https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/pod-nakladnuyu-rakovinu/
Издревле свыкшиеся с боевой, полной тревог и лишений, но зато вольной походной жизнью, они не в силах были изменить своему нутру и превратиться по высочайшему повелению из воинов в хлеборобов. Романтика былых сражений и навсегда ушедшая в прошлое полная увлекательных приключений пора — все это не давало покоя хмельным от вольности казачьим душам. Вот почему не сбылись благие надежды правительства, и линейные воины не превратились, согласно приказам, в земледельцев.
Тогда генерал Казнаков и поднял перед императором вопрос о втором туре гражданской колонизации края, предложив Александру III открыть доступ в доселе запретные казахские степи для переселенцев из губерний Центральной России. Но, получив казнаковское донесе-
кие, Александр III не очень-то поспешил с ответом. И только спустя четырнадцать лет, в июле 1889 года, Петербург откликнулся наконец на акмолинские предложения. В это время в России было обнародовано «высочайшее уведомление» о том, что отныне акмолинские степи объявляются открытыми для вольного крестьянского переселения. Был на исходе девятнадцатый век. Но Россия уже успела насчитать за это пока еще не полное столетие сорок голодных лет. Со страшной закономерностью каждые два-три года страна терпела неурожай, за которым следовал голод. Если в начале столетия в центральной полосе империи одновременно голодали по шесть и по восемь губерний, то в сороковых годах минувшего столетия их было уже восемнадцать, а в девяностых — шестьдесят.
Вот почему, прослышав о том, что Петербург открыл доселе замкнутые на двенадцать засовов ворота в далекую хлебородную степь, десятки тысяч изголодавшихся на родине, отчаявшихся мужиков тотчас снялись с родовых насиженных мест и тронулись в неведомые акмолинские степи. По тернистому, по каторжному пути шли в те годы переселенцы, колеся по градам и весям обширной Российской империи. История дореволюционного переселения российских мужиков в казахские степи — это целая поэма страшных, почти неправдоподобных бедствий, неисповедимого народного горя, вынести которое был способен только один русский мужик.
Особенно усиленный наплыв переселенцев в акмолинские степи начался с девяностых годов прошлого века и продолжался вплоть до первой мировой войны. Летом 1890 года на территории Акмолинского края скопилось свыше семнадцати тысяч никуда не причисленных переселенцев. Тамбовские, курские, пензенские мужики наводнили все казачьи станицы. Они блуждали по Горькой линии в тщетных поисках пристанища. Уездные власти, не видя возможности как-нибудь устроить новоселов и опасаясь волнений и эпидемий, употребляли все силы, для того чтобы выдворить переселенцев за пределы степного генерал-губернаторства.
В грозную осень 1890 года только девятьсот пятнадцать семей из семнадцати тысяч переселенческих душ, мечтавших найти в казахских степях обетованную землю, были с грехом пополам определены на земельные участки. Поземельно-устроительные партии селили пришельцев где попало: то в безводной степи, то на непри-
годных для пашен солончаковых почвах. Переселенцы, не имевшие возможности «позолотить ручку» начальникам поземельно-устроительных партий, через год снова вынуждены были сниматься с отведенных для них участков и трогаться в поисках новых, более пригодных земель. Судьба же нигде не приписанных новоселов была еще ужаснее. Очутившись к зиме без крова, без куска хлеба, без расколотого гроша за душой, тысячи бесприютных семей кружились в окрестной степи, бродили по линейным казачьим станицам. Но казаки, видя в новоселах врагов, посягающих на священную линейную землю, и чувствуя в них опаснейших конкурентов в земледелии, не только не давали приюта обездоленным мужикам, но гнали их вон из станиц. Измотанные бесконечными скитаниями, отчаявшиеся и изголодавшиеся переселенцы вынуждены были искать защиты в пустынных степях, у затерянных в них редких зимовок кочевников. Однако казахи, сами вытесненные с прежних богатых угодий, не могли сочувственно относиться к русским новоселам. Аткаминеры, влиятельные степные князьки и баи натравливали казахскую бедноту на блуждающих по степям бездомных русских крестьян; и национальные, и классовые отношения обретали здесь самые острые формы.
