https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Duravit/
Лихорадка появлялась у меня от всякого пустяка. Меня поили рыбьим жиром, который в те времена представлял собой горькую желтую жидкость, глотать ее было очень противно. Отец часто приносил домой из гавани морскую воду, но она, пожалуй, имела еще более скверный вкус.
К лежанию в постели я не питал особого отвращения, как это бывает со здоровыми детьми, когда они внезапно заболевают. Часто я сам требовал, чтобы меня уложили, если даже у меня ничего не болело, но просто было скверное самочувствие. Я успокаивался, лишь когда забирался в мягкую постель, чувствуя себя там, как в чреве матери. По правде сказать, слишком резок переход от уединенного существования в теплом материнском чреве к холодному, огромному внешнему миру! Чаще всего лишения, испытываемые детьми, связаны с отсутствием ухода и тепла, — лежа в уютной, мягкой постели, укрытые с головой теплой перинкой, они успокаиваются.
Еще в большей степени это относится к слабым детям. Зачем стараться закалять их суровыми условиями — жизнь и так достаточно сурова!
Когда я заболевал, мать охотно укладывала меня в постель, а я лежал, наслаждался теплом и смотрел, как она хлопочет. Время от времени она подходила ко мне.
— Ну, малыш, скоро ли ты опять начнешь бегать? — спрашивала она с особой, ей одной свойственной улыбкой. — Постарайся-ка встать скорее, а то кто-нибудь увидит и подумает, что ты болен ленивой лихорадкой.
Но обычно болезнь бывала гораздо серьезнее.
Особенно запечатлелся в моей памяти один случай. Я лежал в нашей спальне, выходившей окнами в сторону улицы Олуфсвей, где тогда строились новые дома, и изо дня в день следил за работами. Сначала я слышал, как в яме, выкопанной для фундамента, возились мальчишки из соседних домов, затем увидел, как рабочие устанавливают леса. Однажды над забором, которым были обнесены наши дома, показались фуражки каменщиков. Стены росли, рабочие подымались наверх с огромным грузом камня и цемента и сбрасывали свою ношу с ужасным грохотом. Во время работы они кричали и пели. Обычно из рук в руки переходила бутылка, случалось также, что вспыхивала ссора. Я тогда кричал от страха, а мать прибегала из кухни и успокаивала меня. Я жил под каким-то вечным страхом, который особенно обострялся, когда взрослые начинали ссориться. Вероятно, виной этому были душераздирающие домашние сцены, когда отец возвращался домой пьяный.
Во время этой болезни, которая длилась довольно долго, меня постоянно лихорадило, и я часто бредил. Мне то и дело снились немцы — они гнались за мной и хотели схватить. Мать повесила на окно простыню, чтобы защитить меня от яркого дневного света, и немцы сновали по простыне вверх и вниз. Они принимали облик чудовищ и чертей. С клещами вместо когтей и длинными ножницами вместо хвостов они гонялись друг за другом по белой занавеске и корчили мне рожи. Я снова начинал кричать. Мать подходила, клала мне на лоб руку и поправляла подушку.
— Нечего бояться немцев, они ведь нам вреда не сделают, если мы не будем их трогать,—успокаивала она меня.—Мой дедушка выходец из Германии, значит немцы не такие уж плохие люди!
Это звучало вполне убедительно, но никакие разумные доводы не могли побороть моего страха. Немцев тогда боялись все дети, — это было, видимо, наследием войны 1864 года.
Окружающая обстановка не могла успокоить нервы ребенка. У шарманщика Нильсена, жившего по соседству с нами, оба сына сидели дома и ничего не делали, — «два взрослых бездельника», как называла их моя мать. Целыми днями они ругались, а когда возвращалась домой дочь, дело доходило до скандала. Девушку терпели лишь в те дни, когда она приносила деньги, а в остальное время братья ругали ее самыми скверными словами. Она жила отдельно в подвале на улице Ландемеркет и пекла блинчики с яблоками для солдат из соседних казарм. Она была невероятно толста и ходила целый день в папильотках, даже когда навещала родителей. Я спросил мать, почему у нее бумажки в волосах.
— Это придает вкус блинчикам, — ответила мать загадочно.
