https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/steklyannye/
— спросил все тем же взволнованным голосом Федор.
— Ну это не так уж важно — откуда я знаю его. Не в этом дело, Бушуев.
— Все же. Я любопытствую.
— Связи наши с ним старые,— уклончиво ответил Алексей Алексеевич.
— Что же связало вас?
— Единая вера, друг.
— Во что ж это?
— В бога, разумеется...
— В какого?
— Бог у нас один с вами. Бог борьбы, революции.
— Чудные речи слышу от вас, господин есаул.
— Что ж тут чудного? Повторяю, мы люди одной судьбы. И ты, и я, и Салкын — звенья одной цепи. Это тебе ясно, надеюсь?
— Не совсем, господин есаул,— признался со вздохом Федор.
— Да, Бушуев. Вижу — ты не совсем доверяешь мне. Может быть, на это есть у тебя основания. Может быть. Я понимаю тебя. Ведь ты во мне все еще видишь армейского офицера и барина, а не боевого товарища. Ну что же я могу сказать тебе на это? Скажу одно — придет время, когда ты посмотришь на меня другими глазами.
— Нет, что вы, что вы, Алексей Алексеевич. Дело не в этом. Я просто не чаял услышать от вас этаких слов... Но я верю вам. Верю. Верю,— проговорил засекающимся от волнения голосом Федор.— Просто мне в голову не приходило, что и вы могли быть связаны с нашим Салкыном.
— Представь себе — связан, и крепко,— заговорил горячим шепотом Алексей Алексеевич почти в самое ухо Федора.— О том, где и как я жил нелегально все эти годы, расскажу тебе после, как-нибудь на досуге. А сейчас признаюсь в одном. Я пробираюсь теперь в Омск по вызову Салкына. Еду с чужой подорожной в кармане, по чужим документам, под чужим именем. Это о чем-нибудь тебе говорит?
— Да, теперь я кое-что понимаю,— сказал Федор.
— То-то, голубчик!— многозначительно молвил Алексей Алексеевич, к он, крепко пожав при этом нащупанную в темноте руку Федора, добавил:— Вот так, дорогой мой товарищ. Снова мы с тобой оказались в одном боевом строю. Предстоит нам с тобой нелегкий, но благородный марш. И я верю, что совершим мы с тобой этот марш с честью.
— Ну, в этом вы можете не сомневаться,— сказал Федор, крепко пожав в ответ руку Алексея Алексеевича.
И собеседники замолчали. Прислушиваясь к бушевавшей за окнами предрассветной метели, они долго еще не смыкали глаз, чувствуя при этом такую взаимную близость друг к другу, какую испытывают только неожиданно встретившиеся после долгой разлуки кровные братья.
Глухими волчьими тропами, по ковылям пустынных акмолинских степей, со звериной оглядкой пробирался Федор Бушуев с чужбины в родные края. Шел он только ночами, неуверенно ориентируясь по зыбкому млечному тракту, по звездам, знакомым с детства, призывно и ярко мерцавшим над ним в чужом и высоком небе. Похудевший, давно не бритый, обросший густой окладистой бородой, он и был похож теперь на одного из тех бродяг, о которых сложено много тревожных и вольных песен сибирскими поселенцами. Погода сопутствовала ему в этом нелегком, далеком странствии. В светлые, теплые, безветренные дни он отсыпался, отлеживался в укромных местах среди камышей, на берегу раскиданных в этом просторе многочисленных займищ и озер, питаясь сухим зерном пшеницы переселенческих хуторов и сел. Золотым зерном до отказа набивал он глубокие карманы своих изодранных миткалевых штанов, широкие голени-
ща стоптанных сапог и полы такого же ветхого бешмета, приобретенного по дешевке на ярмарке.
