https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/chernie/
Но и Владимир Ильич, судя по неуловимым интонациям воспоминаний, был тоже неотразим, жаль,что с Надеждой Константиновной у него вышла промашка.
Иосиф очень веселился, когда она рассказала ему о своих наблюдениях.
- Ну, конечно, женится он должен был на ней, она просто создана для него, совместное подполье еще больше подтвердило это и как он не понял? Вроде меня, который тоже не понял, что его революционная судьба - Маняша. На гимназистку польстился, а тот - на пышки. Курочки вы рябы, дурочки вы бабы. Митрофаны, истинные Митрофаны.
Зима волоклась медленно, сырая, с ледяными ветрами. В пальто можно было только перебежками по Кремлю - из дома в секретариат и обратно.
Мамаша, осмотрев свое изделие времён Февральской революции, сказала, что можно перелицевать и заново простегать ватную подкладку. Вот только ваты новой достать негде. Решили спросить у Маруси, которая владела обширным списком полезных людей. Правда, Сванидзе собирались в Тегеран, Марусе, конечно, не до ваты, но почему не попробовать.
Маруся ахнула, увидев драную подкладку с вылезающими клочьями ваты:
- Никакой перелицовки. Твой муж Генсек, ты - дама. У меня на Молчановке есть Матрена Акимовна, она одеяльщица, простегает в лучшем виде, а верх - возьмешь мое пальто. В Тегеране теплого не нужно. И потом, Надя, нужно носить корсет, извини, но после родов у тебя обмяк живот, поедешь со мной, это близко - проезд Художественного театра, чудная корсетница, и к Марсель Васильевне - за шляпой. За кружевцами в Царицыно к Поле Храповой вряд ли успеем, в крайнем случае оставлю свои воротнички, платье сошьём в Пошивочной ГОРТа.
- Мне надо только пальто.
Но Маруся наморщила курносый носик:
- Нет, в таком виде я тебя не могу оставить. Я виновата - запустила тебя, я и исправлю.
- Иосиф не даст денег на шляпу и корсет, это же дорого.
Но он неожиданно дал легко. Открыл ящик письменного стола:
- Бери, Татка, из моей заначки, бери, не стесняйся. Действительно ты что-то пообносилась.
Два дня носились с Марусей на машине от Молчановки, в Фалалеевский, оттуда на Ильинку, с Ильинки - все-таки в Царицыно к звероватой Поле, которая на робкую похвалу Надежды "Хорошие кружавчики" пробурчала презрительно: "Кружавчики! Это из Эрмитажа, им цены нет".
На этом поездки закончились, Надежде и так было невмоготу видеть синюшные от голода лица швей, раздеваться, стесняясь своего белья, одеваться, путаясь в рукавах, пуговичках, заходить в чужие квартиры, уставленные мебелью красного дерева со вздувшимися пузырями фанеровки там, где ставили горячие чайники. Маруся же чувствовала себя совершенно свободно.
- А эта чашечка? Какая прелесть? Попов?
- Корнилов. Обожаю Корниловские вещи, я вообще поклонница зеленого, это мой цвет. Сколько?
Или:
- Какая прелестная маркиза! Бриллиантики желтой воды, но зато огранка. Сколько хотите?
Маруся, выросшая в богатом доме, знала толк в вещах. Надежде было скучно, неловко, иногда просто стыдно, среди нищеты, а еще более - среди былой роскоши.
- Напрасно тебя корежит. Все равно они это понесут на барахолку, где их обманут, а я даю хорошую цену.
За два мучительных дня была вознаграждена его восхищенным взглядом:
- Таточка! Да ты у меня красавица! Настоящая нэпманша. Пошли проверим, как это платье и шляпка снимаются, пошли!
- Мне на службу пора.
- Ничего подождут. Идем! Ты за нэпманшу обиделась? Ну брось! Шутка!
Она боялась придти в новом пальто и шляпке в секретариат, его "нэпманша" все-таки сидело занозой, но в секретариате никто, кроме Шушаник, не заметил её обновок.
Оказывается Ильич сказал, что будет бороться за то, чтобы ему выдали материалы комиссии по грузинскому вопросу. Пусть секретари их готовят.
Зашла к нему поздороваться: лицо осунувшееся, серое, на лбу компресс, подал левую руку.
- Наденька, загрузил вас неимоверно. Но если бы я был на свободе, то я легко бы все это сделал сам.
