https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye/10l/
Настоящее полное имя Соньки удивительно по своей сложности и важности – Шейндля-Сура Лейбова Соломониак. Прибыльные гастроли Золотой Ручки оборвались в 1880 году, когда ее арестовали и приговорили к ссылке в Сибирь. В Красноярском крае питерская знаменитость трудилась всего четыре года, а затем исчезла. Ее след обнаружили в Смоленске. Беглянку вновь «упаковывают» в тюремные стены. В Смоленском допре все еще красивая и элегантная Сонька влюбляет в себя местного надзирателя Михайлова и вместе с ним 30 июня 1886 года убегает.
На свободе беглая авантюристка пробыла четыре месяца. Беглянку заковывают в кандалы и отправляют не куда-нибудь, а на остров Сахалин, подальше от центральной части России. Из Одесского порта в плавучей тюрьме Сонька отправилась в Александровск. В Александровской ссыльно-каторжной тюрьме она ухитрилась добыть солдатскую шинель. То ли украла, то ли выманила у влюбчивого служивого. Переодевшись солдатом, она почти открыто вышла из ворот тюрьмы и направилась в тайгу. Беглянку ловили лишь сутки. За это время в Александровском посту кто-то убил местного лавочника и похитил у поселенца Юрковского 56 тысяч рублей. Следствие доверилось своей интуиции, которая чувствовала в этих злодеяниях руку Золотой Ручки.
На следующий день разбойница уже лежала на отшлифованной лавке и с визгом принимала порцию плетей. После чего Золотую Ручку заковали в ручные кандалы и заперли в одиночной камере, где она прожила почти три года. Этот срок здоровья ей не прибавил. Сахалинская каторга окончательно стерла былую красоту и обаяние. Выйдя из тюрьмы, Сонька – Золотая Ручка оседает на Александровском поселении. Под конец своих дней она решается на свой последний побег, который скорее напоминал робкую отлучку. Из Александровского поста больная, выцветшая Сонька побрела в тайгу и через три километра рухнула на землю. Охрана нашла ее уже мертвой.
Три рубля и десять суток
Вечный и вездесущий дух аферизма коснулся побегов еще во времена каторги. Старый арестант, закаленный не только суровым климатом, но и десятками побегов, искал среди ссыльных новобранцев богатого (относительно, разумеется) каторжанина и уговаривал его пуститься в бега. Новички почти всегда имели деньги и теплые веши. Они еще не успевали просадить и те, и другие за картами.
Неопытный арестант соглашался, подписывая этим свой смертный приговор. Вырвавшись в тайгу, опытный беглец убивал доверчивого спутника, забирал его скромное имущество и со спокойной совестью возвращался обратно в тюрьму. Он не ложился под плеть и не получал прибавку к сроку, ибо он пробыл на свободе всего сутки.
Осталась нераскрытой судьба арестанта Лагиева, который в конце прошлого века убил ректора Тифлисской семинарии. На Сахалине Лагиев служил учителем, но очень недолго. В пасхальную ночь 1880 гола он, некто Никольский и еще четверо бродяг пустились в бега. Через несколько дней по сахалинской каторге прошел слух, что троих беглецов, уже переодетых в гражданское, видели на берегу у Муравьевского поста. Лагиева и Никольского среди них не было. Многие считали, что оба были убиты. Деньги и гражданское одеяние (Никольский был сыном местного священника) – стоящая причина для убийства.
Часто афера проворачивалась с целью выманить из местной казны три рубля, которые причитались солдату за поимку беглеца. Бывало, что арестант и охранник заключали тайную сделку. Первый уходил в тайгу или к морю, второй же этому не препятствовал. Через деньдва, когда по следу беглеца пускали отряд солдат, беглый узник и служивый встречались в оговоренном месте. Они возвращались в тюрьму, солдат получал премию и делился с напарником. Доход от аферы, согласитесь, небольшой. Поэтому охрана сманивала бежать сразу нескольких арестантов. Сценарий «поимки» был тот же. Только теперь вооруженный винтовкой солдат вел сразу троих-четверых беглецов, получая за свою расторопность в три-четыре раза больше.
