много. Слишком много. Особенно для того, кто не хочет, чтобы его заметили. А Влад не хотел. Поэтому жался к заборам.
Минут через пять он заметил, что псы не лают. Подумал: «Попрятали их, что ли, хозяева по домам?» И в следующую секунду застыл на месте от внезапного осознания простой и страшной вещи. Понял вдруг, какая это жуть – жить в городе, где всякая встречная тварь, пусть с виду и самая безобидная, пичуга какая-нибудь или та же мышь, может оказаться Зверем. И сосед может им оказаться. И собственный ребенок. Кто угодно.
Несладко приходится горожанам. Ой, несладко! Жизнь в постоянном страхе – это не жизнь. И даже не смерть. Это в сто раз хуже смерти. Это какой-то бесконечный ночной кошмар, от которого нельзя спастись, проснувшись от собственного немого крика.
Подумав об этом, солдат невольно огляделся по сторонам.
Никого вокруг не было.
Только ветер гнал вдоль по улице шары сухих трав и где-то неподалеку поскрипывал плохо закрепленный ставень.
Убедившись, что явной угрозы нет, Влад перекрестился и вновь побежал.
Бег давался тяжело – жара хотя и пошла на убыль, но еще давала о себе знать. Ощущение было таким, будто бежишь по тренажерной дорожке, установленной в сауне. Пот, перемешанный с алкоголем, стекал липкими ручьями. К тому же в голове после пьянки гудел колокол.
Но для настоящего солдата чем хуже, тем лучше. Суть работы солдата – преодоление. В этом весь смак. А организм? Ну что организм? Выдюжит.
И тут Влад вспомнил к месту ту историю, которая произошла по возвращении их курса в Центр Брамса после первых каникул.
Вышло тогда так.
Полагалось прибыть к восемнадцати ноль-ноль, народ же начал собираться у контрольно-пропускного пункта часа за полтора. Но никто, естественно, и не думал появляться в казарме раньше времени. Еще чего не хватало! Последние минуты свободы – самые сладкие. Поэтому тянули до упора. Захватили все лавки в ближайшем скверике и, обмениваясь новостями из дома и завиральными рассказами о подвигах на амурном фронте, дожидались означенного срока.
Само собой разумеется, все были в подпитии. И у всех с собой «было». По паре «бомб», не менее. Каждого вновь прибывшего встречали радостными возгласами и очередным поднятием одноразовых стаканов. К семнадцати тридцати твердо стоящих на ногах осталось мало. К семнадцати пятидесяти пяти – вообще не осталось. В таком состоянии и выстроились на плацу в полном составе на положенную поверку.
Главный сержант Моррис слова плохого не сказал. Прошелся вдоль строя с каменным лицом, а потом как рявкнет: «За мной! Бегом! Марш!» И погнал в охотку на червонец. А девяносто четыре пьяных обормота, матерясь и охая, потянулись за ним. Как были – в парадных мундирах с золотыми аксельбантами и еще совсем новых, хрустящих, натирающих мозоли, лакированных туфлях.
Влад смутно помнил этот смертельный марш-бросок. Помнил только, как блевал на кусты сирени теткиными пирожками. И помнил еще, что когда они на пару с Джеком Хэули тащили отключившегося Фила Тоя, хотелось сдохнуть. Упасть на траву и сдохнуть. Но не упал. И не сдох. Выжил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59