Положительные эмоции магазин Водолей ру
С трудом, тратя сотни торопливых слов, я заставил их сблизиться и подойти к воде. Вовка выражал собой полнейшее недоверие - руки нахально упирались в бока, да и шел он как-то бочком, словно подозревая нас в том, что мы утопим его, покажем край света в прямом смысле.
Я ругал его про себя на все лады - за упрямство, непонятливость, тупость, нежелание помириться с Витькой, - но выразить это вслух не решался.
- Глянь сперва на фонарь, - сказал я, - а потом туда!
Вовка молчал, но слушался. Все-таки его проняло, не могло не пронять, я же знаю этого упрямого Вовку с самого первого класса. Но когда он заговорил, я готов был надавать ему по его круглому, упрямому кумполу.
- Ну и что-о-о! - протянул Крошкин. - Подумаешь, край света! Суеверные фанатики! (Откуда и слова-то такие выкопал!) Не маленькие уже, должны бы знать, что никакого края света не бывает!
Он спустился по лестнице, наклонился, поболтал рукой в воде, отчего, понятное дело, пошли круги, звезды в воде заколебались, и небо тотчас отделилось от нее, превратив воду в воду.
- Вот и все! - сказал Вовка, стоя на колене, а мне хотелось подскочить и столкнуть его в реку.
- Кто придумал этот детский сад? - не мог успокоиться Крошкин, обращаясь ко мне, как бы вовсе не замечая Витьки. И проскрипел, зловредно выделяя слова: - Твой сыкун?
Я не успел ничего сообразить, как Витька бесшумной черной тенью метнулся на ступеньки, схватил за грудки Вовку Крошкина, и они завозились там, обмениваясь выразительными междометиями:
- Ну!
- Ты!
- Эх!
Я кинулся разнимать врагов, но то ли действовал медленнее, чем требовалось, то ли соперники потеряли осторожность, но я опоздал. Оба рухнули в холодную весеннюю воду, слава богу, на последние, подводные ступеньки. Вода тотчас разъединила их, они, дрожа, выскочили к фонарю.
- Всякий тут сыкун будет хвататься! - кричал Вовка.
- Трус! - отвечал ему Витька. - Давай реку переплывем. Слабо? Все вы такие - злобные негодяи.
- Я негодяй? - кричал Вовка.
- Негодяй! Негодяй! - срывая голос, орал Борецкий.
- Перестаньте! - кричал я, стараясь перекрыть их обоих. Но они не замечали меня.
Они стояли друг против друга, и их разделял, точно мишень, круг света от фонаря. Я вбежал в эту мишень, встал на самую середину и раскинул руки в стороны, как рефери на ринге, разводя друзей по разным углам.
- Стой-те! - крикнул я что было мочи с надеждой объяснить им обоим, как они глупы, бессердечны, жестоки друг к другу, а особенно Вовка, что так нельзя, что это, в конце концов, неблагородно, но намерениям моим не суждено было сбыться.
- А ты иди к черту! - крикнул мне мой друг Вовка Крошкин.
- Иди к черту, Колька! - крикнул другой мой друг, Витька Борецкий.
Они скрылись в темноте, а я остался в круге света. Ну и дела! Хотел как лучше, хотел, чтобы они подружились, а вышло...
Я двинулся к лестнице. Небо соединялось с водой. И край света все-таки был!
Наверное, я походил на Галилея, который, признав перед судом, что Земля не вертится, после суда воскликнул: "А все-таки она вертится!"
Галилей наоборот.
* * *
Лето разбросало ребячий народ, точно ветер листья, - кого куда. Кого в лагерь, кого к бабушке в деревню. А у меня лето оказалось черносолнечным, если можно так выразиться. Я пропадал в фотокружке, сидел возле ванночек перед красным фонарем, печатал карточки, а когда, напечатавшись до одури, надышавшись парами проявителя и фиксажа, выбирался на белый свет, солнце резало глаза, и приходилось постоять у дворцовой ограды, подержаться за теплый чугун, пока день не проникнет в тебя окончательно, не выйдет из тела чуланный холод, который забирался глубоко, даже в самые пятки.
Аппарата у меня по-прежнему не было, с ним без конца исчезал куда-то Родион Филимонович, и тогда я решил обследовать окрестности фотоателье. Чутье не обмануло меня: в зарослях крапивы я обнаружил целую гору стеклянных негативов. Верхние были поломаны, покрыты пузырями, поцарапаны, но пониже, в глубине стеклянного холма, я обнаружил, будто какой археолог, целый слой целехоньких, словно только что из проявки, пластинок. Жмурясь на солнце, я выбрал штук сорок, замотал их рубахой и явился к вахтерше Дворца пионеров в одной майке, взмокшей от нелегкого груза.
Со сладостным трепетом вглядывался я в фотобумагу, на которой возникают неизвестные мне лица, точно выплывают из плотного белого тумана, неторопливо выступают из неизвестности, внимательно, даже с удивлением, вглядываясь в меня, какого-то незнакомого мальчишку, который вздумал потревожить их. Седой мужчина с пушистыми бакенбардами, но лысой, блестящей головой усмехался мне довольно добродушно - еще минуточку и подмигнет, молодая девушка в панаме и с подведенными губами испуганно посматривала из проявителя, потом шел угрюмый насупившийся толстяк, глядевший из-под бровей, старушка с провалившимися щеками.