Нет, негде было приклонить голову в этом просторном краю затравленным пензенским мужикам, попавшим под перекрестный огонь национальной, сословной и классовой ненависти. На суровом чужестранном ветру, под проливными дождями ютились они в жалких своих шалашах и, простужаясь и голодая, равнодушно умирали здесь среди глухих дорог, цепляясь окостеневшими пальцами за жестокую, неласковую к ним землю.
По широкому пыльному скотопрогонному тракту тянулась бесконечная вереница прикрытых лохмотьями переселенческих повозок. Тощие, худые, как скелеты, лошаденки брели, едва-едва переступая ногами по жесткой, утрамбованной конскими копытами дороге, почти с человеческой тоской косясь на придорожные овсы и травы. Скрипели давно не мазанные колеса телег на деревянном ходу. Дымились загорающиеся еловые и сосновые оси. Тупо поникнув, брели за повозками
оборванные, загорелые, пыльные мужики и бабы. Звучал над степью безысходный, глухой детский плач.
А встречные казаки, гарцующие на откормленных лошадях или важно восседающие в легких пролетках, не сворачивая с дороги, орали:
— Эй вы, Расея!
— Желторотые!
— Кацапы!
— Вороти в сторону. Ослеп, подлец, што казаки едут!
— Это тебе, дядя, не лапотная твоя Расея...
— Вот и именно. Не дома — в сибирском войске находитесь!
— Чего, варнак, зенки-то выпялил? Казаков не видал? Сворачивай в сторону, пока я из тебя твой чалдонский дух не вышиб!
— Вороти, вороти, сукин сын, с дороги, пока я по твоей спине плетью не съездил.
Дряхлый мужик в лаптях, с давно не чесанной, скатавшейся комом седой бородой, в пояс кланяясь встречным станичникам, тянул:
— Подайте, Христа ради, родимые. Девять ден во рту крохи не было. Смилуйтесь, господа хорошие...
— Бог подаст, дядя!
— Проезжай подальше в степь. Там, слышь, калачи пшеничные в ковылях растут.
— Пряники вяземские на березах вешаются.
— Там кисельные берега, молочные реки!..— кричали, издевательски похохатывая и размахивая руками, встречные господа станичники.
Спешившись с лошадей и пролеток, казаки окружали оробевшего новосела и, брезгливо хватая его за лохмотья, продолжали орать, как всегда, норовя перекричать друг друга:
— Эх вы, дармоеды, туды вашу мать!
— Путешественники — пупы набок!
— На даровые хлеба пришли...
— Казаки за эту степь своей кровью басурманам платили, а вы чем будете с нами расплачиваться — вшами да гашниками?
— Блинов, язви их, захотели!
— Мы накормим!
— Лихо станет!..
— Масло другим местом пойдет!..
— Чего на их смотреть, воспода станишники, всыпать им плетей — и в расчете!— кричал, свисая с седла, Пашка Сучок, воинственно размахивая плетью.
Вахмистр Максим Дробышев, схватив дряхлого мужика за грудки, закричал:
— Ты зачем, сукин сын, на Горькую линию прешь? Отвечай мне кратко. Зачем на чужую казачью землю хайло пялишь?
— Мы — не сами. Не по своей воле, господа казачки, Мы по выправленной бумаге суды пришли...— лепетал перепуганный насмерть мужик.
— Я тебе, желторотый чалдон, покажу бумагу. Я тебя проучу, как на чужое добро пасть разевать!— сатанея от злобы, кричал вахмистр Дробышев под одобрительные выкрики станичников.
А группа мужиков, встретившись на дороге со станичным атаманом Архипом Муганцевым, сорвав с голов драные, выцветшие картузы и шапки, упала перед ним на колени. Просительно вытянув вперед руки, новоселы все разом заговорили:
— Не дозвольте, вашескородие, души погубить...
— Ослобоните нам мужика...
— Чего? Чего это они бормочут?— презрительно покосившись в сторону стоявших на коленях мужиков, спросил у фон-барона Пикушкина Архип Муганцев, точно и в самом деле не понимал русского языка новоселов.
— Не могу знать, восподин атаман. Видать, насчет какого-то своего желторотого буровят,— ответил ему фон-барон.
А мужики продолжали хором твердить:
— Смилуйтесь, вашескородие. Защитите. Не дайте в обиду...
— В чем дело? Говори кто-нибудь один толком,— сказал атаман.
