https://wodolei.ru/catalog/unitazy/deshevie/
Я приготовил ему кусок хлеба, раз он такой голодный, я хотел отдать ему ломоть, завернутый в газету, но события так закрутились... Я не знал, что делать.
Желтолицый все стоял у забора, прислонившись, прикрыв глаза. Казалось, он ничего не видит. И даже не дышит.
И тут он упал. Не сразу, не как подкошенный, а вдруг закатил глаза и пополз вниз по забору.
Он неловко сел в снег, и голова его откинулась.
Ну, я перепугался!
Первое, что пришло мне в голову, - это коварство Носа. Наверное, подумал я, во время драки он всадил желтолицему шило в живот. Шпана военных лет обожала ходить с шилом, или с наточенным рашпилем, или с каким-нибудь железным прутом - не придерешься, не холодное оружие. Я подумал, что Нос ткнул желтолицего шилом, тот сперва терпел, а теперь вот свалился.
Я подбежал к мальчишке, потряс его за воротник - на большее не решился - и, бросив портфель, кинулся в столовую.
Народу в прихожей было поменьше, но все-таки много, и я закричал, перебивая шум, обращаясь к единственной, кого знал по имени, обращаясь без веры, что она поможет, очень уж черные и злые были у нее глаза, но я все равно кричал, потому что надо было как-то спасать желтолицего.
- Тетя Груша! - орал я благим матом, от страха не слыша самого себя. - Там парень упал! Шакал! Помира-а-ает!
- Такой желтолицый? - крикнула тетя Груша.
- Они там дрались, - заорал я в ответ, - и он потом упал.
Но тетя Груша несла какую-то чепуху.
- Чайку надо, - говорила она, выскакивая из своего скворечника. Сладкого чайку! - Потом кинулась в зал, к амбразуре, закричала: - Девочки, дайте чайку послаще! Да побыстрей!
- Опять? - спросила крашеная тетка.
- Опять! - ответила Груша.
Мелко семеня, она мчалась по столовке, и все перед ней расступались, точнее, перед железной кружкой, над который дымился парок и которую несла в вытянутой руке тетя Груша.
Я выскочил на улицу первым. Желтолицый сидел все в той же неудобной позе, откинувшись назад.
- На-ка, мальчик, подержи, - сказала тетя Груша, протягивая мне кружку с чаем. Сама она схватила снег и принялась растирать им виски желтолицего пацана.
- Ох ты господи! - повторяла тетя Груша. - Ох ты господи! Что же это деется-то, а?
Я увидел ее при дневном свете и поразился: как же может ошибаться человек! Она вовсе не походила на ту женщину, которая, будто кукушка, появлялась в своем окошке. Лицо ее было вовсе не злое, а усталое, может, тронутое какой-то болезнью, и синие круги под глазами опустились до середины щек. И сами глаза были совершенно другие. Не угольные, не пугающие, а как бы бархатные и печальные.
- Это что же, господи! - повторяла она, умело растирая виски желтолицему. - Что же голод-то с нами делает?
Желтолицый вздохнул, открыл глаза, увидел меня и произнес через силу:
- А! Это ты!
- Ну-ка попей чайку! - воскликнула тетя Груша. Она помогла желтолицему встать.
Он держался одной рукой за забор, другой взял кружку и начал прихлебывать горячий чай. Ноги его дрожали. Было видно, как трясутся коленки.
"Как же он победил? - поразился я. - Ведь только что он чуть не задушил Носа у меня на глазах, а теперь еле держится на ногах! Неужели так бывает?"
Он допил чай, сквозь желтизну на щеках проступили рваные красные пятна.
- Спасибо! - вздохнул он и сел прямо в снег.
- А теперь признавайся, - проговорила тетя Груша, - сколько дней не ел?
Он усмехнулся:
- Вот он меня вчера угостил.
- А сегодня, - спросила Груша, - тот хлеб?
- Его сеструхе.
- Ну, как следует? Сколько дней не ел как следует?