Негативы, похоже, были довоенные, сейчас люди так не одевались, и получалось еще интереснее. Вот молодой, наголо остриженный парень в косоворотке напряженно смотрит на меня - где он, интересно? Что делает? Меня ударило! А может быть, его нет, он же не зря, наверное, подстригся под нулевку, шел на фронт, а там его могли убить.
Убить?
Теперь я иначе разглядывал лица людей, особенно мужчин, возникавших из глубины кюветки. Эти люди фотографировались когда-то, вовсе не думая при этом, что скоро, совсем скоро их может не стать! И вообще: война навертела всякого, гоняла народ с места на место, морила голодом, холодом, пулями и бомбами, и, может, даже фотографий этих людей не сохранилось они потерялись, пропали, сгорели, - а я вот вытаскивал их из ниоткуда. Суеверный холодок обдал спину: "Может, не надо?"
Но я не мог остановиться, наоборот, словно кто-то толкал меня под локоть - мальчишечье любопытство вообще сильнее любопытства взрослого человека.
Я лихорадочно, торопливо печатал портреты, один за одним, один за одним, щелкая выключателем копировального ящика, и едва успевал бросать бумагу в проявитель. В кюветке плескалось сразу несколько отпечатков, целая толпа людей. Словно торопясь выбраться из неизвестности, обгоняя, подталкивая друг друга, они возникали передо мной, и вдруг я словно врезался лицом в стекло - отец.
Мой отец - точно такая карточка была у нас дома: полосатая рубашка, галстук в крапинку, светлый пиджак, - строгий, задумчивый, смотрел на меня в упор, словно молча опрашивал: "Ну зачем ты это делаешь? Хорошо, что я жив, а если бы меня убили? Ты напечатал бы мой портрет, вытащив негатив из старого стеклянного хлама возле ателье? Что было бы тогда? Как бы было? Как пришлось бы самому тебе? И представь, что бы случилось с мамой и бабушкой?"
Я перенес отцовский портрет в воду, потом в закрепитель, включил свет, вынес из темной комнаты на свет и притих.
Отец укорял справедливо. Память не надо корябать, словно коросту, особенно просто так, без дела.
Я смотрел на отца, разглядывал лица незнакомых мужчин и женщин, и в голове, возле затылка, наливалась тяжесть.
Было неудобно, необъяснимо неловко, точно я нарушил какой-то святой обет.
* * *
Родион Филимонович так и застал меня - над веером мокрых лиц.
Постукивая сапогами, прошелся у меня за спиной, внимательно вглядываясь в портреты, повздыхал. Потом с грохотом положил на стол "Фотокор" со штативом и весело проговорил:
- Ну, хочешь поснимать? Только по-настоящему?
Я дернулся от неожиданности. Сердце оказалось с крылышками. Оно выпорхнуло из меня, потрепыхалось где-то над головой и вернулось назад: поснимать! По-настоящему!
- А чем? - спросил я.
- Будем снимать с тобой на пару! - говорил мне Родион Филимонович. Ты бери "Фотокор", а я... - Он достал ключик, открыл стол и вытащил блистающее линзой объектива и стеклышками видоискателя, сверкающее хромированным металлом и полированными черными боками настоящее великолепие.
- Что это? - воскликнул я, потрясенный.
- Немецкая "Экзакта"! Купил на рынке! Представляешь, отдал хромовые сапоги и еще тысячу!
Елки-палки! Такую ценность надо хранить за семью печатями, а он в своем столе - ну как утянут?
Раскачиваясь на волнах восторга - идем снимать что-то серьезное! - я заряжал кассеты - целых два десятка! - вспоминал хромированную "Экзакту", невиданное чудо трофейной техники, возвращался мыслями к старым негативам и портрету отца, рассказывал об этом Родиону Филимоновичу, коренастому, круглолицему, доброму энтузиасту фотоискусства, тот охал и ахал, совсем как мама или бабушка, поражался, подтверждал, глядя на снимки, что негативы, кажется, действительно довоенные, и эта радостная суета, счастливая взволнованность совершенно выбили из моей головы самое главное: а что снимать-то будем, куда идем?
Родион Филимонович шел со мной рядом, и я удлинял шаг, чтобы не отстать от крепыша в военном полувыцветшем френче с тремя желтыми нашивками на правой стороне груди - три тяжелых ранения. По дороге мы оживленно разговаривали, обсуждали, какую выдержку и диафрагму надо устанавливать, если снимать при солнце, а какую в тени. Родион Филимонович пояснял, что работа будет срочная и нужно отнестись к делу внимательно, особенно когда я буду наводить "Фотокор" на резкость через матовое стекло - снимать придется со штатива, - не забывай про композицию, не торопись, следи, чтобы на лица не падали глубокие тени, хорошо, что у нас есть в запасе химикаты и все такое, о чем всегда говорят взволнованные и не до конца уверенные в себе фотографы, идущие на важную съемку.