Сам Нильсен почти все время бродил с шарманкой по стране. Он участвовал в Трехлетней войне и чуть не потерял ногу. Нога не была ампутирована—согнутая, она торчала сзади, а ходил он на деревянной подпорке. Иногда я становился коленом на выемку отцовской колодки для стаскивания сапог и хромал, подражая калеке.
— Ни дать ни взять инвалид, — говорила мать; она не верила, что сосед Нильсен действительно увечный. — Во всяком случае он хорошие деньги зарабатывает на этом, — заявляла она.
Но никаких заработков соседям не хватало. Как только у них появлялись деньги, они тотчас же их проедали и пропивали и снова жили подачками и воровством.
Мать их терпеть не могла, и я тоже. Но я был более последователен, чем она: всегда их сторонился. Часто, когда я звал мать, она торопливо прибегала из коридора, прерывая разговор с этой противной толстухой мадам Нильсен. Ее поведение меня огорчало. Мать, должно быть, заметила это, потому что избегала смотреть мне в глаза.
— Какая она противная! — мрачно сказал я однажды.
Мать принялась за какое-то дело, чтобы скрыть смущение.
— Да, да, мой мальчик, но у каждого из нас есть недостатки, — отозвалась она немного погодя. — И все-таки она иногда заглядывает к нам, когда я бываю на работе. — Нет, она только крадет продукты из кухонного шкафа, а виноваты всегда мы с братом.
Мать постояла минутку, глядя в пространство, потом наклонилась и прижалась ко мне лицом.
— Прости меня! — шепнула она. — Нехорошо было с моей стороны подозревать тебя. — Потом выпрямилась и сказала угрожающе: — Ну, так она получит у меня, эта ведьма! Уж я выложу ей всю правду!
Да, мадам Нильсен была настоящая ведьма. Но сам Нильсен мне нравился. Он был добрый человек — позволял мне крутить шарманку, в особенности когда был немного навеселе. А на его сыновей я смотрел с восхищением, хотя и избегал их. За ними постоянно следила полиция, и мне казалось, что они жили во вражде с обществом. Это мне нравилось. Но все же в семье Нильсенов было слишком много шума и ссор, что меня раздражало.
Не лучше были и Бигумы, которые жили у нас за стеной, но дверь их выходила на другую лестницу. Я никогда не был у Бигума и имел довольно смутное представление о том, как выглядят его дочери. Обе были фабричные работницы и днем уходили из дома; они содержали себя и отца, запойного пьяницу. Когда у него случались припадки белой горячки, дочери, уходя из дома, привязывали его к скамейке. Он лежал так целый день и бесновался. Скамейка стояла как раз возле нашей стены, очень тонкой, и мне было слышно все, что проделывал Бигум.
Однажды, должно быть на что-то разозлившись, я проковырял дыру в штукатурке. А потом испугался, что сумасшедший сосед может пролезть ко мне (правда, отверстие было не сквозное).
— Ты с ума сошел! Ведь он все равно не смог бы пролезть через эту дыру, — сказала мать.
Но такой вопрос мое испуганное воображение разрешало с необычайной легкостью: ведь Бигум может сделаться совсем тонким.
В дыре угнездились насекомые, и мать замазала ее зеленым мылом.
— Это им пойдет на пользу, — заявила она. — Теперь пусть ползут туда, откуда пришли.
Господь сотворил их, когда выгнал нас из рая, чтобы утром мы не просыпали. Поэтому их и называют «будильниками».
Мне это понравилось, но клопов я очень боялся.
— Не бойся, они тебе ничего не сделают, — успокаивала мать. — У тебя слишком тонкая кожа. Тетя Лассен говорит, что даже у маленьких принцев вряд ли такая нежная кожа, как у тебя.
Это верно. Клопы не кусали меня никогда. В молодости, путешествуя по разным странам, я останавливался в самых дешевых меблированных комнатах, спал часто в ночлежках и трущобах, кишевших клопами. Утром, когда нас оттуда выгоняли, тело моего соседа бывало все красно и воспалено от укусов, а меня клопы не трогали. Может быть, еше в Кристиансхавне, когда я был совсем маленьким, меня так искусали клопы, что кровь выработала своего рода противоядие, какое-то средство самозащиты против них. Не только клопы, но и другие паразиты не трогают меня. Долгое время я, между прочим, огорчался, что вши, нападающие на самого последнего негодяя, брезгуют мной, словно я им противен. Но в конечном счете быть неуязвимым — большое преимущество.