На девятые сутки миновал Федор последние отроги невысоких кокчетавских сопок, обошел стороной обветшалые за эти годы казачьи казармы вблизи Кокчетава, живо напомнившие ему о былом мятеже в полку, и выбрался в родимые степи своего Петропавловского уезда. Впереди лежала светлая, повитая дымкой марев степь с посеребренными ковылями, с мирными дымками разбросанных по увалам аулов, со столбами горячих смерчей среди пустынных и пыльных дорог. И, несмотря на большую физическую усталость, несмотря на потертые, точно налитые оловом ноги, Федор, очутившись в родном просторе, внутренне просветлел, точно почувствовал себя вторично родившимся. Каждый куст таволожника, каждый стебель полыни, каждый степной курган с молчаливой птицей на нем — все напоминало о близкой родине, и он не мог без душевного волнения смотреть на эти наизусть заученные с детства просторы, на это умиротворяющее синее спокойное небо над степью и на зеркальные плесы светлых и чистых озер.
На десятые сутки пути Федор добрался до большого соленого озера Ак-Булак, на котором не раз он в детстве добывал с отцом соль-самосад. Отсюда было уже рукой подать и до знакомых ему казахских аулов, до степных тамыров, некогда кочевавших в окрестностях этого озера. Вечерело. Над степью вставал тревожно-мутный, неяркий закат, обещавший непогожее утро. Отмахав за день верст тридцать по безлюдной и знойной степи — он шел теперь днем, отдыхая ночью,— Федор испытывал сейчас большую усталость и решил переждать ночь, устроившись на привал в обветшалом деревянном мавзолее на одном из заброшенных кладбищ кочевников. В срубе, наглухо заросшем ковылем, типцом и бессмертником, можно было укрыться от дождя и от ветра. Здесь было тихо и сумрачно, пахло горькой степной полынкой и согретой солнцем землей. Пожевав сухих зерен пшеницы, Федор притулился к деревянной стене древнего мавзолея, устало прикрыл глаза и задремал. Но и сквозь легкую дремоту он слышал все неясные звуки и шорохи степи: крики кулика, глухой и далекий стон выпи, настороженный разговор пролетавших над ним диких гусей. А затем, очнувшись от недолгого забытья, он услышал далекую и протяжную гортанную песню кочевников. Прислушавшись, он понял, что это пастушья песня,
а приглядевшись попристальнее, увидел и всадника с соилом в руках. Неподвижно сидя в седле, всадник самозабвенно пел, устремив взгляд в глубь подернутой вечерним сумраком степи. И Федор, прислушавшись, переводил его песню так:
Почернело озеро Ак-Булак. И зашумел над степью злой ветер. Поднялась из-за озера черная туча, и прикрыло солнце свои золотые глаза. Потемнели воды озера Ак-Булак, и потемнело сердце мое от печали. Кому я об этом теперь расскажу? Я один в степи, как беркут на высоком кургане, и никто не услышит скорби моей о тебе, наш храбрый джигит Садвакас!
— Садвакас?! Садвакас?!— удивленно воскликнул Федор, услышав знакомое ему имя. И он, вскочив на ноги, закричал, призывно махая рукой всаднику:
— Э, тамыр, кель, кель — иди, иди сюда! Пастух, заслышав крик Федора, оборвал песню и, повернув лошадь, не спеша подъехал к нему.
— Здорово, тамыр,— широко улыбаясь, приветствовал Федор по-казахски подъехавшего к нему джигита.
— Аман — здравствуй,— ответил, тревожно приглядываясь к Федору, джигит.
— Ну как, руки, ноги здоровы?
— Руки и ноги мои здоровы,— ответил джигит.
— А здоров ли твой скот?— спросил, по степному обычаю, Федор.
— Какой может быть скот у джатака?— ответил на это приветствие Федора джигит.
— Понимаю. Стало быть, не свои пасешь табуны?
— Откуда у нас свои табуны?— продолжал отвечать джигит на вопрос вопросом.
— А аул твой отсюда далеко?
— Аул мой совсем недалеко. Аул за увалом. Пойдем — гостем будешь,— сказал джигит, продолжая внимательно оглядывать с ног до головы оборванного, заросшего Федора.