Она почувствовала, что сейчас разрыдается при нем. Попыталась отнять руку, но он не отпускал, из впалых глазниц смотрели блестящие (не от жара ли?) глаза. Рука горячая, легкая, сухая.
- А помните, как вы учили Надежду Константиновну стряпать? Мы вас очень полюбили. Не за уроки стряпни, конечно. - Смешок. - Ничего из этого не вышло. А ведь нигде так человек не проявляется, как на коммунальной кухне?
На ее счастье вошел доктор Кожевников. Ленин отпустил ее руку и сделал кистью в воздухе какой-то слабый жест: то ли благословения, то ли прощания, то ли знак бессилия и беспомощности.
Она заперлась в туалете и там торопливо выплакалась.
Разве этого человека она видела в семнадцатом на Рождественской, когда прибежала с улицы и возбужденно рассказывала об агенте Вильгельма,не зная, что тот невысокий, который смеялся громче и искренней всех и есть "немецкий агент" Ленин?
Или на того, кто забегал на кухню, и она угощала его драниками и пирогами из муки грубого помола? Он называл это "прикармливать". Теперь он уходит навсегда, с каким мужеством, с каким достоинством! А она в это время покупает корсеты и шляпки - стыд. Надо сказать Иосифу, что бесчеловечно лишать его последней и единственной радости - работы и общения с людьми. Даже Фотиева поджатыми губами и взглядом куда-то ей в переносицу выражает неодобрение столь жестких мер.
Весь февраль он работал методично, то с Лидией Александровной, то с Марией Акимовной, а один раз уже в конце месяца диктовал Марии Ильиничне больше часа.
Она пришла домой торжествующая и прямо, почти с порога:
- Ты говоришь спёкся , а он диктовал сегодня вечером долго, очень долго, - часа полтора.
- Кому?
Вопрос - как выстрел, и глаза - как два дула.
- Марии Ильиничне.
- Перепечатывать дали тебе?
- Нет. И вообще это что-то личное, наверное. Она прошла с тетрадью. Знаешь, такие немецкие большие тетради с черными обложками, он их любит.
- Еще бы! Запомни - личного у него нет. Его личное - то сейчас борьба со... это борьба за дело рабочего класса. И она эту тетрадь унесла к себе?
- Какая разница. Кажется, нет. Определенно нет. Потому что после диктовки, к нему пошел врач, а она подошла ко мне, сказала, что я могу пойти домой, очень холодно и что-то еще... ты знаешь, мне последнее время трудно в секретариате, все как-то косо на меня смотрят, иногда замолкают, когда я вхожу, а Марья Ильинична разговаривает как с прислугой. Была неприятно удивлена, что я еще сижу, будто я по своей воле.
- Что она еще тебе сказала?
- Не помню.
- У тебя что мозгов только на тряпки хватает?
- Зачем ты так! Ведь это мамаша и Маруся меня уговорили, и пальто действительно...
- На хер твое пальто! Заткни его себе в пизду! Вспоминай, о чем мымра спросила.
- Это было так барственно, так недоброжелательно, я смешалась...
- Тогда я скажу. Она спросила, не передавал ли я чего-нибудь на словах.
- Да! Именно это.
- Даа.., - проблеял ей в лицо. - я так и думал, что о яде беспокоится. Она готова его с того света притащить, чтоб только своих привилегий не лишиться.
- Он опять просил яд?
- Просил, просил.
- Бедный!
- Не такой бедный, если в тетрадочку диктует по вечерам, тайком.
- Может, это завещание?
- Вот именно. Только не то, что ты думаешь.
Последнюю неделю перед резким ухудшением его состояние было сносным, сначала работал с Надеждой Константиновной, а у Марии Ильиничны было лицо "оскорбленной невинности" и между ними тоже что-то напряглось, что-то нарывало, Надежда подумала: "Везде одно и то же: сестра и жена недолюбливают друг друга, как у нас Сашико и Маруся".
Бешено жали с материалами комиссии Политбюро по грузинскому вопросу. Она печатала, не разгибаясь, а вокруг в полной тишине было что-то зловещее. У Володичевой глаза стали огромными и, словно бы, невидящими как у Филина, Лидия Александровна стала почему-то распоряжаться хриплым шепотом. По телефону читали письмо Троцкому, она вздрогнула, услышав имя мужа, кажется, вместе с именем Дзержинского "...и я не могу положиться на их беспристрастие".