Бигум, привязанный к скамейке, часами лежал за стеной, скрежетал зубами и, пытаясь освободиться, так бился, что стена готова была вот-вот рухнуть. Видя мой страх перед Бигумом, мать однажды перенесла меня на мягкий диван в парадную комнату. Отец начал ворчать,— по будням на диван запрещалось даже садиться. Но, очевидно, я был серьезно болен, раз он все-таки позволил это.
И вот я лежу на диване и нежусь. Рядом со мной чугунная печка,—уже настала зима. Когда у матери есть немного денег на дрова, она топит печку еще днем, до прихода Георга из приютской школы. Он вваливается всегда с доской и букварем в руках, из носа у него течет. Немного согревшись, он должен бежать на цементный завод к отцу с бутылкой горячего кофе. Брат бросает доску с букварем мне на постель и сразу начинает хвастаться. Он уже знает шесть первых букв и чуть не лопается от учености. Со мной он обращается как с безнадежным идиотом. Я рад, что скоро он опять уйдет, — мне гораздо лучше одному с матерью. Но идти ему не хочется.
— У моря так холодно, — хнычет он и забираете в угол к печке.
Каждый день после полудня Георг должен помогать отцу: таскать тяжелые глыбы и складывать в бочку осколки, которые скопляются около рабочего места. Он слишком мал для этого, и каждый день мы наблюдаем одну и ту же картину: Георг стучит кулаком по стене, угрожает убить мать, отца и всех нас—и ревет! Но когда мать молча начинает смотреть на него со слезами на глазах, он хватает корзинку и убегает.
Зато вечером, возвратившись домой,—иногда вместе с отцом, иногда один, — он бывает весел и добр. Георг всегда приносит что-нибудь для меня: красивый камешек, раковины больших моллюсков, обитающих на огромных камнях, — рабочие добывали эти раковины со дна Каттегата и Эресунна и привозили каменотесам. Содержимое раковин, очень похожее на яичный желток, они съедали сами.
— Ну конечно, вы успели уж побывать в трактире среди бела дня! — говорит мать с горечью. — А теперь отец, наверное, опять сидит там и вернется домой пьяный, как всегда!
Она с досадой отбрасывает в сторону чулок, который штопала, и сидит, уронив голову на руки. Брат молчит. По его лицу видно, что отец запретил ему рассказывать дома о чем бы то ни было.
Но вдруг Георг заговорил весело, как он это умел,— и настроение у матери сразу исправилось.
— Я постараюсь притащить домой целую шапку ракушек, чего бы мне это ни стоило. Я заработаю много денег для тебя, мама, и не буду ходить в трактир, когда стану большой!
Мать не могла сдержать улыбки.
Отец, конечно, вернулся домой пьяный, но в хорошем расположении духа. Весь в снегу, он ввалился в комнату; хлопья снега лежали на его густых черных волосах, на брезентовой куртке. Он подрался с полицейским. Отец рассказывал об этом со смехом, расхаживая нетвердой походкой; он напоминал большого мохнатого медведя. На лбу у него запеклась кровь, а шапку потерял по дороге.
— Наплевать, пустяки! —сказал он, когда мать при несла воды, чтобы обмыть ему лоб. — Вот посмотрите, что я вам принес.
И он вытащил из-под брезентовой куртки, надетой поверх теплой фуфайки и заменявшей ему полушубок, искалеченную чайку; птица могла стоять только на одной ноге, — другая безжизненно висела.
— Вот так птица, а? — говорил отец, сияя от радости.— Словно прилетела с острова Борнхольм!
Чайка плыла на льдине, лапки ее примерзли, — отец с трудом добрался до нее.
— Я вырубил ее изо льда деревянным башмаком, так я делал еще мальчишкой.
По дороге домой отца задержал полицейский,— должно быть, потому, что он прятал что-то под курткой.
