Все замечательно, ценник необыкновенный
– Все необходимые знания у тебя уже есть.
– Не все, – ответил Миляга, догадавшись, как он может вывернуться из этой ситуации.
– Чего же ты не знаешь? – спросил Хапексамендиос. – Я отвечу на любой вопрос.
– Твое лицо, Отец.
– Мое лицо? Что это значит?
– Мне не хватает знания о Твоем лице, о том, как оно выглядит.
– Ты видел Мой город, – ответил Незримый. – Это и есть Мое лицо.
– И это Твое единственное лицо? Это действительно так, Отец?
– Разве тебе этого недостаточно? – спросил Хапексамендиос. – Разве оно не совершенно? Разве оно не сияет?
– Слишком ярко сияет, Отец. Оно слишком величественно.
– Разве величия может быть слишком много?
– Но во мне по-прежнему живет человек, Отец, и этот человек слаб. Я смотрю на Твой город, и меня охватывает благоговейный ужас. Это шедевр...
– Ты прав.
– Это творение гения...
– Да.
– Но прошу Тебя, Отец, покажи мне менее величественное обличье. Дай мне бросить взгляд на то лицо, от которого я произошел, чтобы я мог знать, какая часть меня – Твоя.
В воздухе раздалось нечто очень похожее на вздох.
– Наверное, это покажется Тебе смешным... – сказал Миляга, – но я исполнил Твою волю прежде всего потому, что стремился увидеть лицо, одно любимое лицо... – В этих словах было достаточно правды, чтобы придать им настоящую страстность – ведь он действительно надеялся, что Примирение позволит ему воссоединиться с любимым. – Быть может, я прошу слишком многого?
Миляга различил в сумеречной дали смутное трепетание и напряг глаза, ожидая, что вот-вот должна открыться какая-то огромная дверь. Но Хапексамендиос сказал:
– Повернись спиной, Примиритель.
– Ты хочешь, чтобы я ушел?
– Нет. Просто посмотри в другую сторону.
Странно было слышать подобную фразу в ответ на просьбу открыть лицо, но по-видимому, с богоявлением дело обстояло не так-то просто. Впервые с тех пор как он оказался в этом Доминионе, вокруг послышались различные шумы – нежный шелест, приглушенное постукивание, треск, гудение. Улица размягчилась и пришла в движение, встав на службу той тайне, к которой он вынужден был повернуться спиной. Ступеньки крыльца источали костный мозг. Камни в стене раздвинулись, и из трещин, повинуясь воле Незримого, заструились алые ручейки такого насыщенного оттенка, которого Миляге еще не приходилось встречать – в сумраке улицы они казались почти черными. Балкон наверху оплыл, словно воск над огнем, и превратился в зубы. Из подоконников стали разматываться гирлянды внутренностей, потянув за собой занавески кожи.
Распад убыстрился, и он, вопреки запрету, осмелился оглянуться и увидел, что вся улица охвачена лихорадкой трансформации: одни формы дробились и таяли, другие – вздымались и застывали. Ничего узнаваемого в этом хаосе не было, и Миляга собирался уже было отвернуться, когда одна из податливых стен обрушилась цветным водопадом, и на краткое мгновение – не дольше одного биения пульса – он увидел скрывавшуюся за ней фигуру. Но мгновения этого оказалось достаточно, чтобы узнать лицо и суметь воспроизвести его перед своим внутренним взором, после того как видение исчезло. Другого такого лица не существовало во всей Имаджике. Несмотря на свое скорбное выражение, несмотря на все раны и шрамы, оно по-прежнему было совершенным.