Доходило и до абсурда. Конвоир приводил из дремучей тайги сразу семерых бродяг, которые выглядели далеко не дохляками. А однажды худосочный местный житель, вооруженный только длинной палкой, вернул в тюрьму сразу одиннадцать беглецов. И получил за это тридцать три рубля. Вероятно, себе он оставил лишь половину.
Каторга отошла в прошлое, а вместе с ней – и денежная премия. Создатели и хранители ГУЛАГа посчитали, что финансовый интерес пагубно влияет на идейный конвой. На смену трехрублевке пришел внеочередной отпуск. Если солдат пленял или убивал беглого зека, то на десять суток отправлялся домой. Уставный «беговой отпуск» стал весомым стимулом для лагерной охраны, которая в основном состояла из солдат срочной службы. А какой солдат не мечтает стать отпускником? Легендарные «десять суток» нашли свое место и в песенном блатном наследии. Примером может служить одна из последних песен на эту тему, нашумевшая (в прямом смысле) в середине 1997 года. Ее автор Иван Кучин в стихотворной форме изложил судьбу зека-беглеца, уходившего от погони и рвущегося через заснеженную тайгу:
И ефрейтор один тоже мать вспоминал,
Среди черных осин все бойчее шагал.
Десять суток цена. Кто назначил ее?
Вот мелькнула спина, и поднялось цевье.
Сухо щелкнул затвор. Оглянулся зека.
«Сука!» – выдохнул он и взглянул в облака.
А вверху пустота, лишь вдали по кривой
Покатилась звезда, словно в отпуск домой.
И все же побег как предмет аферы все еще продолжал и, возможно, еще продолжает существовать. Подбить заключенного на «рывок», то есть на трехлетнюю прибавку к сроку, в теперешней зоне невозможно. Но появился иной способ спровоцировать побег. Мой знакомый, в прошлом начальник конвойной роты, вспоминал характерный случай.
В 1972 году в одном из лагерей Казахстана сорокалетний урка во время перехода в промзону успел переброситься двумя-тремя фразами с младшим сержантом. В конце недели сержант должен был заступить на ночное дежурство на седьмую вышку. Зек это знал и предложил охраннику сделку: «Я убегу через твою зону. Ты ничем не рискуешь. Ты просто на минуту отвернешься. Если я уйду, братва передаст тебе сто рублей». Охранник немного подумал и сказал: «Беги». Дождавшись, когда знакомый сержант заступит на седьмую вышку, зек подобрался к проволочному заграждению и прокусил проход. Затем пересек контрольную полосу и подбежал к последнему заграждению. Урка закинул веревку со стальным крюком на стену и, подобно альпинисту, стал шагать наверх. В это время «вертухай» действительно смотрел в другую сторону и, казалось, не замечал беглеца. Но едва тот подобрался к краю забора и ухватился за него руками, сержант резко повернулся, вскинул автомат и начал целиться. Выждав секунду-другую, он нажал на спуск. Длинная очередь скосила зека, упавшего по ту сторону заграждения.
Устав караульной службы уже много десятилетий рассматривает последнюю полосу препятствия (обычно высокий бетонный забор) как грань между попыткой побега и побегом, границу между жизнью и смертью. Упади зек по эту сторону забора – хлопот не оберешься. Возникает масса вопросов, первый из которых: почему не было предупредительных выстрелов? Но беглец лежал вне колонии, вне закона, который еще охраняет его жизнь.
Младший сержант внутренних войск в отпуск таки отправился. Хотя смертельно раненый зек, уже будучи в больнице, не поскупился на эпитеты в адрес подлого охранника (перед тем, как навсегда потерять сознание, подстреленный в голову и спину беглец кратко изложил суть «сговора»), никакой реакции, в том числе и эмоций, это не вызвало.
Лагерная братва даже не пыталась отомстить коварному сержанту за смерть доверчивого зека. А может, просто не сумела.