- Пять, - проговорил желтолицый.
* * *
- Что с тобой было? - спросил я Вадьку. Теперь я знал имя желтолицего. - У забора?
Он усмехнулся:
- "Что, что". Обморок! Да мне не привыкать. А, Марья?
Мы шли втроем - Вадька, его сеструха, которую он смешно и торжественно называл Марья, и я. Маша доедала кусок хлеба украденный, а Вадька - который принес я.
- Только зря все это, - сказал Вадька. - Жрать сильнее захотелось.
- Ага! - согласилась Марья. - Если не есть, на третий день легче становится.
- Тебя это не касается, - оборвал ее Вадька, - тебе надо есть, ты еще растешь.
- Можно подумать, ты вырос! - как взрослая, проворчала Марья.
Мы шли по улице, и я думал: мы бредем просто так, без всякой цели, может быть, в сторону дома, где живут Вадька и Марья, но пришли мы к главной почте. Вадька уверенно распахнул дверь, прошел в большое помещение, сел за стол.
- Доставай, - велел он Марье.
Девчонка открыла портфель, вынула тетрадку в косую линейку, вырвала листок.
- Пиши ты, - строго сказал Вадька сестренке, - мама любит твой почерк.
Машка, видно, перечила брату не всегда. Высунув язык, она взяла почтовую ручку, обмакнула перо в казенные чернила и старательно, большими буквами вывела первую строчку.
- "Дорогая мамочка!" - продиктовал Вадька.
- Уже написала, - сказала Марья.
- "У нас все хорошо, - задумчиво проговорил он. - Вадик получил три пятерки. По математике, русскому языку и географии. У меня вообще одни пятерки. Вчера мы были в гостях у тети Фаи, она нас до отвала накормила холодцом".
- А как пишется "до отвала"? - спросила Марья. - На конце "а" или "у"?
- Да все равно, - сказал Вадька, - главное, холодец.
Я понял, что они врут. Про холодец и про гости врут абсолютно точно, это ясно, но ведь про пятерки, наверное, тоже.
- Зачем врешь? - спросил я Вадьку.
- Затем, - ответил он зло, - что ей нельзя расстраиваться.
Он помолчал.
- Если бы мы написали правду, - качнул он головой. - А, Марья?
Она подняла голову, усмехнулась горькой взрослой улыбкой. Спросила:
- Как я карточки потеряла? И деньги?
Вот так дела! Они живут без карточек и без денег, да мыслимое ли это дело в войну-то! Мама и бабушка приносили домой рассказы, как померла с голоду одна женщина, а вторая заболела так, что все равно померла, - и все из-за проклятых карточек, из-за того, что их потеряли или украли злобные бандиты.
Да что там! Разве мог я забыть, как ограбили нас, украли отцовский костюм из шифоньера, только пустые плечики постукивали одиноко друг о дружку, а вместе с костюмом прихватили и карточки. Как мы выжили месяц, один бог знает.
- А родные-то есть у вас? - спросил я.
- Мы эвакуированные, - ответила Марья.
- Тогда знакомые? - воскликнул я.
Вадька понурился, опустил голову, о чем-то крепко думал он, и Марья ответила за обоих:
- Мы боимся, они маме скажут. А ей волноваться нельзя.
Он поднял голову, мой новый приятель, и на лбу его я увидел морщинки, будто он старик.
- Это ее убьет, - сказал он.
* * *
Есть люди, похожие на магниты. Они ничего особенного не делают, а к ним тянет.
Вадька был такой магнит. Правда, нельзя сказать, что он ничего не делал. Шакалил в столовой - разве этого мало? Отнял хлеб у девчонки. Но, честно сказать, меня тянуло к нему не это.
Я чувствовал, что желтолицый парень какой-то совсем другой, чем все остальные знакомые мне люди. Даже если сравнивать его со взрослыми. Что-то в нем было такое.
Что? Я не знал. Маленькие люди ведь вообще, многого не зная, умеют чувствовать. Умеют ощущать. Вот, может, и во мне было такое ощущение.