— Что ж, пойдем, коль не шутишь,— сказал, улыбаясь, Федор по-русски. И он, привычным и ловким жестом вскинув на плечи свою котомку, тут же спросил:— А как аул называется?
— Это — аул джатаков. Аул Каратал.
— Как ты сказал? Каратал?!— переспросил дрогнувшим от волнения голосом Федор.
— Каратал. Каратал,— повторил джигит, не понимая, чему удивляется путник.
— Погоди, погоди, тамыр. Ты пел сейчас песню про Садвакаса из аула Каратал?— спросил Федор у джигита, хватая его за рукав.
— Я пел песню про Садвакаса из Каратала. А ты знаешь Садвакаса?— спросил насторожившийся джигит.
— Я знаю одного Садвакаса. Это мой большой тамыр. Только я не знаю, о нем ли ты говоришь.
— Я не знаю, о ком ты говоришь,— сказал джигит.— А в нашем роду был один Садвакас. Один батыр, о котором знает вся степь Сары-Дала...
— Погоди, погоди, тамыр. Скажи толком, он друг тебе?
— Он был мне дороже друга и брата.
— Он тебе когда-нибудь рассказывал про русских его тамыров?
— Он мне много рассказывал про русских его тамыров...
— Он называл их тебе по имени?
— А тебе зачем это знать?
— Да ты не бойся, не бойся, тамыр, меня. Если это тот Садвакас, то веди меня скорее в аул.
— Пойдем. Пойдем. Двери священной юрты Улькен-Шанрак в ауле джатаков всегда открыты для гостя,— сказал джигит.
— Но ты мне скажи сначала, тамыр, где Садвакас?— спросил взволнованным голосом Федор, возбужденно и пристально глядя своими лихорадочно блестевшими глазами на невозмутимого джигита.
— Пойдем к нам в аул, и там ты про все узнаешь,— сказал джигит, трогая задремавшую под ним лошадь.
И Федор, забыв об усталости, легко, не чуя земли под ногами, пошел вслед за всадником.
Ураган разразился в полночь. Он начался со страшной грозы, шквального ветра и проливного дождя. В кромешной, аспидной мгле, изредка озаряемой голубыми, ослепительными вспышками молний, метались по степи брошенные пастухами, обезумевшие байские табуны и овечьи отары. Всю ночь неистово ревел ветер, грозя перевернуть и унести казахские юрты. А от оглушительных грозовых раскатов ходуном ходила под ногами земля, и ливень, похожий на библейский потоп, продолжал бушевать, заливая степь, как. во время бурного вешнего половодья.
В ветхой юрте старого Чиграя, где сбились все пастухи и подпаски аула, трудно было повернуться. Джатаки сидели, тесно прижавшись один к другому, вокруг потухшего очага, и немощное пламя светильника едва озаряло жалкое жилище, деревянный остов которого, покрытый войлоком, трещал под ударами бесновавшегося в ночи урагана.
Джатаки сидели молча. Старый Чиграй, вопреки обыкновению, даже забыл о гадании, не прикасаясь к разбросанным по циновке бобам. У многих из этих сидящих в юрте Чиграя пастухов и подпасков уже были разрушены бурей их шалаши, а клочья черного полуистлевшего от времени войлока развеяны, подобно пеплу, над степью. Ни один из джатаков, приютившихся в юрте Чиграя, не сомкнул в эту ночь своих воспаленных глаз. Охваченные тревогой, всеобщим все возрастающим возбуждением, гневом и решимостью, сидели джигиты вокруг погасшего очага, погруженные в свои невеселые думы о судьбе Садвакаса.
И только на рассвете, когда вволю набушевавшийся за ночь ураган стал затихать и лиЕень пошел на убыль, один из джатаков спросил, пытливо оглядывая суровые и строгие лица пастухов и подпасков:
— Знает ли кто-нибудь из вас, что нам делать теперь, кому и как отомстить за Садвакаса?