Ломило в затылке, немели пальцы, нечаянно увидела как Мария Ильинична, не ответив на какой-то вопрос, показала глазами на нее. Ей все время хотелось плакать, бросить все и уйти. Таблетки нового доктора не помогали, лишь появилась слабость в ногах, и она перестала их принимать.
Потом наступил день, когда Володичева поедала неподвижным взором Надежду Константиновну, а та делала вид, что не видит взгляда филина. Из кабинета доносились гневные крики. Однажды расслышала: "Пришло?"
Без конца звонили Каменеву, который почему-то был очень нужен, но найти его не могли. К вечеру Ильичу стало худо, забегали врачи, Маруся рыдала в библиотеке. Шушаник отпаивала ее валерианкой. На вопрос "что случилось?" Маруся ответила сквозь рыдания: "Ах, Надя, если б ты знала!" Шушаник втягивала голову в плечи и опускала углы рта "мол, я тоже не понимаю".
Иосиф пришел поздно, она не слышала, как он пошел работать к себе в кабинет, утром, когда она убегала на службу, еще спал.
Теперь лицо у Володичевой было напряженным ым, глаза уменьшились, и она с непонятной решимостью поглядывала на дверь, из которой должна была появиться Надежда Константиновна.
Появилась в своей мышиного цвета толстовке, с еще более чем обычно небрежно убранными волосами. Глянула отстраненно. Лицо серое, щеки обвисли.
Володичева подошла к ней, что-то прошептала на ухо (такого еще не бывало), и они ушли в кабинет Надежды Константиновны.
Очень скоро Володичева вышла и тут же куда-то засобиралась, скользнула взглядом по ней, хотела что-то спросить, но передумала.
Она снова склонилась над машинкой. Ближе к вечеру вернулась Володичева и сразу - к Надежде Константиновне. Вышла понурая, спросила не надо ли помочь. Надежда, не поднимая головы, ответила: "Спасибо Маруся, я успеваю" и на этих словах из кабинета выбежала сиделка, нелепо заметалась перед дверью, словно перед ней разверзлась пропасть, и бросилась назад. Пробежала Мария Ильинична, потом доктор Валентинов.
- Умер?! - одними губами прошептала Володичева в ответ на ее испуганный взгляд.
Ясно было, одно: надо уходить из приемной. Так уже было в мае, когда его переносили в квартиру.
Домой не хотелось, опыт подсказывал: вчера ночевал в кабинете, сегодня жди или молчания, или злобной ругани.
Сырой мартовский ветер принес странный сладковато-тошнотный запах, тот, что помнила с Гражданской войны. Где-то что-то гнило. В новом пальто было тепло, и она решила прогуляться немного ну хоть до Дома Союзов, может быть зайти к Екатерине Павловне.
То ли от запаха, то ли от головной боли подступала тошнота. Фетровые боты намокли и стали тяжелыми. Прошла Александровским садом, день мерк, в саду было безлюдно, лишь вороны, сидя на голых деревьях громко орали над головой. За Тверской заставой, вдали светилась красная полоска заката. И вдруг она услышала траурную музыку, крики, увидела черно-серую ленту людей, вползающую в двери Дома союзов. Музыка звучала все громче и громче: "Грезы" Шумана, тара-тарарарара-тара, взмывала вверх почти визгливо и падала. Она оглянулась, сзади пустота, тишина, серые сугробы. Музыка звучала в голове, разрывая ее болью. Пауза. И начиналась сначала, с той же музыкальной фразы - тара-тарарара-ра-ра!
Она видела и слышала чьи-то похороны. У Исторического музея стало расти вверх что-то черное огромное, заслоняя Дом Союзов, очередь, оно надувалось, ширилось и вдруг покатилось вниз к Тверской, постепенно поднимаясь вверх. Она вгляделась и увидела на фоне заката огромную цифру тридцать. Она вдруг поняла вздрогнувшим нутром, что означает эта цифра и кого сегодня хоронят.
В купе проникал запах гари и дезинфекции. В коридорах слышалась немецкая речь. Граница. Значит, она дремала до самой границы. Затекли ноги, шея, ломило в затылке. Открыла сумку - в одном отделении кофеин, в другом облатки доктора Менцеля. Если бы он сейчас сидел напротив, она рассказала бы свой сон. Еще не поздно. Пограничное состояние: с одной стороны одна жизнь, с другой - другая. Она стала у окна. По перрону деловито прохаживались военные, точно так же прохаживаются на остановках вдоль курьерского состава на юг чины ОГПУ.