Пай был жив и ждал его в самом центре Отца – пленник пленника. Милягой овладело безумное желание бросить свой дух прямо в хаос и потребовать от Отца, чтобы Он вернул ему мистифа. Он скажет Ему, что это – его учитель, его воспитатель, его лучший друг. Но он подавил в себе это искушение, зная, что подобная попытка может привести только к катастрофе, и вновь отвернулся, лелея в памяти увиденный образ, пока улица у него за спиной продолжала биться в судорогах. Хотя на теле мистифа были заметны следы перенесенных страданий, он выглядел куда лучше, чем можно было на это надеяться. Быть может, он черпал силы из земли, на которой был возведен город Хапексамендиоса, – ведь это был Доминион его предков.
Но как ему убедить Отца вернуть мистифа? Мольбами? Лестью? Пока он думал об этом, суматоха вокруг него постепенно стихла, и через некоторое время вновь раздался голос Хапексамендиоса.
– Примиритель?
– Да, Отец.
– Ты хотел увидеть мое лицо.
– Да, Отец.
– Так обернись и посмотри.
Так он и сделал. Улица перед ним отчасти восстановила свой прежний облик. Дома стояли там же, где и раньше, двери и окна были на месте. Но архитектор вынул из них части некогда принадлежащего ему тела и воссоздал для Миляги свой облик. Не было сомнений в том, что в прошлом Отец его был человеком и, возможно, ростом не превышал Милягу, но сейчас Он предстал в образе великана, который был раза в три больше Своего сына.
Однако, при всех Его гигантских размерах, фигура была скроена крайне неумело, словно Он успел уже забыть, что значит обладать человеческим телом. Голова Его, собранная из тысячи осколков, была огромной, но ее составные части так плохо примыкали друг к другу, что сквозь щели виднелся пульсирующий и мерцающий мозг. Одна рука была очень большой, но кисть, которой она заканчивалась, размерами едва ли превышала милягину, в то время как другая представляла собой ссохшийся, короткий отросток, который, однако, был оснащен пальцами с тремя дюжинами суставов. Торс Его также представлял собой целую серию несоответствий: Его внутренности перекатывались в клетке из полутысячи ребер, а сердце билось о слишком хрупкую грудину, которая уже успела треснуть под его ударами. Но самое странное зрелище представлял Его пах: Хапексамендиосу не удалось воссоздать Свой фаллос, и между ног у Него свисали лохмотья сырой плоти.
– Теперь... – сказал Бог. – Ты видишь?
Голос Его утратил свою монотонность. Теперь в нем звучали тысячи надтреснутых голосов из тысяч гортаней, составленных из плохо прилегавших друг к другу осколков.
– Ты видишь... – сказал он снова, – сходство?
Миляга вгляделся в страшилище и понял, что действительно видит. Оно было не в членах, не в туловище, не в фаллосе, но оно было. Когда огромная голова поднялась, он увидел на черепе Отца свое лицо. Возможно, оно было всего лишь отражением отражения отражения, причем все зеркала были кривыми, но он тут же узнал его. Зрелище это вызвало у него нестерпимую душевную боль, но не только потому, что он убедился в их родстве, а и потому, что они, казалось, поменялись ролями. При всей своей огромности, стоявшее перед ним существо было младенцем: эмбриональная голова, неуклюжие конечности... Возраст его исчислялся миллионами тысячелетий, но оно так и не смогло избавиться от своей плотской природы, в то время как он, при всей своей неискушенности, с легкостью мог покидать тело.
– Ты увидел все, что хотел, Примиритель? – спросил Хапексамендиос.
– Еще нет.
– Что же еще тебе нужно?
Миляга знал, что нужно сказать об этом сейчас, пока не свершилось обратного превращения, и стены вновь не сомкнулись наглухо.
– Мне нужно то, что внутри Тебя, Отец.
– Внутри Меня?
– Твой пленник, Отец. Мне нужен Твой пленник.
– У Меня нет никаких пленников.
– Я Твой сын, – сказал Миляга. – Плоть Твоей плоти. Почему же Ты лжешь мне?
Громоздкая голова содрогнулась. Сердце застучало еще сильнее по сломанной кости.