— Да. Это знаю я. Я знаю, что нам делать теперь. И я знаю, кому и как отомстить за Садвакаса,— решительно проговорил пастух Сеимбет, вскочив при этом на ноги.
И все сидевшие в юрте выжидающе и тревожно посмотрели на Сеимбета.
Помолчав и пытливо оглядевшись вокруг своими зоркими, быстро бегающими глазами, Сеимбет вдруг повелительно взмахнул рукой и коротко сказал:
— За мной, джигиты!
И тотчас же пастухи, повскакав на ноги, покинули вслед за Сеимбетом юрту Чиграя.
— За мной, джигиты!— снова крикнул Сеимбет окружившим его на улице пастухам и повел за собой толпу к белой юрте Альтия.
Подбежав к юрте первым, Сеимбет требовательно постучал кулаком в дверь. Но на его стук никто не отозвался. Тогда Сеимбет коротким и злобным ударом ноги распахнул легкую, нарядно покрытую национальным орнаментом дверь, и толпа ввалилась вслед за своим во-
жаком б огромную, расточительно украшенную коврами и шитым войлоком юрту.
Ворвавшись, джатаки в нерешительности замерли, столпившись за спиной Сеимбета, у порога. Альтий, обложив себя пуховыми подушками и цветными шелковыми одеялами, лежал в почетном углу, а вокруг нежарко тлевшего очага сидели, поджав по-степному ноги, именитые аткаминеры и аксакалы. Презрительно прищурив свои сонные, заплывшие жиром глаза, Альтий сквозь зубы глухо спросил Сеимбета:
— Как ты смел перешагнуть порог моей юрты, презренный пастух?
— А об этом ты спроси вот у них, аксакал,— сказал Сеимбет, показав на джатаков.
И этих слов Сеимбета оказалось достаточно для того чтобы пастухи, разом ринувшись к побледневшему Альтию, вдруг оглушили его взрывом гневных и бранных криков:
— Где русские кони, вор?!
— Где твоя плата?!
— Где наш джигит Садвакас?!
— Отвечай, за сколько ты продал русским джигита.
— Отвечай, а не чакай зубами, как волк. Сжавшись в комок, втянув в плечи свою огромную
бритую голову, волостной управитель метал затравленный, полный тоски, мольбы и злобы волчий взгляд из стороны в сторону, пытаясь найти защиту у сбившихся в кучу, почерневших от страха именитых аксакалов. Цепляясь своими огромными пухлыми руками за груду шелковых одеял, он натягивал их на себя, словно пытаясь зарыться в них, как зарывается в снег загнанный зверь, почувствовав близкую гибель.
Вдруг кто-то из пастухов, ловкий и гибкий джигит, вырвавшись вперед из толпы, сорвал с волостного управителя одно из одеял и, набросившись на него беркутом, выволок грузное байское тело из подушек на середину юрты. Беспомощно сопротивляясь и барахтаясь, Альтий встал на колени и, взывая к милосердию, вознес было над головой свои пухлые бабьи руки. Но в это время один из пастухов плюнул ему в лицо, и толпа джатаков с ревом вынесла на руках байскую тушу вон из юрты.
Откуда-то тут же появилась старая двухколесная арба, запряженная самым страшным и злым байским жеребцом-производителем. Трое джигитов с трудом сдерживали под уздцы почуявшего неладное, бесновавшегося
жеребца, округлившего свои налитые кровью зрачки. Заложенный в коротенькие оглобли рысак касался при малейшем движении ногами о переднюю бровку арбы, дрожа от бешенства и так перебирая своими упругими, точно литыми ногами, словно земля жгла его розовые копыта.
Поднятый на руках бай, как мешок с костями, рухнул в арбу, и тотчас же проворные руки джигитов, скрутив его арканом, крепко притянули громоздкую тушу Альтия к арбе, намертво захлестнув калмыцким узлом веревку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
— Ну это не так уж важно — откуда я знаю его. Не в этом дело, Бушуев.