«Дождик капал на рыло и на дуло нагана»
Возвращаясь к блатному песнопению, стоит заметить, что оно уже давно увековечило тему тюремно-лагерных побегов. Рифмованные оды побегам, вероятно, возникли вместе с тюрьмами. И писали их, естественно, не законопослушные граждане. Скажем, старая тюремная песня, которую так любил напевать Григорий Котовский, сидя в кишиневском допре, появилась еще в позапрошлом столетии, якобы в стенах Владимирской тюрьмы:
Не ваше дело, часовой.
Вам на часах должно стоять.
А наше дело удалое,
Как бы из замка убежать.
Многострадальные герои блатных песен гибнут под пулями часовых и конвоя, раздираются собаками, дерутся с хищниками в таежной глуши, замерзают в буреломах или же, в конце концов, уходят от погони (к примеру, зацепившись среди тундры за курьерский поезд «Воркута-Ленинград»). Мотивом «рывка» обычно выступает умирающая мать или же негаснущая любовь к даме зарешеченного сердца. Тот же Иван Кучин в той же песне о безымянном зеке и коварном ефрейторе мать упомянул уже в начале песни:
Мать прислала письмо: «Захворала, сынок.
Знать, готовить белье уж приходит мне срок.
Только прежде, чем в путь, мне хотя бы разок
Перед смертью взглянуть на тебя бы, сынок.
Потеряла покой, все одно: как ты там?
Неужели с тобой уж не свидеться нам?
Я б примчалась к тебе, да подняться не в мочь».
И на дерзкий побег он пошел в ту же ночь…
Из воровской рифмованной классики в начале 80-х давила слезу песня, щедро напичканная уменьшительными формами речи:
Вот стоит избушечка, ветхая, печальная.
Белая акация во дворе цветет.
У окна старушечка, лет уже не мало ей.
С Воркуты далекой мать сыночка ждет.
Вот однажды вечером принесли ей весточку,
Сообщили матери, что «в расцвете лет,
Соблазнив приятеля, ваш сыночек Витенька
Темной-темной ноченькой совершил побег».
Он ушел из лагеря в голубые дали,
Шел тайгой дремучею ночи напролет,
Чтоб увидеть мамочку и сестричку Танечку.
Шел тогда Витюшеньке двадцать первый год.
Вот однажды Витенька постучал в окошечко,
Мать, увидев сына, думала, что сон.
«Скоро расстреляют, дорогая мама».
И, прижавшись к стенке, вдруг заплакал он…
Или же: …И на широкой груди, Лаская родную старушку, Я сказал: «Мама, веди, Веди ты в родную избушку». За круглым семейным столом Полней наливайте бокалы. Я пью за родные края, Я пью за тебя, мать родная. И пью я за тех матерей, Что сына ТУДА провожают И со слезами в глазах Дитя на пороге встречают. «Сын мой родной, дорогой, – Ты вся в слезах прокричала. – Сын мой вернулся домой, И жизнь моя радостней стала»…
Вологодский конвой шутить не любит
«Мертвые не возвращаются с погоста». Так любили говорить каторжане, намекая на свое пожизненное заключение. В царской России каторжные работы были сопряжены с поселением в Сибири навсегда. Арестант выбрасывался из общества, изолировался в суровой дикой глуши, где постепенно зверел и сам. Он уже не надеялся когда-нибудь вернуться, и для многих это было едва ли не самым страшным. Каторжанин умирал для родины, родных и прежних друзей. Безысходность терзала узника, его душа осознанно или подсознательно требовала перемен, а попросту – побега. Когда он в один из дней уходил в бега, каторга говорила: «Он ушел менять свою судьбу». Если изменить судьбу не удавалось и беглец возвращался на круги своя, смиренно ожидая плетей, все вздыхали: «Не подфартило». Сам смельчак стыдливо прятал глаза, как бы стесняясь своей невезучести. При пожизненной каторге побеги и отлучки считались неизбежным и даже необходимым злом. Это зло сравнивали с предохранительным клапаном, который дает выход отчаянию и сохраняет последнюю надежду. Отними у вечного узника последнюю надежду – надежду вернуться с погоста, – и он станет непредсказуемым. В какой форме проявится его отчаяние, можно было лишь догадываться.