Направо - Эрих, умеющий унять боль, фонтан и памятник Гете перед ним, лампа с кружевным абажуром, стоящая на подоконнике, маленький трудолюбивый поезд, пробирающийся ежедневно через леса и туннели, музыка Дворжака из раскрытых окон казино, буки и грабы в Геологическом парке; налево оплеванная стена, запах от ног, когда он снимает сапоги, желтые прокуренные зубы, город, становящийся с каждым годом все уродливее, пустынные покатые площади Кремля, продуваемые всеми ветрами, выскабливания без наркоза, песни и пляски после сытных поздних обедов, полуголодные товарищи по Академии, сквер перед институтом Менделеева, куда они выходят поесть во время большого перерыва, старые липы, килька и тюлька на газете, расстеленной на лавочке...
А прямо - сапоги и шинели, что там, что здесь. Нет, она свой выбор сделала, двенадцать лет назад, когда прибежала к поезду с корзинкой, Иосиф и Федя уже ждали. Федя был потрясен, а Иосиф казался ребенком, вновь обретшим на вокзале потерянную мать.
Она вспомнила, что ни разу не вынимала из заветного маленького карманчика в сумке свой талисман. Крошечный клочок бумаги с запиской карандашом. Сунул утром в день бегства перед уходом в Смольный:
"Татька!
Ети ти миня деса пого почиюю не здеаешь ного, я буду тё вемя папа. Чеюю кепко, ного, очень ного. Иосиф."
Они никогда не говорили об этой записке, хотя ни тогда, ни потом она не разгадала, что означает "деса", но клочок всегда хранила в сумочке. Потому что никто, кроме нее, не знает, каким маленьким беззащитным он становится иногда рядом с ней. Его надо сажать на горшок, купать, говорить ласковые слова... никто не знает, как он берет грудь и замирает в младенческом блаженстве. Он доверяется ей безраздельно, безоглядно, только ей, и она одна - защита ему перед страшным миром.
Поезд тронулся. Ветер относил черный паровозный дым, и в его извивах ей почудилась цифра тридцать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Иосиф очень веселился, когда она рассказала ему о своих наблюдениях.
- Ну, конечно, женится он должен был на ней, она просто создана для него, совместное подполье еще больше подтвердило это и как он не понял? Вроде меня, который тоже не понял, что его революционная судьба - Маняша. На гимназистку польстился, а тот - на пышки. Курочки вы рябы, дурочки вы бабы. Митрофаны, истинные Митрофаны.
Зима волоклась медленно, сырая, с ледяными ветрами. В пальто можно было только перебежками по Кремлю - из дома в секретариат и обратно.
Мамаша, осмотрев свое изделие времён Февральской революции, сказала, что можно перелицевать и заново простегать ватную подкладку. Вот только ваты новой достать негде. Решили спросить у Маруси, которая владела обширным списком полезных людей. Правда, Сванидзе собирались в Тегеран, Марусе, конечно, не до ваты, но почему не попробовать.
Маруся ахнула, увидев драную подкладку с вылезающими клочьями ваты:
- Никакой перелицовки. Твой муж Генсек, ты - дама. У меня на Молчановке есть Матрена Акимовна, она одеяльщица, простегает в лучшем виде, а верх - возьмешь мое пальто. В Тегеране теплого не нужно. И потом, Надя, нужно носить корсет, извини, но после родов у тебя обмяк живот, поедешь со мной, это близко - проезд Художественного театра, чудная корсетница, и к Марсель Васильевне - за шляпой. За кружевцами в Царицыно к Поле Храповой вряд ли успеем, в крайнем случае оставлю свои воротнички, платье сошьём в Пошивочной ГОРТа.
- Мне надо только пальто.
Но Маруся наморщила курносый носик:
- Нет, в таком виде я тебя не могу оставить. Я виновата - запустила тебя, я и исправлю.
- Иосиф не даст денег на шляпу и корсет, это же дорого.
Но он неожиданно дал легко. Открыл ящик письменного стола:
- Бери, Татка, из моей заначки, бери, не стесняйся. Действительно ты что-то пообносилась.