— Все же. Я любопытствую.
— Связи наши с ним старые,— уклончиво ответил Алексей Алексеевич.
— Что же связало вас?
— Единая вера, друг.
— Во что ж это?
— В бога, разумеется...
— В какого?
— Бог у нас один с вами. Бог борьбы, революции.
— Чудные речи слышу от вас, господин есаул.
— Что ж тут чудного? Повторяю, мы люди одной судьбы. И ты, и я, и Салкын — звенья одной цепи. Это тебе ясно, надеюсь?
— Не совсем, господин есаул,— признался со вздохом Федор.
— Да, Бушуев. Вижу — ты не совсем доверяешь мне. Может быть, на это есть у тебя основания. Может быть. Я понимаю тебя. Ведь ты во мне все еще видишь армейского офицера и барина, а не боевого товарища. Ну что же я могу сказать тебе на это? Скажу одно — придет время, когда ты посмотришь на меня другими глазами.
— Нет, что вы, что вы, Алексей Алексеевич. Дело не в этом. Я просто не чаял услышать от вас этаких слов... Но я верю вам. Верю. Верю,— проговорил засекающимся от волнения голосом Федор.— Просто мне в голову не приходило, что и вы могли быть связаны с нашим Салкыном.
— Представь себе — связан, и крепко,— заговорил горячим шепотом Алексей Алексеевич почти в самое ухо Федора.— О том, где и как я жил нелегально все эти годы, расскажу тебе после, как-нибудь на досуге. А сейчас признаюсь в одном. Я пробираюсь теперь в Омск по вызову Салкына. Еду с чужой подорожной в кармане, по чужим документам, под чужим именем. Это о чем-нибудь тебе говорит?
— Да, теперь я кое-что понимаю,— сказал Федор.
— То-то, голубчик!— многозначительно молвил Алексей Алексеевич, к он, крепко пожав при этом нащупанную в темноте руку Федора, добавил:— Вот так, дорогой мой товарищ. Снова мы с тобой оказались в одном боевом строю. Предстоит нам с тобой нелегкий, но благородный марш. И я верю, что совершим мы с тобой этот марш с честью.
— Ну, в этом вы можете не сомневаться,— сказал Федор, крепко пожав в ответ руку Алексея Алексеевича.
И собеседники замолчали. Прислушиваясь к бушевавшей за окнами предрассветной метели, они долго еще не смыкали глаз, чувствуя при этом такую взаимную близость друг к другу, какую испытывают только неожиданно встретившиеся после долгой разлуки кровные братья.
Глухими волчьими тропами, по ковылям пустынных акмолинских степей, со звериной оглядкой пробирался Федор Бушуев с чужбины в родные края. Шел он только ночами, неуверенно ориентируясь по зыбкому млечному тракту, по звездам, знакомым с детства, призывно и ярко мерцавшим над ним в чужом и высоком небе. Похудевший, давно не бритый, обросший густой окладистой бородой, он и был похож теперь на одного из тех бродяг, о которых сложено много тревожных и вольных песен сибирскими поселенцами. Погода сопутствовала ему в этом нелегком, далеком странствии. В светлые, теплые, безветренные дни он отсыпался, отлеживался в укромных местах среди камышей, на берегу раскиданных в этом просторе многочисленных займищ и озер, питаясь сухим зерном пшеницы переселенческих хуторов и сел. Золотым зерном до отказа набивал он глубокие карманы своих изодранных миткалевых штанов, широкие голени-
ща стоптанных сапог и полы такого же ветхого бешмета, приобретенного по дешевке на ярмарке.