— Мы оба скатились в канаву, но ему не поздоровилось, — рассказывал отец, смеясь. — Попало бы и еще больше, но я думал о птице. Посмотрите—она целехонька.
Отец сидел на краю моей постели и рассказывал, а чайка с закрытыми глазами стояла на одной ноге у меня на груди. В этот вечер мы гордились отцом, любили его, несмотря на винный запах, который шел от него. Мать, облокотясь на стол, не сводила глаз с отца и внимательно слушала. Георг сжимал кулаки.
— Вот я покажу полицейским, когда вырасту! — злобно заявил он.
— Ах ты!—Мать звонко рассмеялась. — Тебе ведь только шесть лет!
— Он молодчина!—кивнул отец. — Может уже сам укладывать булыжник.
Мне тоже хотелось услышать от отца подобную похвалу. Но он, человек железного здоровья, считал меня просто «неженкой».
Георгу, который обычно спал на стульях около отца и матери, в этот вечер постелили на диване, у меня в ногах, и дверь в комнату притворили. Когда отец и мать пожелали нам спокойной ночи, у них -был такой вид, будто они готовили какой-то сюрприз, как в день рождения. Никогда они не смотрели друг на друга так ласково. Возможно, причиной этому была белая птица.
Она стояла на одной ноге около печки. Мать расщедрилась и подложила в печь еще куска два торфа. Свет из поддувала падал на птицу. Я долго лежал и смотрел на это красивое зрелище, пока сон не одолел меня. Брат, который порядком устал, заснул сразу.
Когда я проснулся, губы мои были сплошь покрыты болячками и слиплись так, что матери пришлось отмачивать их теплой водой, а отцу разрезать корку ножницами. В то утро он не пошел на работу. По всему чувствовалось, что вчера был праздник. На печке благоухал кофейник, а брат побежал к булочнику за вкусными сладкими булочками. Чудесно было проснуться таким образом!
Днем отец зарезал чайку, а мать изжарила ее в чугунке. И хотя от нее шел очень вкусный запах, мне казалось, что постепенно улетучивается радостное настроение в доме. Белая птица, принесшая счастье, так странно хрустела на крепких зубах отца. После полудня он оделся и ушел. Мать вздохнула. Снова наступили будни.
Во время болезни, длившейся полгода, а может, и больше, я редко видел свою маленькую сестричку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
К лежанию в постели я не питал особого отвращения, как это бывает со здоровыми детьми, когда они внезапно заболевают. Часто я сам требовал, чтобы меня уложили, если даже у меня ничего не болело, но просто было скверное самочувствие. Я успокаивался, лишь когда забирался в мягкую постель, чувствуя себя там, как в чреве матери. По правде сказать, слишком резок переход от уединенного существования в теплом материнском чреве к холодному, огромному внешнему миру! Чаще всего лишения, испытываемые детьми, связаны с отсутствием ухода и тепла, — лежа в уютной, мягкой постели, укрытые с головой теплой перинкой, они успокаиваются.
Еще в большей степени это относится к слабым детям. Зачем стараться закалять их суровыми условиями — жизнь и так достаточно сурова!
Когда я заболевал, мать охотно укладывала меня в постель, а я лежал, наслаждался теплом и смотрел, как она хлопочет. Время от времени она подходила ко мне.
— Ну, малыш, скоро ли ты опять начнешь бегать? — спрашивала она с особой, ей одной свойственной улыбкой. — Постарайся-ка встать скорее, а то кто-нибудь увидит и подумает, что ты болен ленивой лихорадкой.
Но обычно болезнь бывала гораздо серьезнее.
Особенно запечатлелся в моей памяти один случай. Я лежал в нашей спальне, выходившей окнами в сторону улицы Олуфсвей, где тогда строились новые дома, и изо дня в день следил за работами. Сначала я слышал, как в яме, выкопанной для фундамента, возились мальчишки из соседних домов, затем увидел, как рабочие устанавливают леса. Однажды над забором, которым были обнесены наши дома, показались фуражки каменщиков. Стены росли, рабочие подымались наверх с огромным грузом камня и цемента и сбрасывали свою ношу с ужасным грохотом. Во время работы они кричали и пели. Обычно из рук в руки переходила бутылка, случалось также, что вспыхивала ссора. Я тогда кричал от страха, а мать прибегала из кухни и успокаивала меня. Я жил под каким-то вечным страхом, который особенно обострялся, когда взрослые начинали ссориться. Вероятно, виной этому были душераздирающие домашние сцены, когда отец возвращался домой пьяный.