– Может быть, Ты не хочешь, чтобы я об этом знал? – сказал Миляга, двинувшись навстречу жалкому колоссу. – Но ведь Ты сказал мне, что я могу получить ответ на любой вопрос. – Руки, большая и маленькая, сжались и задергались. – На любой – так Ты сказал, – потому что я сослужил Тебе хорошую службу. Но есть что-то, что Ты от меня скрываешь.
– Я ничего не скрываю.
– Тогда позволь мне увидеть мистифа. Позволь мне увидеть Пай-о-па.
В ответ на эти слова все тело Бога затряслось, а вместе с ним – и улица, на которой он стоял, а сквозь неумело сложенную мозаику Его черепа сверкнули ослепительные вспышки гневных мыслей. Это зрелище напомнило Миляге о том, что какой бы хрупкой ни казалась стоявшая перед ним фигура, она – всего лишь крохотная часть Хапексамендиоса, и если сила, воздвигшая этот город и напитавшая яркой кровью его камни, обратится к разрушению, то с ней не сравнятся все Нуллианаки на свете.
Миляге пришлось остановиться. Хотя он был здесь всего лишь духом и полагал, что никаких препятствий ему быть не может, тем не менее сейчас он ощутил перед собой невидимую стену. Плотный воздух не пускал его вперед. Но несмотря на неожиданную преграду и тот ужас, который охватил его, когда он вспомнил о силе своего Отца, он не отступил. Он прекрасно понимал, что стоит ему сделать это, и разговор будет окончен, а Хапексамендиос примется за Свою последнюю работу, так и не освободив пленника.
– Где тот чистый, послушный сын, что у Меня был? – сказал Бог.
– Он по-прежнему здесь, – ответил Миляга. – И он по-прежнему хочет служить Тебе, если Ты отнесешься к нему, как подобает любящему Отцу.
В черепе засверкала череда еще более ярких вспышек. На этот раз они вырвались из-под своего купола и озарили сумрак над головой Бога. В этих разрядах можно было уловить образы, сотканные из огня обрывки мыслей Хапексамендиоса. Одним из таких образов был Пай.
– Тебя не должно с ним ничего связывать, – сказал Хапексамендиос. – Мистиф принадлежит мне.
– Нет, Отец.
– Мне!
– Мы с ним обвенчаны, Отец.
Молнии немедленно исчезли, и выпуклые глаза Бога сузились.
– Он напомнил мне о моем предназначении, – сказал Миляга. – Только благодаря ему я узнал, что я – Примиритель. Если бы не он, я не сумел бы послужить Тебе.
– Может быть, когда-то он и любил тебя... – ответили тысячи глоток. – Но теперь я хочу, чтобы ты его забыл. Выбрось его навсегда из головы.
– Но почему?
Последовал вечный родительский ответ ребенку, который задает слишком много вопросов.
– Потому что Я тебе так велю.
Но от Миляги было не так-то легко отделаться. Он продолжал настаивать.
– О чем он знает, Отец?
– Ни о чем.
– Может быть, он знает, кто такая Низи Нирвана? Скажи, в этом дело?
Яростные молнии чуть не разорвали череп Незримого.
– Кто рассказал тебе об этом? – раздался тысячеголосый гневный крик.
Миляга не видел никакого смысла во лжи.
– Моя мать, – ответил он.
Обрюзгшее тело Бога замерло – перестало биться даже сердце, и лишь молнии по-прежнему сверкали в его черепе. Следующее слово, которое Он произнес, раздалось не из тысячи глоток, а прямо из огненной вспышки.
– Це. Лес. Ти. На.
– Да, Отец.
– Она мертва, – сказала молния.
– Нет, Отец. Я был у нее о объятиях несколько минут назад. – Он поднял свою прозрачную руку. – Она сжимала эти пальцы. Она целовала их. И она сказала мне...
– Я не желаю об этом слушать!