На девятые сутки миновал Федор последние отроги невысоких кокчетавских сопок, обошел стороной обветшалые за эти годы казачьи казармы вблизи Кокчетава, живо напомнившие ему о былом мятеже в полку, и выбрался в родимые степи своего Петропавловского уезда. Впереди лежала светлая, повитая дымкой марев степь с посеребренными ковылями, с мирными дымками разбросанных по увалам аулов, со столбами горячих смерчей среди пустынных и пыльных дорог. И, несмотря на большую физическую усталость, несмотря на потертые, точно налитые оловом ноги, Федор, очутившись в родном просторе, внутренне просветлел, точно почувствовал себя вторично родившимся. Каждый куст таволожника, каждый стебель полыни, каждый степной курган с молчаливой птицей на нем — все напоминало о близкой родине, и он не мог без душевного волнения смотреть на эти наизусть заученные с детства просторы, на это умиротворяющее синее спокойное небо над степью и на зеркальные плесы светлых и чистых озер.
На десятые сутки пути Федор добрался до большого соленого озера Ак-Булак, на котором не раз он в детстве добывал с отцом соль-самосад. Отсюда было уже рукой подать и до знакомых ему казахских аулов, до степных тамыров, некогда кочевавших в окрестностях этого озера. Вечерело. Над степью вставал тревожно-мутный, неяркий закат, обещавший непогожее утро. Отмахав за день верст тридцать по безлюдной и знойной степи — он шел теперь днем, отдыхая ночью,— Федор испытывал сейчас большую усталость и решил переждать ночь, устроившись на привал в обветшалом деревянном мавзолее на одном из заброшенных кладбищ кочевников. В срубе, наглухо заросшем ковылем, типцом и бессмертником, можно было укрыться от дождя и от ветра. Здесь было тихо и сумрачно, пахло горькой степной полынкой и согретой солнцем землей. Пожевав сухих зерен пшеницы, Федор притулился к деревянной стене древнего мавзолея, устало прикрыл глаза и задремал. Но и сквозь легкую дремоту он слышал все неясные звуки и шорохи степи: крики кулика, глухой и далекий стон выпи, настороженный разговор пролетавших над ним диких гусей. А затем, очнувшись от недолгого забытья, он услышал далекую и протяжную гортанную песню кочевников. Прислушавшись, он понял, что это пастушья песня,
а приглядевшись попристальнее, увидел и всадника с соилом в руках. Неподвижно сидя в седле, всадник самозабвенно пел, устремив взгляд в глубь подернутой вечерним сумраком степи. И Федор, прислушавшись, переводил его песню так:
Почернело озеро Ак-Булак. И зашумел над степью злой ветер. Поднялась из-за озера черная туча, и прикрыло солнце свои золотые глаза. Потемнели воды озера Ак-Булак, и потемнело сердце мое от печали. Кому я об этом теперь расскажу? Я один в степи, как беркут на высоком кургане, и никто не услышит скорби моей о тебе, наш храбрый джигит Садвакас!
— Садвакас?! Садвакас?!— удивленно воскликнул Федор, услышав знакомое ему имя. И он, вскочив на ноги, закричал, призывно махая рукой всаднику:
— Э, тамыр, кель, кель — иди, иди сюда! Пастух, заслышав крик Федора, оборвал песню и, повернув лошадь, не спеша подъехал к нему.
— Здорово, тамыр,— широко улыбаясь, приветствовал Федор по-казахски подъехавшего к нему джигита.
— Аман — здравствуй,— ответил, тревожно приглядываясь к Федору, джигит.
— Ну как, руки, ноги здоровы?
— Руки и ноги мои здоровы,— ответил джигит.
— А здоров ли твой скот?— спросил, по степному обычаю, Федор.
— Какой может быть скот у джатака?— ответил на это приветствие Федора джигит.
— Понимаю. Стало быть, не свои пасешь табуны?
— Откуда у нас свои табуны?— продолжал отвечать джигит на вопрос вопросом.
— А аул твой отсюда далеко?
— Аул мой совсем недалеко. Аул за увалом. Пойдем — гостем будешь,— сказал джигит, продолжая внимательно оглядывать с ног до головы оборванного, заросшего Федора.