Нынешняя Россия надежно оберегает погост, с которого еще никто не вернулся. Восстановив пожизненное заключение, она облюбовала для приговоренных остров Огненный с его странной и страшной славой. В глубине дремучих вологодских лесов, где к человеку еще не успели привыкнуть, ютится насыпной (т.е. искусственный) остров, окруженный со всех сторон водой. Огненный родился в середине XVI века и был уготовлен для ссыльных монахов. В 1962 году МВД РСФСР вернуло острову исправительно-трудовую функцию, разместив на нем вышки и ряды колючей проволоки. Так в Белозерском районе Вологодской области появилась колония особого режима, которая спустя тридцать лет станет «погостом» для вечных арестантов. Кроме холодного северного неба, островитянам уже ничего не светит.
Съемку «Калины красной» Василий Шукшин решил начать именно с этих мрачных мест. Свинцовое небо, спокойная и как бы уверенная в себе водная гладь, серые крепостные стены с часовыми и деревянные мостки, разделяющие ЭТОТ мир и ТОТ, навсегда увековечил кинематограф. Невдалеке от Огненного вытянулся еще один остров под издевательским именем Сладкий. На Сладком живут стражи колонии со своими женами и детьми. Сейчас на нем обитает чуть больше двухсот человек, которые охраняют и обслуживают сотню «вечников». Эта малая часть суши лишена промышленности, и жители поневоле становятся и огородниками, и рыбаками, благо северный край полон пресноводных щедрот. Сахар, мука и крупа на остров подвозятся гужевыми повозками.
Хотя лагерь считается «отсидочным», и мощные производственные цехи здесь не предусмотрены, зеки без работы не остаются. Им поручают шить рукавицы, за которые причитается символическое вознаграждение. Этому нехитрому и почти единственному товару на Огненном предшествовали тапочки. Их начинали шить еще в 60-х (вспомните Егора из «Калины красной», объяснявшего огрубелость своих рук: «Мы тапочки шили-шили, шили-шили»), но тогда они предназначались для ритуальных процессий, а проще говоря, для покойников. Со временем от тапочек пришлось отказаться, чтобы уберечь (!) психику арестанта. Волей-неволей зек вынужден потеть над этими осточертевшими рукавицами: за отказ работать его попросту лишат ежедневной прогулки, что ценится здесь превыше всего. На свежий воздух зек выходит в двух случаях – на прогулку и по нужде. Последнего удовольствия у него отнять не могут.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
На свободе беглая авантюристка пробыла четыре месяца. Беглянку заковывают в кандалы и отправляют не куда-нибудь, а на остров Сахалин, подальше от центральной части России. Из Одесского порта в плавучей тюрьме Сонька отправилась в Александровск. В Александровской ссыльно-каторжной тюрьме она ухитрилась добыть солдатскую шинель. То ли украла, то ли выманила у влюбчивого служивого. Переодевшись солдатом, она почти открыто вышла из ворот тюрьмы и направилась в тайгу. Беглянку ловили лишь сутки. За это время в Александровском посту кто-то убил местного лавочника и похитил у поселенца Юрковского 56 тысяч рублей. Следствие доверилось своей интуиции, которая чувствовала в этих злодеяниях руку Золотой Ручки.
На следующий день разбойница уже лежала на отшлифованной лавке и с визгом принимала порцию плетей. После чего Золотую Ручку заковали в ручные кандалы и заперли в одиночной камере, где она прожила почти три года. Этот срок здоровья ей не прибавил. Сахалинская каторга окончательно стерла былую красоту и обаяние. Выйдя из тюрьмы, Сонька – Золотая Ручка оседает на Александровском поселении. Под конец своих дней она решается на свой последний побег, который скорее напоминал робкую отлучку. Из Александровского поста больная, выцветшая Сонька побрела в тайгу и через три километра рухнула на землю. Охрана нашла ее уже мертвой.
Три рубля и десять суток
Вечный и вездесущий дух аферизма коснулся побегов еще во времена каторги. Старый арестант, закаленный не только суровым климатом, но и десятками побегов, искал среди ссыльных новобранцев богатого (относительно, разумеется) каторжанина и уговаривал его пуститься в бега. Новички почти всегда имели деньги и теплые веши. Они еще не успевали просадить и те, и другие за картами.