Замысел Родиона Филимоновича состоял в следующем: он обновляет "Экзакту", а я, поскольку работу нельзя провалить, дублирую его и, хотя он уверен в прекрасной камере - немцы, что ни говори, мастера в аппаратуре, особенно оптической, - снимаю нашим простым советским "Фотокором" на наши простые довоенные пластинки, набиваю, так сказать, руку, учусь мастерству.
Я не успел оглянуться, как мы оказались в городском парке, торопливо прошли тенистыми березовыми аллеями к старому деревянному театру. Зимой этот театр без печек, ясное дело, вымерзал насквозь, тараканы и те небось околевали, но вот всякую весну его подкрашивали, подмалевывали, как могли, и зазывали сюда разных разъезжих артистов.
Тем летом в деревянном - но с белеными колоннами, а оттого солидном здании выступал театр музыкальной комедии: об этом извещали на каждом углу афиши с аршинными буквами. Однако я не совсем понимал, при чем тут мы с Родионом Филимоновичем? Почему мы движемся к театру, заходим во дворик за спиной у него, устраиваемся на ящиках под тополем. За деревянными стенами гремела музыка, слышались арии или как их там.
Сперва во дворе никого не было, потом выскочили трое здоровенных кудрявых мужиков в ливреях, расшитых золотом, и с накрашенными помадой губами. Родион Филимонович поднялся с ящика, навесил на грудь блестящую "Экзакту" и, солидно посверкивая хромировкой, не спеша, явно сдерживая шаг, двинулся к ним.
Белокурые здоровые кудряши окружили моего крепенького учителя - он не доставал им до плеча, - вежливо склонили головы, потом дружно закивали, опять помолчали мгновение и, опять закивав, поправляя парики, двинулись к тополю. Родион Филимонович шел впереди, и лицо его показалось мне одновременно измученным - виноватые глаза, щеки в румянце - и оживленным.
- Вот сюда, пожалуйста! - указал он рукой патлатым верзилам и шепнул мне: - Ну чего ты! Действуй!
Торопясь, дрожащими руками я начал раздвигать штатив, устанавливать "Фотокор", наводить аппарат на артистов, а Родион Филимонович, склонясь над зеркальным видоискателем своей солидной "Экзакты", щелкал затвором. Наконец изготовился снимать мужиков в ливреях и я - уже заправил кассету! - но тут из открытых настежь боковых дверей, откуда вывалились эти трое, кто-то заорал громоподобным басом:
- Эй! Кушать подано! На сцену!
Мужики сорвались, кинулись к дверям, обгоняя друг друга и всхохатывая, а я стоял как дурак: одна рука поднята - внимание, дескать, снимаю, - вторая держит тросик. Я чертыхнулся, но Родион Филимонович успокоил:
- Невелика беда! Подумаешь! Кушать подано!
Я спросил, что это значит.
- Да артисты это такие, - улыбнулся Родион Филимонович. - Только и слов у них, как на сцену выйдут: "Кушать подано!"
Мы дружно рассмеялись, лицо моего учителя успокоилось. Будто своим сочинением про ерундовых артистов он сам себя утешил.
Музыка в театре делалась все громче и пронзительнее. Мне даже показалось, что деревянные стены начинают дребезжать от напряжения, того и гляди, что-то там в зале лопнет, - и действительно, прямо-таки рухнули аплодисменты, из двери по-сумасшедшему выскочила расфуфыренная дамочка в розовом, до земли, платье, толстоватая, правда, но все-таки видная такая, довольно красивая, и заорала во всю мочь:
- Ах! Какой позор! Какой позор!
- Да что вы! - кричал, смеясь, бежавший за ней дядька в лакированных, похожих на галоши, низких ботинках и в сиреневых забавных штанах вроде кальсон. - Аделаида Петровна! Вы гений! Душка! Молодец!
- Позор, позор! - кричала, не соглашаясь, Аделаида Петровна, точно хотела в речке утопиться, окажись тут речка, но уже во все глаза смотрела на хромированную "Экзакту" моего учителя.
- Да что вы! - кричал дядька в кальсонах и галошах. - Чудесно! Неповторимо! Великолепно!
- Вы меня успокоили! - моментально согласилась розовая артистка. Значит, все-таки ничего?
- Выше всяких похвал!
Вслед за розовой дамочкой и мужиком из распахнутых дверей перли и перли разряженные, в золотых и серебряных одеждах артисты, многие, в том числе и женщины, тотчас закуривали, кричали о чем-то, перебивая друг дружку, будто попугаи, и я растерялся, подумав, что это все похоже на какой-то невиданный базар, но только не мы пришли на него, а базар вбежал во дворик. Розовая дамочка тем временем громко воскликнула, указывая на нас пальцем:
- Это фотографы! Давайте фотографироваться!
Ей, видно, все время хотелось, чтобы на нее обращали внимание.
- Слышите! - закричала она громко, оглядывая двор. - Давайте фотографироваться!
На нее обратили внимание, но только по-разному. Одни тотчас бросились к нам, а другие хихикали, подмигивали, показывали головой на розовую артистку и отходили в стороны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82