Два дня носились с Марусей на машине от Молчановки, в Фалалеевский, оттуда на Ильинку, с Ильинки - все-таки в Царицыно к звероватой Поле, которая на робкую похвалу Надежды "Хорошие кружавчики" пробурчала презрительно: "Кружавчики! Это из Эрмитажа, им цены нет".
На этом поездки закончились, Надежде и так было невмоготу видеть синюшные от голода лица швей, раздеваться, стесняясь своего белья, одеваться, путаясь в рукавах, пуговичках, заходить в чужие квартиры, уставленные мебелью красного дерева со вздувшимися пузырями фанеровки там, где ставили горячие чайники. Маруся же чувствовала себя совершенно свободно.
- А эта чашечка? Какая прелесть? Попов?
- Корнилов. Обожаю Корниловские вещи, я вообще поклонница зеленого, это мой цвет. Сколько?
Или:
- Какая прелестная маркиза! Бриллиантики желтой воды, но зато огранка. Сколько хотите?
Маруся, выросшая в богатом доме, знала толк в вещах. Надежде было скучно, неловко, иногда просто стыдно, среди нищеты, а еще более - среди былой роскоши.
- Напрасно тебя корежит. Все равно они это понесут на барахолку, где их обманут, а я даю хорошую цену.
За два мучительных дня была вознаграждена его восхищенным взглядом:
- Таточка! Да ты у меня красавица! Настоящая нэпманша. Пошли проверим, как это платье и шляпка снимаются, пошли!
- Мне на службу пора.
- Ничего подождут. Идем! Ты за нэпманшу обиделась? Ну брось! Шутка!
Она боялась придти в новом пальто и шляпке в секретариат, его "нэпманша" все-таки сидело занозой, но в секретариате никто, кроме Шушаник, не заметил её обновок.
Оказывается Ильич сказал, что будет бороться за то, чтобы ему выдали материалы комиссии по грузинскому вопросу. Пусть секретари их готовят.
Зашла к нему поздороваться: лицо осунувшееся, серое, на лбу компресс, подал левую руку.
- Наденька, загрузил вас неимоверно. Но если бы я был на свободе, то я легко бы все это сделал сам.
Она почувствовала, что сейчас разрыдается при нем. Попыталась отнять руку, но он не отпускал, из впалых глазниц смотрели блестящие (не от жара ли?) глаза. Рука горячая, легкая, сухая.
- А помните, как вы учили Надежду Константиновну стряпать? Мы вас очень полюбили. Не за уроки стряпни, конечно. - Смешок. - Ничего из этого не вышло. А ведь нигде так человек не проявляется, как на коммунальной кухне?
На ее счастье вошел доктор Кожевников. Ленин отпустил ее руку и сделал кистью в воздухе какой-то слабый жест: то ли благословения, то ли прощания, то ли знак бессилия и беспомощности.
Она заперлась в туалете и там торопливо выплакалась.
Разве этого человека она видела в семнадцатом на Рождественской, когда прибежала с улицы и возбужденно рассказывала об агенте Вильгельма,не зная, что тот невысокий, который смеялся громче и искренней всех и есть "немецкий агент" Ленин?
Или на того, кто забегал на кухню, и она угощала его драниками и пирогами из муки грубого помола? Он называл это "прикармливать". Теперь он уходит навсегда, с каким мужеством, с каким достоинством! А она в это время покупает корсеты и шляпки - стыд. Надо сказать Иосифу, что бесчеловечно лишать его последней и единственной радости - работы и общения с людьми. Даже Фотиева поджатыми губами и взглядом куда-то ей в переносицу выражает неодобрение столь жестких мер.
Весь февраль он работал методично, то с Лидией Александровной, то с Марией Акимовной, а один раз уже в конце месяца диктовал Марии Ильиничне больше часа.
Она пришла домой торжествующая и прямо, почти с порога:
- Ты говоришь спёкся , а он диктовал сегодня вечером долго, очень долго, - часа полтора.
- Кому?
Вопрос - как выстрел, и глаза - как два дула.
- Марии Ильиничне.
- Перепечатывать дали тебе?
- Нет. И вообще это что-то личное, наверное. Она прошла с тетрадью. Знаешь, такие немецкие большие тетради с черными обложками, он их любит.
- Еще бы! Запомни - личного у него нет. Его личное - то сейчас борьба со... это борьба за дело рабочего класса. И она эту тетрадь унесла к себе?