Неопытный арестант соглашался, подписывая этим свой смертный приговор. Вырвавшись в тайгу, опытный беглец убивал доверчивого спутника, забирал его скромное имущество и со спокойной совестью возвращался обратно в тюрьму. Он не ложился под плеть и не получал прибавку к сроку, ибо он пробыл на свободе всего сутки.
Осталась нераскрытой судьба арестанта Лагиева, который в конце прошлого века убил ректора Тифлисской семинарии. На Сахалине Лагиев служил учителем, но очень недолго. В пасхальную ночь 1880 гола он, некто Никольский и еще четверо бродяг пустились в бега. Через несколько дней по сахалинской каторге прошел слух, что троих беглецов, уже переодетых в гражданское, видели на берегу у Муравьевского поста. Лагиева и Никольского среди них не было. Многие считали, что оба были убиты. Деньги и гражданское одеяние (Никольский был сыном местного священника) – стоящая причина для убийства.
Часто афера проворачивалась с целью выманить из местной казны три рубля, которые причитались солдату за поимку беглеца. Бывало, что арестант и охранник заключали тайную сделку. Первый уходил в тайгу или к морю, второй же этому не препятствовал. Через деньдва, когда по следу беглеца пускали отряд солдат, беглый узник и служивый встречались в оговоренном месте. Они возвращались в тюрьму, солдат получал премию и делился с напарником. Доход от аферы, согласитесь, небольшой. Поэтому охрана сманивала бежать сразу нескольких арестантов. Сценарий «поимки» был тот же. Только теперь вооруженный винтовкой солдат вел сразу троих-четверых беглецов, получая за свою расторопность в три-четыре раза больше.
Доходило и до абсурда. Конвоир приводил из дремучей тайги сразу семерых бродяг, которые выглядели далеко не дохляками. А однажды худосочный местный житель, вооруженный только длинной палкой, вернул в тюрьму сразу одиннадцать беглецов. И получил за это тридцать три рубля. Вероятно, себе он оставил лишь половину.
Каторга отошла в прошлое, а вместе с ней – и денежная премия. Создатели и хранители ГУЛАГа посчитали, что финансовый интерес пагубно влияет на идейный конвой. На смену трехрублевке пришел внеочередной отпуск. Если солдат пленял или убивал беглого зека, то на десять суток отправлялся домой. Уставный «беговой отпуск» стал весомым стимулом для лагерной охраны, которая в основном состояла из солдат срочной службы. А какой солдат не мечтает стать отпускником? Легендарные «десять суток» нашли свое место и в песенном блатном наследии. Примером может служить одна из последних песен на эту тему, нашумевшая (в прямом смысле) в середине 1997 года. Ее автор Иван Кучин в стихотворной форме изложил судьбу зека-беглеца, уходившего от погони и рвущегося через заснеженную тайгу:
И ефрейтор один тоже мать вспоминал,
Среди черных осин все бойчее шагал.
Десять суток цена. Кто назначил ее?
Вот мелькнула спина, и поднялось цевье.
Сухо щелкнул затвор. Оглянулся зека.
«Сука!» – выдохнул он и взглянул в облака.
А вверху пустота, лишь вдали по кривой
Покатилась звезда, словно в отпуск домой.
И все же побег как предмет аферы все еще продолжал и, возможно, еще продолжает существовать. Подбить заключенного на «рывок», то есть на трехлетнюю прибавку к сроку, в теперешней зоне невозможно. Но появился иной способ спровоцировать побег. Мой знакомый, в прошлом начальник конвойной роты, вспоминал характерный случай.