– ...напомнить Тебе...
– Где она?
– ...о Низи Нирване.
– Где она? Где? Где?
Он воздел руки у Себя над головой, словно желая искупать их в огне Своей ярости.
– Где она? – завопил Он, и теперь глотки и молнии звучали одновременно. – Я хочу увидеть ее! Я хочу увидеть ее!
* * *
Юдит поднялась со ступеньки. Гек-а-геки стали издавать жалобные звуки, которые испугали ее куда сильнее, чем их грозное рычание. Они боялись. Она увидела, как они покидают свой пост рядом с дверью, съежившись, низко опустив головы, словно побитые собаки.
Она бросила взгляд вниз: ангелы по-прежнему ухаживали за своим израненным Маэстро, а Хои-Поллои и Понедельник отошли от двери поближе к свечам, словно их неверный свет мог защитить их от той силы, присутствие которой заставило затрепетать даже воздух.
– О, мама... – услышала она шепот Сартори.
– Да, дитя мое.
– Он ищет нас, мама.
– Я знаю.
– Ты чувствуешь?
– Да, дитя мое.
– Обними меня, мама. Обними меня.
* * *
– Где? Где? – завывал Бог, и в разрядах у Него над головой появились новые обрывки Его мыслей. Там была извилистая речка; город, куда более тусклый, чем Его метрополис, но лишь более прекрасный от этого; улица; дом. Миляга увидел нарисованный Понедельником глаз – зрачок его был выбит лапой Овиата. Потом он увидел свое собственное тело на коленях у Клема, потом – лестницу, по которой поднималась Юдит.
И вот перед ним возникла комната на втором этаже, а в ней круг, а в круге – его брат; у границы круга стояла на коленях их мать.
– Це. Лес. Ти. На, – сказал Бог. – Це. Лес. Ти. На.
Эти отрывистые слоги сорвались с губ Сартори, но голос принадлежал не ему. Юдит уже поднялась на лестничную площадку, и теперь ей было ясно видно его лицо. Оно все еще было мокрым от слез, но утратило всякое выражение. Никогда ей не доводилось видеть столь бесстрастных черт. Он был оболочкой, которую наполнила чья-то чужая душа.
– Дитя мое? – спросила Целестина.
– Скорее отойди от него, – прошептала Юдит.
Целестина поднялась на ноги.
– У тебя совсем больной голос, дитя мое, – сказала она.
– Я. Не. Дитя! – яростно выплюнули губы Сартори.
– Ты хотел, чтобы я утешила тебя, – сказала Целестина. – Так позволь же мне сделать это.
Сартори поднял глаза, но в них светился не только его взор.
– Отойди. От. Меня.
– Я хочу обнять тебя, – сказала Целестина и шагнула внутрь круга.
Гек-а-геки на площадке были охвачены ужасом. Их осторожное отступление превратилось в панический танец. Они стали биться головами о стену, словно предпочитая лишиться своих мозгов, лишь бы не слышать голоса, исходившего из уст Сартори.
– Отойди. От. Меня. Отойди. От. Меня. Отойди. От. Меня.
Целестина вновь опустилась на колени, на этот раз совсем рядом с Сартори. Но когда она заговорила, то обратилась она не к сыну, а к отцу – к Богу, который заманил ее в город злодейств и беззаконий.
– Позволь мне обнять Тебя, моя любовь, – сказала она. – Позволь мне обнять Тебя, как Ты обнимал меня когда-то.
– Нет! – взвыл Хапексамендиос, но члены Его сына отказались прийти ему на помощь.
Отчаянные протесты вновь и вновь срывались с губ Его сына, но Целестину это не остановило. Она обвила руками обоих – тело Сартори и вселившийся в него дух.
Бог застонал – столь же жалобно, сколь и устрашающе.