- Какая разница. Кажется, нет. Определенно нет. Потому что после диктовки, к нему пошел врач, а она подошла ко мне, сказала, что я могу пойти домой, очень холодно и что-то еще... ты знаешь, мне последнее время трудно в секретариате, все как-то косо на меня смотрят, иногда замолкают, когда я вхожу, а Марья Ильинична разговаривает как с прислугой. Была неприятно удивлена, что я еще сижу, будто я по своей воле.
- Что она еще тебе сказала?
- Не помню.
- У тебя что мозгов только на тряпки хватает?
- Зачем ты так! Ведь это мамаша и Маруся меня уговорили, и пальто действительно...
- На хер твое пальто! Заткни его себе в пизду! Вспоминай, о чем мымра спросила.
- Это было так барственно, так недоброжелательно, я смешалась...
- Тогда я скажу. Она спросила, не передавал ли я чего-нибудь на словах.
- Да! Именно это.
- Даа.., - проблеял ей в лицо. - я так и думал, что о яде беспокоится. Она готова его с того света притащить, чтоб только своих привилегий не лишиться.
- Он опять просил яд?
- Просил, просил.
- Бедный!
- Не такой бедный, если в тетрадочку диктует по вечерам, тайком.
- Может, это завещание?
- Вот именно. Только не то, что ты думаешь.
Последнюю неделю перед резким ухудшением его состояние было сносным, сначала работал с Надеждой Константиновной, а у Марии Ильиничны было лицо "оскорбленной невинности" и между ними тоже что-то напряглось, что-то нарывало, Надежда подумала: "Везде одно и то же: сестра и жена недолюбливают друг друга, как у нас Сашико и Маруся".
Бешено жали с материалами комиссии Политбюро по грузинскому вопросу. Она печатала, не разгибаясь, а вокруг в полной тишине было что-то зловещее. У Володичевой глаза стали огромными и, словно бы, невидящими как у Филина, Лидия Александровна стала почему-то распоряжаться хриплым шепотом. По телефону читали письмо Троцкому, она вздрогнула, услышав имя мужа, кажется, вместе с именем Дзержинского "...и я не могу положиться на их беспристрастие".
Ломило в затылке, немели пальцы, нечаянно увидела как Мария Ильинична, не ответив на какой-то вопрос, показала глазами на нее. Ей все время хотелось плакать, бросить все и уйти. Таблетки нового доктора не помогали, лишь появилась слабость в ногах, и она перестала их принимать.
Потом наступил день, когда Володичева поедала неподвижным взором Надежду Константиновну, а та делала вид, что не видит взгляда филина. Из кабинета доносились гневные крики. Однажды расслышала: "Пришло?"
Без конца звонили Каменеву, который почему-то был очень нужен, но найти его не могли. К вечеру Ильичу стало худо, забегали врачи, Маруся рыдала в библиотеке. Шушаник отпаивала ее валерианкой. На вопрос "что случилось?" Маруся ответила сквозь рыдания: "Ах, Надя, если б ты знала!" Шушаник втягивала голову в плечи и опускала углы рта "мол, я тоже не понимаю".
Иосиф пришел поздно, она не слышала, как он пошел работать к себе в кабинет, утром, когда она убегала на службу, еще спал.
Теперь лицо у Володичевой было напряженным ым, глаза уменьшились, и она с непонятной решимостью поглядывала на дверь, из которой должна была появиться Надежда Константиновна.
Появилась в своей мышиного цвета толстовке, с еще более чем обычно небрежно убранными волосами. Глянула отстраненно. Лицо серое, щеки обвисли.
Володичева подошла к ней, что-то прошептала на ухо (такого еще не бывало), и они ушли в кабинет Надежды Константиновны.
Очень скоро Володичева вышла и тут же куда-то засобиралась, скользнула взглядом по ней, хотела что-то спросить, но передумала.
Она снова склонилась над машинкой. Ближе к вечеру вернулась Володичева и сразу - к Надежде Константиновне. Вышла понурая, спросила не надо ли помочь. Надежда, не поднимая головы, ответила: "Спасибо Маруся, я успеваю" и на этих словах из кабинета выбежала сиделка, нелепо заметалась перед дверью, словно перед ней разверзлась пропасть, и бросилась назад. Пробежала Мария Ильинична, потом доктор Валентинов.
- Умер?! - одними губами прошептала Володичева в ответ на ее испуганный взгляд.