В 1972 году в одном из лагерей Казахстана сорокалетний урка во время перехода в промзону успел переброситься двумя-тремя фразами с младшим сержантом. В конце недели сержант должен был заступить на ночное дежурство на седьмую вышку. Зек это знал и предложил охраннику сделку: «Я убегу через твою зону. Ты ничем не рискуешь. Ты просто на минуту отвернешься. Если я уйду, братва передаст тебе сто рублей». Охранник немного подумал и сказал: «Беги». Дождавшись, когда знакомый сержант заступит на седьмую вышку, зек подобрался к проволочному заграждению и прокусил проход. Затем пересек контрольную полосу и подбежал к последнему заграждению. Урка закинул веревку со стальным крюком на стену и, подобно альпинисту, стал шагать наверх. В это время «вертухай» действительно смотрел в другую сторону и, казалось, не замечал беглеца. Но едва тот подобрался к краю забора и ухватился за него руками, сержант резко повернулся, вскинул автомат и начал целиться. Выждав секунду-другую, он нажал на спуск. Длинная очередь скосила зека, упавшего по ту сторону заграждения.
Устав караульной службы уже много десятилетий рассматривает последнюю полосу препятствия (обычно высокий бетонный забор) как грань между попыткой побега и побегом, границу между жизнью и смертью. Упади зек по эту сторону забора – хлопот не оберешься. Возникает масса вопросов, первый из которых: почему не было предупредительных выстрелов? Но беглец лежал вне колонии, вне закона, который еще охраняет его жизнь.
Младший сержант внутренних войск в отпуск таки отправился. Хотя смертельно раненый зек, уже будучи в больнице, не поскупился на эпитеты в адрес подлого охранника (перед тем, как навсегда потерять сознание, подстреленный в голову и спину беглец кратко изложил суть «сговора»), никакой реакции, в том числе и эмоций, это не вызвало.
Лагерная братва даже не пыталась отомстить коварному сержанту за смерть доверчивого зека. А может, просто не сумела.
«Дождик капал на рыло и на дуло нагана»
Возвращаясь к блатному песнопению, стоит заметить, что оно уже давно увековечило тему тюремно-лагерных побегов. Рифмованные оды побегам, вероятно, возникли вместе с тюрьмами. И писали их, естественно, не законопослушные граждане. Скажем, старая тюремная песня, которую так любил напевать Григорий Котовский, сидя в кишиневском допре, появилась еще в позапрошлом столетии, якобы в стенах Владимирской тюрьмы:
Не ваше дело, часовой.
Вам на часах должно стоять.
А наше дело удалое,
Как бы из замка убежать.
Многострадальные герои блатных песен гибнут под пулями часовых и конвоя, раздираются собаками, дерутся с хищниками в таежной глуши, замерзают в буреломах или же, в конце концов, уходят от погони (к примеру, зацепившись среди тундры за курьерский поезд «Воркута-Ленинград»). Мотивом «рывка» обычно выступает умирающая мать или же негаснущая любовь к даме зарешеченного сердца. Тот же Иван Кучин в той же песне о безымянном зеке и коварном ефрейторе мать упомянул уже в начале песни:
Мать прислала письмо: «Захворала, сынок.
Знать, готовить белье уж приходит мне срок.
Только прежде, чем в путь, мне хотя бы разок
Перед смертью взглянуть на тебя бы, сынок.
Потеряла покой, все одно: как ты там?
Неужели с тобой уж не свидеться нам?
Я б примчалась к тебе, да подняться не в мочь».
И на дерзкий побег он пошел в ту же ночь…
Из воровской рифмованной классики в начале 80-х давила слезу песня, щедро напичканная уменьшительными формами речи:
Вот стоит избушечка, ветхая, печальная.
Белая акация во дворе цветет.
У окна старушечка, лет уже не мало ей.
С Воркуты далекой мать сыночка ждет.
Вот однажды вечером принесли ей весточку,
Сообщили матери, что «в расцвете лет,
Соблазнив приятеля, ваш сыночек Витенька
Темной-темной ноченькой совершил побег».
Он ушел из лагеря в голубые дали,
Шел тайгой дремучею ночи напролет,
Чтоб увидеть мамочку и сестричку Танечку.
Шел тогда Витюшеньке двадцать первый год.
Вот однажды Витенька постучал в окошечко,
Мать, увидев сына, думала, что сон.
«Скоро расстреляют, дорогая мама».