В Первом Доминионе Миляга увидел, как молнии над головой Отца слились в единый сноп огня и устремились в небо, словно ослепительный метеор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155
– Не все, – ответил Миляга, догадавшись, как он может вывернуться из этой ситуации.
– Чего же ты не знаешь? – спросил Хапексамендиос. – Я отвечу на любой вопрос.
– Твое лицо, Отец.
– Мое лицо? Что это значит?
– Мне не хватает знания о Твоем лице, о том, как оно выглядит.
– Ты видел Мой город, – ответил Незримый. – Это и есть Мое лицо.
– И это Твое единственное лицо? Это действительно так, Отец?
– Разве тебе этого недостаточно? – спросил Хапексамендиос. – Разве оно не совершенно? Разве оно не сияет?
– Слишком ярко сияет, Отец. Оно слишком величественно.
– Разве величия может быть слишком много?
– Но во мне по-прежнему живет человек, Отец, и этот человек слаб. Я смотрю на Твой город, и меня охватывает благоговейный ужас. Это шедевр...
– Ты прав.
– Это творение гения...
– Да.
– Но прошу Тебя, Отец, покажи мне менее величественное обличье. Дай мне бросить взгляд на то лицо, от которого я произошел, чтобы я мог знать, какая часть меня – Твоя.
В воздухе раздалось нечто очень похожее на вздох.
– Наверное, это покажется Тебе смешным... – сказал Миляга, – но я исполнил Твою волю прежде всего потому, что стремился увидеть лицо, одно любимое лицо... – В этих словах было достаточно правды, чтобы придать им настоящую страстность – ведь он действительно надеялся, что Примирение позволит ему воссоединиться с любимым. – Быть может, я прошу слишком многого?
Миляга различил в сумеречной дали смутное трепетание и напряг глаза, ожидая, что вот-вот должна открыться какая-то огромная дверь. Но Хапексамендиос сказал:
– Повернись спиной, Примиритель.
– Ты хочешь, чтобы я ушел?
– Нет. Просто посмотри в другую сторону.
Странно было слышать подобную фразу в ответ на просьбу открыть лицо, но по-видимому, с богоявлением дело обстояло не так-то просто. Впервые с тех пор как он оказался в этом Доминионе, вокруг послышались различные шумы – нежный шелест, приглушенное постукивание, треск, гудение. Улица размягчилась и пришла в движение, встав на службу той тайне, к которой он вынужден был повернуться спиной. Ступеньки крыльца источали костный мозг. Камни в стене раздвинулись, и из трещин, повинуясь воле Незримого, заструились алые ручейки такого насыщенного оттенка, которого Миляге еще не приходилось встречать – в сумраке улицы они казались почти черными. Балкон наверху оплыл, словно воск над огнем, и превратился в зубы. Из подоконников стали разматываться гирлянды внутренностей, потянув за собой занавески кожи.
Распад убыстрился, и он, вопреки запрету, осмелился оглянуться и увидел, что вся улица охвачена лихорадкой трансформации: одни формы дробились и таяли, другие – вздымались и застывали. Ничего узнаваемого в этом хаосе не было, и Миляга собирался уже было отвернуться, когда одна из податливых стен обрушилась цветным водопадом, и на краткое мгновение – не дольше одного биения пульса – он увидел скрывавшуюся за ней фигуру. Но мгновения этого оказалось достаточно, чтобы узнать лицо и суметь воспроизвести его перед своим внутренним взором, после того как видение исчезло. Другого такого лица не существовало во всей Имаджике. Несмотря на свое скорбное выражение, несмотря на все раны и шрамы, оно по-прежнему было совершенным.