— Докладывай вот ты, долговязый, все по порядку восподину станишкому!— крикнул фон-барон, ткнув рукояткой плети в тощую, настежь распахнутую грудь моложавого на вид, но болезненного лицом новосела.
И мужик, не поднимаясь с колен, сказал, умоляюще глядя на гордого и недоступного станичного атамана:
— Казаки у нас старика плетьми отодрали.
— Ну и што ж тут такого? Отодрали, значит, за дело,— сказал атаман.
— Отодрали и в каталажку закрыли...— продолжал мужик.
— Ну и это, стало быть, заслужил,— спокойно отвечал атаман.
— Что вы, бог с вами, вашескородие! Старик совсем обоюдный. Безобидный старик. Он в дороге всю свою семейству потерял и последнего коня вчера лишился. Пала лошадь у старика. Куда деться? Вот и отправился он по станице попросить кусок хлебушка Христа ради. А казачкам не пондравилось это. Ну и давай они его пороть...
— Знам мы, как вы ходите по нашим дворам и канючите Христа ради. Знам. Можешь не рассусоливать,— оборвал мужика Муганцев.
— Богом клянусь, вашескородие, старик ни в чем не повинен. Честный старик, ему чужого не надо,— клятвенно скрестив на груди руки, продолжал твердить новосел.
— Все вы честные, пока смотришь за вами в оба,— сказал атаман и, повернув своего коня, поскакал прочь.
В сумерках, возвращаясь на бричке с пашни, Егор Павлович Бушуев заметил вдали целый хоровод костров и сказал сидевшему позади него Якову:
— Смотри-ка, никак, новоселы табор разбили.
— Видать, они...
— Давай подвернем. Не подыщем ли там работника по дешевке.
— И то дело, тятя. Подвернем, пожалуй.
И старик свернул с дороги к озеру, на берегу которого разбили табор переселенцы.
— Бог помощь!— сказал Егор Павлович, подъезжая к мужикам, сидевшим вокруг костра.
— Милости просим, господа казачки.
— Милости просим, ваше степенство,— прозвучало несколько голосов в ответ.
— Вижу, никак из Расеи?
— Оттудова.
— Дальние?
— А с разных концов. Всякие есть. Есть из-под Пензы, есть курские, есть из Рязани.
— Далеконько вы забрались...— проговорил, сочувственно вздохнув, Егор Павлович.
— Што говорить — на край света. Сами ничему не рады. Не успеешь разминуться с горем, а тут беда на пути. Вот так и крутимся по белому свету,— сказал один из новоселов, глядевший на пламя костра.
— Обманули нас. Вот какая притча,— пробасил здоровенный мужик, не совсем ласково посмотревший при этом на Егора Павловича.
— Как обманули, кто?— спросил Яков.
— А все те же самые господа начальники. Управа наша, растуды ее в пух и прах. Смутили народ, насулили, набрехали с три короба, а мы и сорвались сдуру, поплелись за тысячи верст за хорошей жизнью. Вот и приехали — хоть стой, хоть падай.
— Стало быть, много соблазну было?— спросил Егор Павлович.
— Соблазну — хоть отбавляй,— откликнулся все тот же здоровенный мужик.— И земля, говорили, в ваших краях, как масло, и травы, мол, по брюхо.
— Правильно говорили,— с живостью отозвался Егор Павлович.— Правильно. Земли в нашем краю невпроворот. Сплошной чернозем. Правильно. Не земля — масло. Пятьсот пудов одна десятина родит, ежели обработать ее руками да потом своим полить.
— Там чего другого, а поту-то у нас хватит,— прозвучал недобрый бас мужика.
И Егор Павлович, подозрительно покосившись на этого мужика, вдруг ощутил в себе приступ беспричинного озлобления к новоселу.
— А ты вот что, дядя,— сказал Егор Павлович.— Чем языком-то впустую молоть да бог знает на кого жаловаться, айда-ка лучше ко мне в работники.
Мужик, не спеша повернувшись к Егору Павловичу, присмотрелся к нему и, помешкав, спросил:
— К тебе? В работники, говоришь?
— Ну да, в работники...
— А што у тебя за работа?
— Известно — што. Сенокос подходит. Страда не за горами. Словом, дело найду.
— Да это мы понимаем. Без дела у тебя сидеть не будешь... А какая цена твоя будет?— спросил мужик, продолжая в упор смотреть на Егора Павловича.