Вадька меня никуда не звал, а самому мне надо было идти домой, учить уроки, но я, точно примагниченный, шел за желтолицым и его сестрой. Они даже не очень-то со мной разговаривали, обращаясь лишь в необходимых случаях, так что болтунами их никак не назовешь.
Они все говорили о матери - похоже, разговаривать о ней доставляло им большое удовольствие. При этом получалось так, что говорить о своей маме они принимались с полуслова, будто отвлекались на минутку от давнего разговора, потом спохватились, что отвлеклись, и говорили снова о самом важном.
Ведь если продать утюг, как мама велела, - вдруг засмеялась Марья, так мы ведь до конца войны неглажеными ходить будем.
Вадька одобрительно оглядел сестру, улыбнулся ей и сказал:
- А что у нас гладить-то?
- Ты что? - возмутилась Марья. - Мамино платье, мое платье, твои штаны. Да и много ли дадут за утюг на рынке?
- Точно, - ответил Вадим. - А мама вернется, глядь, утюг целехонек. Ждет ее.
Марья слабо улыбнулась, побледнела.
- Ты что? - забеспокоился Вадим.
- Погоди, - прошептала она, - сейчас пройдет.
Вадим схватил снегу, потер Марье виски, как тетя Груша, но она отдернулась, сказала:
- Чепуха! Я же не теряю сознания! Ты же кормишь меня каждый день.
Она отчего-то запыхалась.
- Просто идти трудно, - объяснила Марья, - давай помедленней.
Я чувствовал себя полным дураком. Может, первый раз в жизни не знал, что делать. Стоял, как суслик, столбиком возле двоих этих ребятишек, и все. Им нехорошо и одиноко, а я не могу помочь. Эх, быть бы взрослым! Оказаться в один миг самостоятельным человеком! Уж я бы додумался до чего-нибудь. Дал бы талонов от своих карточек, еще бы сообразил, что полагается в таких случаях.
Но я был обыкновенным мальчишкой и знал не больше Вадьки. А он все-таки старше меня. Как выяснилось, на три класса. Ему год и два месяца до свидетельства о семилетнем образовании.
Марьины глаза прояснились, она глядела на меня, что-то такое соображая, потом неожиданно сказала:
- А ваш городок ничего! Хороший городок! Хуже немного Минска, но тоже хороший. Мне нравится.
Она хотели сделать мне приятное, разговаривала со мной, а то я вроде плетусь за ними и молчу.
- Вы из Минска? - спросил я.
- Марья, - укорил сестру справедливый Вадька, - да много ли ты помнишь про Минск?
Она снова остановилась, на этот раз, видно, от возмущения:
- Все помню!
Немного мы прошли молча.
- Вот помню, например, - сказала Машка, - что у мамы было красное платье в горошинку и оно насквозь промокло, потому что мы попали под дождь. Оно просто прилипло к маме. И она очень стеснялась.
- Когда это, когда? - нахмурился Вадька.
- А вот тогда! - поддразнила его Марья. - Летом!
Мы медленно шли по апрельской улице, с карнизов свисали бугристые сосульки, солнце шпарило прямо в глаза, заставляя жмуриться. На деревьях чирикали одинокие воробьи - война и воробьев не пощадила, ударила по веселому птичьему племени, будто даже простого, но радостного чириканья не терпела, ударила по воробьиному народцу страшенными морозами, и я сам видел, как на дороге лежали оледеневшие пуховые шарики, и бескормицей, ясное дело, ударила война - какая еда, какие крошки для воробьев, коли люди за каждой крошкой бросались? И вот выбило, выбило воробьев в нашем городе, и чирикали они по весне как-то неуверенно, робко и стайками не держались, а все больше парами, чтоб, видно, совсем не заскучать от тоски да голодухи. Но все-таки они были, выжили, как и люди, и теперь, весенним часом, чирикали, одинокие и голодные, напоминая про себя, и я забылся, дурачок такой, начал посвистывать, сперва под нос, тихо, потом громко, а затем уже и совсем рассвистелся, а на самой высокой ноте оборвал, стыдясь и раскаиваясь.