Во время этой болезни, которая длилась довольно долго, меня постоянно лихорадило, и я часто бредил. Мне то и дело снились немцы — они гнались за мной и хотели схватить. Мать повесила на окно простыню, чтобы защитить меня от яркого дневного света, и немцы сновали по простыне вверх и вниз. Они принимали облик чудовищ и чертей. С клещами вместо когтей и длинными ножницами вместо хвостов они гонялись друг за другом по белой занавеске и корчили мне рожи. Я снова начинал кричать. Мать подходила, клала мне на лоб руку и поправляла подушку.
— Нечего бояться немцев, они ведь нам вреда не сделают, если мы не будем их трогать,—успокаивала она меня.—Мой дедушка выходец из Германии, значит немцы не такие уж плохие люди!
Это звучало вполне убедительно, но никакие разумные доводы не могли побороть моего страха. Немцев тогда боялись все дети, — это было, видимо, наследием войны 1864 года.
Окружающая обстановка не могла успокоить нервы ребенка. У шарманщика Нильсена, жившего по соседству с нами, оба сына сидели дома и ничего не делали, — «два взрослых бездельника», как называла их моя мать. Целыми днями они ругались, а когда возвращалась домой дочь, дело доходило до скандала. Девушку терпели лишь в те дни, когда она приносила деньги, а в остальное время братья ругали ее самыми скверными словами. Она жила отдельно в подвале на улице Ландемеркет и пекла блинчики с яблоками для солдат из соседних казарм. Она была невероятно толста и ходила целый день в папильотках, даже когда навещала родителей. Я спросил мать, почему у нее бумажки в волосах.
— Это придает вкус блинчикам, — ответила мать загадочно.
Сам Нильсен почти все время бродил с шарманкой по стране. Он участвовал в Трехлетней войне и чуть не потерял ногу. Нога не была ампутирована—согнутая, она торчала сзади, а ходил он на деревянной подпорке. Иногда я становился коленом на выемку отцовской колодки для стаскивания сапог и хромал, подражая калеке.
— Ни дать ни взять инвалид, — говорила мать; она не верила, что сосед Нильсен действительно увечный. — Во всяком случае он хорошие деньги зарабатывает на этом, — заявляла она.
Но никаких заработков соседям не хватало. Как только у них появлялись деньги, они тотчас же их проедали и пропивали и снова жили подачками и воровством.
Мать их терпеть не могла, и я тоже. Но я был более последователен, чем она: всегда их сторонился. Часто, когда я звал мать, она торопливо прибегала из коридора, прерывая разговор с этой противной толстухой мадам Нильсен. Ее поведение меня огорчало. Мать, должно быть, заметила это, потому что избегала смотреть мне в глаза.
— Какая она противная! — мрачно сказал я однажды.
Мать принялась за какое-то дело, чтобы скрыть смущение.
— Да, да, мой мальчик, но у каждого из нас есть недостатки, — отозвалась она немного погодя. — И все-таки она иногда заглядывает к нам, когда я бываю на работе. — Нет, она только крадет продукты из кухонного шкафа, а виноваты всегда мы с братом.
Мать постояла минутку, глядя в пространство, потом наклонилась и прижалась ко мне лицом.
— Прости меня! — шепнула она. — Нехорошо было с моей стороны подозревать тебя. — Потом выпрямилась и сказала угрожающе: — Ну, так она получит у меня, эта ведьма! Уж я выложу ей всю правду!
Да, мадам Нильсен была настоящая ведьма. Но сам Нильсен мне нравился. Он был добрый человек — позволял мне крутить шарманку, в особенности когда был немного навеселе. А на его сыновей я смотрел с восхищением, хотя и избегал их. За ними постоянно следила полиция, и мне казалось, что они жили во вражде с обществом. Это мне нравилось. Но все же в семье Нильсенов было слишком много шума и ссор, что меня раздражало.