— Что ж, пойдем, коль не шутишь,— сказал, улыбаясь, Федор по-русски. И он, привычным и ловким жестом вскинув на плечи свою котомку, тут же спросил:— А как аул называется?
— Это — аул джатаков. Аул Каратал.
— Как ты сказал? Каратал?!— переспросил дрогнувшим от волнения голосом Федор.
— Каратал. Каратал,— повторил джигит, не понимая, чему удивляется путник.
— Погоди, погоди, тамыр. Ты пел сейчас песню про Садвакаса из аула Каратал?— спросил Федор у джигита, хватая его за рукав.
— Я пел песню про Садвакаса из Каратала. А ты знаешь Садвакаса?— спросил насторожившийся джигит.
— Я знаю одного Садвакаса. Это мой большой тамыр. Только я не знаю, о нем ли ты говоришь.
— Я не знаю, о ком ты говоришь,— сказал джигит.— А в нашем роду был один Садвакас. Один батыр, о котором знает вся степь Сары-Дала...
— Погоди, погоди, тамыр. Скажи толком, он друг тебе?
— Он был мне дороже друга и брата.
— Он тебе когда-нибудь рассказывал про русских его тамыров?
— Он мне много рассказывал про русских его тамыров...
— Он называл их тебе по имени?
— А тебе зачем это знать?
— Да ты не бойся, не бойся, тамыр, меня. Если это тот Садвакас, то веди меня скорее в аул.
— Пойдем. Пойдем. Двери священной юрты Улькен-Шанрак в ауле джатаков всегда открыты для гостя,— сказал джигит.
— Но ты мне скажи сначала, тамыр, где Садвакас?— спросил взволнованным голосом Федор, возбужденно и пристально глядя своими лихорадочно блестевшими глазами на невозмутимого джигита.
— Пойдем к нам в аул, и там ты про все узнаешь,— сказал джигит, трогая задремавшую под ним лошадь.
И Федор, забыв об усталости, легко, не чуя земли под ногами, пошел вслед за всадником.
Ураган разразился в полночь. Он начался со страшной грозы, шквального ветра и проливного дождя. В кромешной, аспидной мгле, изредка озаряемой голубыми, ослепительными вспышками молний, метались по степи брошенные пастухами, обезумевшие байские табуны и овечьи отары. Всю ночь неистово ревел ветер, грозя перевернуть и унести казахские юрты. А от оглушительных грозовых раскатов ходуном ходила под ногами земля, и ливень, похожий на библейский потоп, продолжал бушевать, заливая степь, как. во время бурного вешнего половодья.
В ветхой юрте старого Чиграя, где сбились все пастухи и подпаски аула, трудно было повернуться. Джатаки сидели, тесно прижавшись один к другому, вокруг потухшего очага, и немощное пламя светильника едва озаряло жалкое жилище, деревянный остов которого, покрытый войлоком, трещал под ударами бесновавшегося в ночи урагана.
Джатаки сидели молча. Старый Чиграй, вопреки обыкновению, даже забыл о гадании, не прикасаясь к разбросанным по циновке бобам. У многих из этих сидящих в юрте Чиграя пастухов и подпасков уже были разрушены бурей их шалаши, а клочья черного полуистлевшего от времени войлока развеяны, подобно пеплу, над степью. Ни один из джатаков, приютившихся в юрте Чиграя, не сомкнул в эту ночь своих воспаленных глаз. Охваченные тревогой, всеобщим все возрастающим возбуждением, гневом и решимостью, сидели джигиты вокруг погасшего очага, погруженные в свои невеселые думы о судьбе Садвакаса.
И только на рассвете, когда вволю набушевавшийся за ночь ураган стал затихать и лиЕень пошел на убыль, один из джатаков спросил, пытливо оглядывая суровые и строгие лица пастухов и подпасков:
— Знает ли кто-нибудь из вас, что нам делать теперь, кому и как отомстить за Садвакаса?