Пригрело - и засвистел, как какой-нибудь воробей. Мне хорошо, я сытый, а ребята голодные. Вон Марья едва идет, просит шагать потихоньку. Что бы придумать?
Незаметно мы пришли к каким-то баракам, издалека совсем черным, от них несло карболкой, хлоркой, еще чем-то больничным, и я понял, куда мы забрели. Об этой больнице в городе говорили с суеверным страхом, утишая голос, чтоб, не дай бог, не сглазить, не поймать ненароком страшную тифозную вошь и не оказаться в этих самых тифозных бараках, откуда, конечно, выходят, выбираются некоторые счастливчики, но откуда многих выносят, обрядив в последнюю дорогу.
Бараки эти я видел впервые, хотя знал, в каком примерно месте они стоят, я подальше обходил не то что больницу, но даже часть города, где она была.
Вот, значит, в какой больнице лежит мама Вадика и Марьи!
Но знают ли они об этом? Догадываются ли, куда угодила их мать? Понимают ли, что за беда...
При виде бараков я попятился, и Вадим заметил это. Он остановился и, помолчав чуточку, сказал:
- Вы будете здесь. А я отнесу письмо.
Он ушел к проходной, долго был там, потом вернулся.
Вадим подходил к нам какой-то сгорбленной, усталой, взрослой походкой. Он, казалось, даже не видел нас.
- Ну как мама? - окликнула его Марья.
Он вскинул голову, посмотрел на нас.
- Идет на поправку, - ответил он спокойно и уверенно, будто ничего другого и не могло быть. Вадим говорил одно, а думал другое, я понял это. Но что думает он?
- Велит тебя поцеловать, - неожиданно сказал он. Постоял секунду, наклонился и поцеловал Марью. - Теперь вот надо нам думать.
Вадька стоял и раскачивался, как от зубной боли. Молчал и раскачивался. Марья даже сказала ему:
- Хватит качаться!
- Слушай! - повернулся он ко мне. - А у тебя нет какой-нибудь куртки? До весны. Не бойся, я отдам. - Вадька воодушевлялся с каждым словом, видать, его озарила хорошая идея. - Понимаешь, - объяснил он, - я бы толкнул это пальто на рынке, и мы бы как-нибудь дожили до конца месяца. А там новые карточки!
Я не знал, что ответить. Была ли у меня куртка? Была. Но, если по-честному, я ведь не распоряжался ею. Надо спрашивать разрешения мамы. А она станет обсуждать это с бабушкой. Значит, разрешение требовалось от обеих.
"Вот ведь как, - оборвал я себя. - На словах сочувствовать, конечно, легко. А как до дела, так сразу всякие объяснения и сложности!"
- Пошли ко мне! - сказал я Вадьке решительно.
* * *
Зайти к нам они отказались, как я ни уговаривал.
- Мы подождем здесь, - говорил Вадим. - Подождем здесь.
В конце концов, мы разобрались, поняли тяжкое положение друг друга. Я, что ни говори, должен был бы показать, кому я прошу отдать мою куртку до весны. Но и Вадиму, как выяснилось, было неловко. Мне ведь потребовались бы доказательства. А Вадиму слушать про себя не хотелось. Ведь я и про столовую должен был рассказать.
В общем, я согласился. Уступил. Попросил только Вадика и. Марью стать под нашими окнами, чтобы мне было хоть кого показать.
Дома оказалась одна бабушка.
Бросив портфель у порога, не раздеваясь, не слушая ее упреков в том, что опять стал последним бродягой, я уселся на стул возле нее и с жаром принялся рассказывать про шакалов в восьмой столовой, про Вадима, про его маленькую сестру, про драку с целой шайкой, из которой мой новый друг вышел победителем, про то, что он не ел пять дней, а карточки потеряны и мать лежит в тифозных бараках, уже поправляется, но вот есть такая идея:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82