Не лучше были и Бигумы, которые жили у нас за стеной, но дверь их выходила на другую лестницу. Я никогда не был у Бигума и имел довольно смутное представление о том, как выглядят его дочери. Обе были фабричные работницы и днем уходили из дома; они содержали себя и отца, запойного пьяницу. Когда у него случались припадки белой горячки, дочери, уходя из дома, привязывали его к скамейке. Он лежал так целый день и бесновался. Скамейка стояла как раз возле нашей стены, очень тонкой, и мне было слышно все, что проделывал Бигум.
Однажды, должно быть на что-то разозлившись, я проковырял дыру в штукатурке. А потом испугался, что сумасшедший сосед может пролезть ко мне (правда, отверстие было не сквозное).
— Ты с ума сошел! Ведь он все равно не смог бы пролезть через эту дыру, — сказала мать.
Но такой вопрос мое испуганное воображение разрешало с необычайной легкостью: ведь Бигум может сделаться совсем тонким.
В дыре угнездились насекомые, и мать замазала ее зеленым мылом.
— Это им пойдет на пользу, — заявила она. — Теперь пусть ползут туда, откуда пришли.
Господь сотворил их, когда выгнал нас из рая, чтобы утром мы не просыпали. Поэтому их и называют «будильниками».
Мне это понравилось, но клопов я очень боялся.
— Не бойся, они тебе ничего не сделают, — успокаивала мать. — У тебя слишком тонкая кожа. Тетя Лассен говорит, что даже у маленьких принцев вряд ли такая нежная кожа, как у тебя.
Это верно. Клопы не кусали меня никогда. В молодости, путешествуя по разным странам, я останавливался в самых дешевых меблированных комнатах, спал часто в ночлежках и трущобах, кишевших клопами. Утром, когда нас оттуда выгоняли, тело моего соседа бывало все красно и воспалено от укусов, а меня клопы не трогали. Может быть, еше в Кристиансхавне, когда я был совсем маленьким, меня так искусали клопы, что кровь выработала своего рода противоядие, какое-то средство самозащиты против них. Не только клопы, но и другие паразиты не трогают меня. Долгое время я, между прочим, огорчался, что вши, нападающие на самого последнего негодяя, брезгуют мной, словно я им противен. Но в конечном счете быть неуязвимым — большое преимущество.
Бигум, привязанный к скамейке, часами лежал за стеной, скрежетал зубами и, пытаясь освободиться, так бился, что стена готова была вот-вот рухнуть. Видя мой страх перед Бигумом, мать однажды перенесла меня на мягкий диван в парадную комнату. Отец начал ворчать,— по будням на диван запрещалось даже садиться. Но, очевидно, я был серьезно болен, раз он все-таки позволил это.
И вот я лежу на диване и нежусь. Рядом со мной чугунная печка,—уже настала зима. Когда у матери есть немного денег на дрова, она топит печку еще днем, до прихода Георга из приютской школы. Он вваливается всегда с доской и букварем в руках, из носа у него течет. Немного согревшись, он должен бежать на цементный завод к отцу с бутылкой горячего кофе. Брат бросает доску с букварем мне на постель и сразу начинает хвастаться. Он уже знает шесть первых букв и чуть не лопается от учености. Со мной он обращается как с безнадежным идиотом. Я рад, что скоро он опять уйдет, — мне гораздо лучше одному с матерью. Но идти ему не хочется.
— У моря так холодно, — хнычет он и забираете в угол к печке.
Каждый день после полудня Георг должен помогать отцу: таскать тяжелые глыбы и складывать в бочку осколки, которые скопляются около рабочего места. Он слишком мал для этого, и каждый день мы наблюдаем одну и ту же картину: Георг стучит кулаком по стене, угрожает убить мать, отца и всех нас—и ревет! Но когда мать молча начинает смотреть на него со слезами на глазах, он хватает корзинку и убегает.
Зато вечером, возвратившись домой,—иногда вместе с отцом, иногда один, — он бывает весел и добр. Георг всегда приносит что-нибудь для меня: красивый камешек, раковины больших моллюсков, обитающих на огромных камнях, — рабочие добывали эти раковины со дна Каттегата и Эресунна и привозили каменотесам. Содержимое раковин, очень похожее на яичный желток, они съедали сами.