Пай был жив и ждал его в самом центре Отца – пленник пленника. Милягой овладело безумное желание бросить свой дух прямо в хаос и потребовать от Отца, чтобы Он вернул ему мистифа. Он скажет Ему, что это – его учитель, его воспитатель, его лучший друг. Но он подавил в себе это искушение, зная, что подобная попытка может привести только к катастрофе, и вновь отвернулся, лелея в памяти увиденный образ, пока улица у него за спиной продолжала биться в судорогах. Хотя на теле мистифа были заметны следы перенесенных страданий, он выглядел куда лучше, чем можно было на это надеяться. Быть может, он черпал силы из земли, на которой был возведен город Хапексамендиоса, – ведь это был Доминион его предков.
Но как ему убедить Отца вернуть мистифа? Мольбами? Лестью? Пока он думал об этом, суматоха вокруг него постепенно стихла, и через некоторое время вновь раздался голос Хапексамендиоса.
– Примиритель?
– Да, Отец.
– Ты хотел увидеть мое лицо.
– Да, Отец.
– Так обернись и посмотри.
Так он и сделал. Улица перед ним отчасти восстановила свой прежний облик. Дома стояли там же, где и раньше, двери и окна были на месте. Но архитектор вынул из них части некогда принадлежащего ему тела и воссоздал для Миляги свой облик. Не было сомнений в том, что в прошлом Отец его был человеком и, возможно, ростом не превышал Милягу, но сейчас Он предстал в образе великана, который был раза в три больше Своего сына.
Однако, при всех Его гигантских размерах, фигура была скроена крайне неумело, словно Он успел уже забыть, что значит обладать человеческим телом. Голова Его, собранная из тысячи осколков, была огромной, но ее составные части так плохо примыкали друг к другу, что сквозь щели виднелся пульсирующий и мерцающий мозг. Одна рука была очень большой, но кисть, которой она заканчивалась, размерами едва ли превышала милягину, в то время как другая представляла собой ссохшийся, короткий отросток, который, однако, был оснащен пальцами с тремя дюжинами суставов. Торс Его также представлял собой целую серию несоответствий: Его внутренности перекатывались в клетке из полутысячи ребер, а сердце билось о слишком хрупкую грудину, которая уже успела треснуть под его ударами. Но самое странное зрелище представлял Его пах: Хапексамендиосу не удалось воссоздать Свой фаллос, и между ног у Него свисали лохмотья сырой плоти.
– Теперь... – сказал Бог. – Ты видишь?
Голос Его утратил свою монотонность. Теперь в нем звучали тысячи надтреснутых голосов из тысяч гортаней, составленных из плохо прилегавших друг к другу осколков.
– Ты видишь... – сказал он снова, – сходство?
Миляга вгляделся в страшилище и понял, что действительно видит. Оно было не в членах, не в туловище, не в фаллосе, но оно было. Когда огромная голова поднялась, он увидел на черепе Отца свое лицо. Возможно, оно было всего лишь отражением отражения отражения, причем все зеркала были кривыми, но он тут же узнал его. Зрелище это вызвало у него нестерпимую душевную боль, но не только потому, что он убедился в их родстве, а и потому, что они, казалось, поменялись ролями. При всей своей огромности, стоявшее перед ним существо было младенцем: эмбриональная голова, неуклюжие конечности... Возраст его исчислялся миллионами тысячелетий, но оно так и не смогло избавиться от своей плотской природы, в то время как он, при всей своей неискушенности, с легкостью мог покидать тело.
– Ты увидел все, что хотел, Примиритель? – спросил Хапексамендиос.
– Еще нет.
– Что же еще тебе нужно?
Миляга знал, что нужно сказать об этом сейчас, пока не свершилось обратного превращения, и стены вновь не сомкнулись наглухо.
– Мне нужно то, что внутри Тебя, Отец.
– Внутри Меня?
– Твой пленник, Отец. Мне нужен Твой пленник.
– У Меня нет никаких пленников.
– Я Твой сын, – сказал Миляга. – Плоть Твоей плоти. Почему же Ты лжешь мне?
Громоздкая голова содрогнулась. Сердце застучало еще сильнее по сломанной кости.