Ясно было, одно: надо уходить из приемной. Так уже было в мае, когда его переносили в квартиру.
Домой не хотелось, опыт подсказывал: вчера ночевал в кабинете, сегодня жди или молчания, или злобной ругани.
Сырой мартовский ветер принес странный сладковато-тошнотный запах, тот, что помнила с Гражданской войны. Где-то что-то гнило. В новом пальто было тепло, и она решила прогуляться немного ну хоть до Дома Союзов, может быть зайти к Екатерине Павловне.
То ли от запаха, то ли от головной боли подступала тошнота. Фетровые боты намокли и стали тяжелыми. Прошла Александровским садом, день мерк, в саду было безлюдно, лишь вороны, сидя на голых деревьях громко орали над головой. За Тверской заставой, вдали светилась красная полоска заката. И вдруг она услышала траурную музыку, крики, увидела черно-серую ленту людей, вползающую в двери Дома союзов. Музыка звучала все громче и громче: "Грезы" Шумана, тара-тарарарара-тара, взмывала вверх почти визгливо и падала. Она оглянулась, сзади пустота, тишина, серые сугробы. Музыка звучала в голове, разрывая ее болью. Пауза. И начиналась сначала, с той же музыкальной фразы - тара-тарарара-ра-ра!
Она видела и слышала чьи-то похороны. У Исторического музея стало расти вверх что-то черное огромное, заслоняя Дом Союзов, очередь, оно надувалось, ширилось и вдруг покатилось вниз к Тверской, постепенно поднимаясь вверх. Она вгляделась и увидела на фоне заката огромную цифру тридцать. Она вдруг поняла вздрогнувшим нутром, что означает эта цифра и кого сегодня хоронят.
В купе проникал запах гари и дезинфекции. В коридорах слышалась немецкая речь. Граница. Значит, она дремала до самой границы. Затекли ноги, шея, ломило в затылке. Открыла сумку - в одном отделении кофеин, в другом облатки доктора Менцеля. Если бы он сейчас сидел напротив, она рассказала бы свой сон. Еще не поздно. Пограничное состояние: с одной стороны одна жизнь, с другой - другая. Она стала у окна. По перрону деловито прохаживались военные, точно так же прохаживаются на остановках вдоль курьерского состава на юг чины ОГПУ.
Направо - Эрих, умеющий унять боль, фонтан и памятник Гете перед ним, лампа с кружевным абажуром, стоящая на подоконнике, маленький трудолюбивый поезд, пробирающийся ежедневно через леса и туннели, музыка Дворжака из раскрытых окон казино, буки и грабы в Геологическом парке; налево оплеванная стена, запах от ног, когда он снимает сапоги, желтые прокуренные зубы, город, становящийся с каждым годом все уродливее, пустынные покатые площади Кремля, продуваемые всеми ветрами, выскабливания без наркоза, песни и пляски после сытных поздних обедов, полуголодные товарищи по Академии, сквер перед институтом Менделеева, куда они выходят поесть во время большого перерыва, старые липы, килька и тюлька на газете, расстеленной на лавочке...
А прямо - сапоги и шинели, что там, что здесь. Нет, она свой выбор сделала, двенадцать лет назад, когда прибежала к поезду с корзинкой, Иосиф и Федя уже ждали. Федя был потрясен, а Иосиф казался ребенком, вновь обретшим на вокзале потерянную мать.
Она вспомнила, что ни разу не вынимала из заветного маленького карманчика в сумке свой талисман. Крошечный клочок бумаги с запиской карандашом. Сунул утром в день бегства перед уходом в Смольный:
"Татька!
Ети ти миня деса пого почиюю не здеаешь ного, я буду тё вемя папа. Чеюю кепко, ного, очень ного. Иосиф."
Они никогда не говорили об этой записке, хотя ни тогда, ни потом она не разгадала, что означает "деса", но клочок всегда хранила в сумочке. Потому что никто, кроме нее, не знает, каким маленьким беззащитным он становится иногда рядом с ней. Его надо сажать на горшок, купать, говорить ласковые слова... никто не знает, как он берет грудь и замирает в младенческом блаженстве. Он доверяется ей безраздельно, безоглядно, только ей, и она одна - защита ему перед страшным миром.
Поезд тронулся. Ветер относил черный паровозный дым, и в его извивах ей почудилась цифра тридцать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39