— Да. Это знаю я. Я знаю, что нам делать теперь. И я знаю, кому и как отомстить за Садвакаса,— решительно проговорил пастух Сеимбет, вскочив при этом на ноги.
И все сидевшие в юрте выжидающе и тревожно посмотрели на Сеимбета.
Помолчав и пытливо оглядевшись вокруг своими зоркими, быстро бегающими глазами, Сеимбет вдруг повелительно взмахнул рукой и коротко сказал:
— За мной, джигиты!
И тотчас же пастухи, повскакав на ноги, покинули вслед за Сеимбетом юрту Чиграя.
— За мной, джигиты!— снова крикнул Сеимбет окружившим его на улице пастухам и повел за собой толпу к белой юрте Альтия.
Подбежав к юрте первым, Сеимбет требовательно постучал кулаком в дверь. Но на его стук никто не отозвался. Тогда Сеимбет коротким и злобным ударом ноги распахнул легкую, нарядно покрытую национальным орнаментом дверь, и толпа ввалилась вслед за своим во-
жаком б огромную, расточительно украшенную коврами и шитым войлоком юрту.
Ворвавшись, джатаки в нерешительности замерли, столпившись за спиной Сеимбета, у порога. Альтий, обложив себя пуховыми подушками и цветными шелковыми одеялами, лежал в почетном углу, а вокруг нежарко тлевшего очага сидели, поджав по-степному ноги, именитые аткаминеры и аксакалы. Презрительно прищурив свои сонные, заплывшие жиром глаза, Альтий сквозь зубы глухо спросил Сеимбета:
— Как ты смел перешагнуть порог моей юрты, презренный пастух?
— А об этом ты спроси вот у них, аксакал,— сказал Сеимбет, показав на джатаков.
И этих слов Сеимбета оказалось достаточно для того чтобы пастухи, разом ринувшись к побледневшему Альтию, вдруг оглушили его взрывом гневных и бранных криков:
— Где русские кони, вор?!
— Где твоя плата?!
— Где наш джигит Садвакас?!
— Отвечай, за сколько ты продал русским джигита.
— Отвечай, а не чакай зубами, как волк. Сжавшись в комок, втянув в плечи свою огромную
бритую голову, волостной управитель метал затравленный, полный тоски, мольбы и злобы волчий взгляд из стороны в сторону, пытаясь найти защиту у сбившихся в кучу, почерневших от страха именитых аксакалов. Цепляясь своими огромными пухлыми руками за груду шелковых одеял, он натягивал их на себя, словно пытаясь зарыться в них, как зарывается в снег загнанный зверь, почувствовав близкую гибель.
Вдруг кто-то из пастухов, ловкий и гибкий джигит, вырвавшись вперед из толпы, сорвал с волостного управителя одно из одеял и, набросившись на него беркутом, выволок грузное байское тело из подушек на середину юрты. Беспомощно сопротивляясь и барахтаясь, Альтий встал на колени и, взывая к милосердию, вознес было над головой свои пухлые бабьи руки. Но в это время один из пастухов плюнул ему в лицо, и толпа джатаков с ревом вынесла на руках байскую тушу вон из юрты.
Откуда-то тут же появилась старая двухколесная арба, запряженная самым страшным и злым байским жеребцом-производителем. Трое джигитов с трудом сдерживали под уздцы почуявшего неладное, бесновавшегося
жеребца, округлившего свои налитые кровью зрачки. Заложенный в коротенькие оглобли рысак касался при малейшем движении ногами о переднюю бровку арбы, дрожа от бешенства и так перебирая своими упругими, точно литыми ногами, словно земля жгла его розовые копыта.
Поднятый на руках бай, как мешок с костями, рухнул в арбу, и тотчас же проворные руки джигитов, скрутив его арканом, крепко притянули громоздкую тушу Альтия к арбе, намертво захлестнув калмыцким узлом веревку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62