— Ну конечно, вы успели уж побывать в трактире среди бела дня! — говорит мать с горечью. — А теперь отец, наверное, опять сидит там и вернется домой пьяный, как всегда!
Она с досадой отбрасывает в сторону чулок, который штопала, и сидит, уронив голову на руки. Брат молчит. По его лицу видно, что отец запретил ему рассказывать дома о чем бы то ни было.
Но вдруг Георг заговорил весело, как он это умел,— и настроение у матери сразу исправилось.
— Я постараюсь притащить домой целую шапку ракушек, чего бы мне это ни стоило. Я заработаю много денег для тебя, мама, и не буду ходить в трактир, когда стану большой!
Мать не могла сдержать улыбки.
Отец, конечно, вернулся домой пьяный, но в хорошем расположении духа. Весь в снегу, он ввалился в комнату; хлопья снега лежали на его густых черных волосах, на брезентовой куртке. Он подрался с полицейским. Отец рассказывал об этом со смехом, расхаживая нетвердой походкой; он напоминал большого мохнатого медведя. На лбу у него запеклась кровь, а шапку потерял по дороге.
— Наплевать, пустяки! —сказал он, когда мать при несла воды, чтобы обмыть ему лоб. — Вот посмотрите, что я вам принес.
И он вытащил из-под брезентовой куртки, надетой поверх теплой фуфайки и заменявшей ему полушубок, искалеченную чайку; птица могла стоять только на одной ноге, — другая безжизненно висела.
— Вот так птица, а? — говорил отец, сияя от радости.— Словно прилетела с острова Борнхольм!
Чайка плыла на льдине, лапки ее примерзли, — отец с трудом добрался до нее.
— Я вырубил ее изо льда деревянным башмаком, так я делал еще мальчишкой.
По дороге домой отца задержал полицейский,— должно быть, потому, что он прятал что-то под курткой.
— Мы оба скатились в канаву, но ему не поздоровилось, — рассказывал отец, смеясь. — Попало бы и еще больше, но я думал о птице. Посмотрите—она целехонька.
Отец сидел на краю моей постели и рассказывал, а чайка с закрытыми глазами стояла на одной ноге у меня на груди. В этот вечер мы гордились отцом, любили его, несмотря на винный запах, который шел от него. Мать, облокотясь на стол, не сводила глаз с отца и внимательно слушала. Георг сжимал кулаки.
— Вот я покажу полицейским, когда вырасту! — злобно заявил он.
— Ах ты!—Мать звонко рассмеялась. — Тебе ведь только шесть лет!
— Он молодчина!—кивнул отец. — Может уже сам укладывать булыжник.
Мне тоже хотелось услышать от отца подобную похвалу. Но он, человек железного здоровья, считал меня просто «неженкой».
Георгу, который обычно спал на стульях около отца и матери, в этот вечер постелили на диване, у меня в ногах, и дверь в комнату притворили. Когда отец и мать пожелали нам спокойной ночи, у них -был такой вид, будто они готовили какой-то сюрприз, как в день рождения. Никогда они не смотрели друг на друга так ласково. Возможно, причиной этому была белая птица.
Она стояла на одной ноге около печки. Мать расщедрилась и подложила в печь еще куска два торфа. Свет из поддувала падал на птицу. Я долго лежал и смотрел на это красивое зрелище, пока сон не одолел меня. Брат, который порядком устал, заснул сразу.
Когда я проснулся, губы мои были сплошь покрыты болячками и слиплись так, что матери пришлось отмачивать их теплой водой, а отцу разрезать корку ножницами. В то утро он не пошел на работу. По всему чувствовалось, что вчера был праздник. На печке благоухал кофейник, а брат побежал к булочнику за вкусными сладкими булочками. Чудесно было проснуться таким образом!
Днем отец зарезал чайку, а мать изжарила ее в чугунке. И хотя от нее шел очень вкусный запах, мне казалось, что постепенно улетучивается радостное настроение в доме. Белая птица, принесшая счастье, так странно хрустела на крепких зубах отца. После полудня он оделся и ушел. Мать вздохнула. Снова наступили будни.
Во время болезни, длившейся полгода, а может, и больше, я редко видел свою маленькую сестричку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22