– Может быть, Ты не хочешь, чтобы я об этом знал? – сказал Миляга, двинувшись навстречу жалкому колоссу. – Но ведь Ты сказал мне, что я могу получить ответ на любой вопрос. – Руки, большая и маленькая, сжались и задергались. – На любой – так Ты сказал, – потому что я сослужил Тебе хорошую службу. Но есть что-то, что Ты от меня скрываешь.
– Я ничего не скрываю.
– Тогда позволь мне увидеть мистифа. Позволь мне увидеть Пай-о-па.
В ответ на эти слова все тело Бога затряслось, а вместе с ним – и улица, на которой он стоял, а сквозь неумело сложенную мозаику Его черепа сверкнули ослепительные вспышки гневных мыслей. Это зрелище напомнило Миляге о том, что какой бы хрупкой ни казалась стоявшая перед ним фигура, она – всего лишь крохотная часть Хапексамендиоса, и если сила, воздвигшая этот город и напитавшая яркой кровью его камни, обратится к разрушению, то с ней не сравнятся все Нуллианаки на свете.
Миляге пришлось остановиться. Хотя он был здесь всего лишь духом и полагал, что никаких препятствий ему быть не может, тем не менее сейчас он ощутил перед собой невидимую стену. Плотный воздух не пускал его вперед. Но несмотря на неожиданную преграду и тот ужас, который охватил его, когда он вспомнил о силе своего Отца, он не отступил. Он прекрасно понимал, что стоит ему сделать это, и разговор будет окончен, а Хапексамендиос примется за Свою последнюю работу, так и не освободив пленника.
– Где тот чистый, послушный сын, что у Меня был? – сказал Бог.
– Он по-прежнему здесь, – ответил Миляга. – И он по-прежнему хочет служить Тебе, если Ты отнесешься к нему, как подобает любящему Отцу.
В черепе засверкала череда еще более ярких вспышек. На этот раз они вырвались из-под своего купола и озарили сумрак над головой Бога. В этих разрядах можно было уловить образы, сотканные из огня обрывки мыслей Хапексамендиоса. Одним из таких образов был Пай.
– Тебя не должно с ним ничего связывать, – сказал Хапексамендиос. – Мистиф принадлежит мне.
– Нет, Отец.
– Мне!
– Мы с ним обвенчаны, Отец.
Молнии немедленно исчезли, и выпуклые глаза Бога сузились.
– Он напомнил мне о моем предназначении, – сказал Миляга. – Только благодаря ему я узнал, что я – Примиритель. Если бы не он, я не сумел бы послужить Тебе.
– Может быть, когда-то он и любил тебя... – ответили тысячи глоток. – Но теперь я хочу, чтобы ты его забыл. Выбрось его навсегда из головы.
– Но почему?
Последовал вечный родительский ответ ребенку, который задает слишком много вопросов.
– Потому что Я тебе так велю.
Но от Миляги было не так-то легко отделаться. Он продолжал настаивать.
– О чем он знает, Отец?
– Ни о чем.
– Может быть, он знает, кто такая Низи Нирвана? Скажи, в этом дело?
Яростные молнии чуть не разорвали череп Незримого.
– Кто рассказал тебе об этом? – раздался тысячеголосый гневный крик.
Миляга не видел никакого смысла во лжи.
– Моя мать, – ответил он.
Обрюзгшее тело Бога замерло – перестало биться даже сердце, и лишь молнии по-прежнему сверкали в его черепе. Следующее слово, которое Он произнес, раздалось не из тысячи глоток, а прямо из огненной вспышки.
– Це. Лес. Ти. На.
– Да, Отец.
– Она мертва, – сказала молния.
– Нет, Отец. Я был у нее о объятиях несколько минут назад. – Он поднял свою прозрачную руку. – Она сжимала эти пальцы. Она целовала их. И она сказала мне...
– Я не желаю об этом слушать!
– ...напомнить Тебе...
– Где она?