И, прижавшись к стенке, вдруг заплакал он…
Или же: …И на широкой груди, Лаская родную старушку, Я сказал: «Мама, веди, Веди ты в родную избушку». За круглым семейным столом Полней наливайте бокалы. Я пью за родные края, Я пью за тебя, мать родная. И пью я за тех матерей, Что сына ТУДА провожают И со слезами в глазах Дитя на пороге встречают. «Сын мой родной, дорогой, – Ты вся в слезах прокричала. – Сын мой вернулся домой, И жизнь моя радостней стала»…
Вологодский конвой шутить не любит
«Мертвые не возвращаются с погоста». Так любили говорить каторжане, намекая на свое пожизненное заключение. В царской России каторжные работы были сопряжены с поселением в Сибири навсегда. Арестант выбрасывался из общества, изолировался в суровой дикой глуши, где постепенно зверел и сам. Он уже не надеялся когда-нибудь вернуться, и для многих это было едва ли не самым страшным. Каторжанин умирал для родины, родных и прежних друзей. Безысходность терзала узника, его душа осознанно или подсознательно требовала перемен, а попросту – побега. Когда он в один из дней уходил в бега, каторга говорила: «Он ушел менять свою судьбу». Если изменить судьбу не удавалось и беглец возвращался на круги своя, смиренно ожидая плетей, все вздыхали: «Не подфартило». Сам смельчак стыдливо прятал глаза, как бы стесняясь своей невезучести. При пожизненной каторге побеги и отлучки считались неизбежным и даже необходимым злом. Это зло сравнивали с предохранительным клапаном, который дает выход отчаянию и сохраняет последнюю надежду. Отними у вечного узника последнюю надежду – надежду вернуться с погоста, – и он станет непредсказуемым. В какой форме проявится его отчаяние, можно было лишь догадываться.
Нынешняя Россия надежно оберегает погост, с которого еще никто не вернулся. Восстановив пожизненное заключение, она облюбовала для приговоренных остров Огненный с его странной и страшной славой. В глубине дремучих вологодских лесов, где к человеку еще не успели привыкнуть, ютится насыпной (т.е. искусственный) остров, окруженный со всех сторон водой. Огненный родился в середине XVI века и был уготовлен для ссыльных монахов. В 1962 году МВД РСФСР вернуло острову исправительно-трудовую функцию, разместив на нем вышки и ряды колючей проволоки. Так в Белозерском районе Вологодской области появилась колония особого режима, которая спустя тридцать лет станет «погостом» для вечных арестантов. Кроме холодного северного неба, островитянам уже ничего не светит.
Съемку «Калины красной» Василий Шукшин решил начать именно с этих мрачных мест. Свинцовое небо, спокойная и как бы уверенная в себе водная гладь, серые крепостные стены с часовыми и деревянные мостки, разделяющие ЭТОТ мир и ТОТ, навсегда увековечил кинематограф. Невдалеке от Огненного вытянулся еще один остров под издевательским именем Сладкий. На Сладком живут стражи колонии со своими женами и детьми. Сейчас на нем обитает чуть больше двухсот человек, которые охраняют и обслуживают сотню «вечников». Эта малая часть суши лишена промышленности, и жители поневоле становятся и огородниками, и рыбаками, благо северный край полон пресноводных щедрот. Сахар, мука и крупа на остров подвозятся гужевыми повозками.
Хотя лагерь считается «отсидочным», и мощные производственные цехи здесь не предусмотрены, зеки без работы не остаются. Им поручают шить рукавицы, за которые причитается символическое вознаграждение. Этому нехитрому и почти единственному товару на Огненном предшествовали тапочки. Их начинали шить еще в 60-х (вспомните Егора из «Калины красной», объяснявшего огрубелость своих рук: «Мы тапочки шили-шили, шили-шили»), но тогда они предназначались для ритуальных процессий, а проще говоря, для покойников. Со временем от тапочек пришлось отказаться, чтобы уберечь (!) психику арестанта. Волей-неволей зек вынужден потеть над этими осточертевшими рукавицами: за отказ работать его попросту лишат ежедневной прогулки, что ценится здесь превыше всего. На свежий воздух зек выходит в двух случаях – на прогулку и по нужде. Последнего удовольствия у него отнять не могут.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82