– ...о Низи Нирване.
– Где она? Где? Где?
Он воздел руки у Себя над головой, словно желая искупать их в огне Своей ярости.
– Где она? – завопил Он, и теперь глотки и молнии звучали одновременно. – Я хочу увидеть ее! Я хочу увидеть ее!
* * *
Юдит поднялась со ступеньки. Гек-а-геки стали издавать жалобные звуки, которые испугали ее куда сильнее, чем их грозное рычание. Они боялись. Она увидела, как они покидают свой пост рядом с дверью, съежившись, низко опустив головы, словно побитые собаки.
Она бросила взгляд вниз: ангелы по-прежнему ухаживали за своим израненным Маэстро, а Хои-Поллои и Понедельник отошли от двери поближе к свечам, словно их неверный свет мог защитить их от той силы, присутствие которой заставило затрепетать даже воздух.
– О, мама... – услышала она шепот Сартори.
– Да, дитя мое.
– Он ищет нас, мама.
– Я знаю.
– Ты чувствуешь?
– Да, дитя мое.
– Обними меня, мама. Обними меня.
* * *
– Где? Где? – завывал Бог, и в разрядах у Него над головой появились новые обрывки Его мыслей. Там была извилистая речка; город, куда более тусклый, чем Его метрополис, но лишь более прекрасный от этого; улица; дом. Миляга увидел нарисованный Понедельником глаз – зрачок его был выбит лапой Овиата. Потом он увидел свое собственное тело на коленях у Клема, потом – лестницу, по которой поднималась Юдит.
И вот перед ним возникла комната на втором этаже, а в ней круг, а в круге – его брат; у границы круга стояла на коленях их мать.
– Це. Лес. Ти. На, – сказал Бог. – Це. Лес. Ти. На.
Эти отрывистые слоги сорвались с губ Сартори, но голос принадлежал не ему. Юдит уже поднялась на лестничную площадку, и теперь ей было ясно видно его лицо. Оно все еще было мокрым от слез, но утратило всякое выражение. Никогда ей не доводилось видеть столь бесстрастных черт. Он был оболочкой, которую наполнила чья-то чужая душа.
– Дитя мое? – спросила Целестина.
– Скорее отойди от него, – прошептала Юдит.
Целестина поднялась на ноги.
– У тебя совсем больной голос, дитя мое, – сказала она.
– Я. Не. Дитя! – яростно выплюнули губы Сартори.
– Ты хотел, чтобы я утешила тебя, – сказала Целестина. – Так позволь же мне сделать это.
Сартори поднял глаза, но в них светился не только его взор.
– Отойди. От. Меня.
– Я хочу обнять тебя, – сказала Целестина и шагнула внутрь круга.
Гек-а-геки на площадке были охвачены ужасом. Их осторожное отступление превратилось в панический танец. Они стали биться головами о стену, словно предпочитая лишиться своих мозгов, лишь бы не слышать голоса, исходившего из уст Сартори.
– Отойди. От. Меня. Отойди. От. Меня. Отойди. От. Меня.
Целестина вновь опустилась на колени, на этот раз совсем рядом с Сартори. Но когда она заговорила, то обратилась она не к сыну, а к отцу – к Богу, который заманил ее в город злодейств и беззаконий.
– Позволь мне обнять Тебя, моя любовь, – сказала она. – Позволь мне обнять Тебя, как Ты обнимал меня когда-то.
– Нет! – взвыл Хапексамендиос, но члены Его сына отказались прийти ему на помощь.
Отчаянные протесты вновь и вновь срывались с губ Его сына, но Целестину это не остановило. Она обвила руками обоих – тело Сартори и вселившийся в него дух.
Бог застонал – столь же жалобно, сколь и устрашающе.
В Первом Доминионе Миляга увидел, как молнии над головой Отца слились в единый сноп огня и устремились в небо, словно ослепительный метеор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155