— Цена по работе. Обыкновенная цена. Харч мой. Одежда твоя. Проробишь до покрова, три целкача накину. А может, ишо и опойковые сапоги пожертвую.
— Во как. Три целкача?! Ну, порадовал ты, брат, меня, казачок. Благодарствую,— ехидно усмехнувшись, сказал мужик, презрительно повернувшись спиной к Егору Павловичу.
— Хе. А тебе што, мало?
— По моим рукам — да. Мало.
— Вот ты какой! Любопытствую, што у тебя за руки. Небось золотые?
— Золотые. Моим рукам цены нет,— вполне серьезно и веско сказал мужик.
— Это почему ж так?
— А потому, что этими руками я из такой жилы, как ты, в один бы момент дух выжал.
— Што? Што он сказал, чалдон?!— крикнул Егор Павлович, обращаясь при этом почему-то к присмиревшему за его спиной Якову. И, суетливо заработав вожжами, старик с таким остервенением хлестнул кнутом по своим лошадям, что перепуганные кони, рванувшись вперед, едва не сбили зазевавшегося на пути мужика и понеслись что есть мочи по степной целине в сторону станицы...
Выскочив на дорогу, Егор Павлович придержал лошадей и, оглянувшись на мерцавшие позади костры переселенческого табора, сказал не то Якову, не то самому себе:
— Ну, баста. Подальше надо держаться от таких работничков... Упаси бог...
И, прикрикнув на лошадей, старик погнал в станицу. Теперь он уже не оглядывался назад и ни словом больше не обмолвился с сыном.
После приказа станичного атамана о приведении в боевую готовность казачьей сотни казаки свели своих строевых и полустроевых лошадей в общий табун и пустили их на выпас, неся поочередно наряды на пастбище. Дошла очередь дежурить по табуну и до Федора. И Федор, оседлав бойкого саврасого меринка, выехал во второй половине дня в степь.
Неторная, заросшая повиликой дорожка увела его от шумной станицы в глубь отгороженной цепью сторожевых курганов безмолвной и тихой степи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
Тогда генерал Казнаков и поднял перед императором вопрос о втором туре гражданской колонизации края, предложив Александру III открыть доступ в доселе запретные казахские степи для переселенцев из губерний Центральной России. Но, получив казнаковское донесе-
кие, Александр III не очень-то поспешил с ответом. И только спустя четырнадцать лет, в июле 1889 года, Петербург откликнулся наконец на акмолинские предложения. В это время в России было обнародовано «высочайшее уведомление» о том, что отныне акмолинские степи объявляются открытыми для вольного крестьянского переселения. Был на исходе девятнадцатый век. Но Россия уже успела насчитать за это пока еще не полное столетие сорок голодных лет. Со страшной закономерностью каждые два-три года страна терпела неурожай, за которым следовал голод. Если в начале столетия в центральной полосе империи одновременно голодали по шесть и по восемь губерний, то в сороковых годах минувшего столетия их было уже восемнадцать, а в девяностых — шестьдесят.
Вот почему, прослышав о том, что Петербург открыл доселе замкнутые на двенадцать засовов ворота в далекую хлебородную степь, десятки тысяч изголодавшихся на родине, отчаявшихся мужиков тотчас снялись с родовых насиженных мест и тронулись в неведомые акмолинские степи. По тернистому, по каторжному пути шли в те годы переселенцы, колеся по градам и весям обширной Российской империи. История дореволюционного переселения российских мужиков в казахские степи — это целая поэма страшных, почти неправдоподобных бедствий, неисповедимого народного горя, вынести которое был способен только один русский мужик.
Особенно усиленный наплыв переселенцев в акмолинские степи начался с девяностых годов прошлого века и продолжался вплоть до первой мировой войны. Летом 1890 года на территории Акмолинского края скопилось свыше семнадцати тысяч никуда не причисленных переселенцев. Тамбовские, курские, пензенские мужики наводнили все казачьи станицы. Они блуждали по Горькой линии в тщетных поисках пристанища. Уездные власти, не видя возможности как-нибудь устроить новоселов и опасаясь волнений и эпидемий, употребляли все силы, для того чтобы выдворить переселенцев за пределы степного генерал-губернаторства.
В грозную осень 1890 года только девятьсот пятнадцать семей из семнадцати тысяч переселенческих душ, мечтавших найти в казахских степях обетованную землю, были с грехом пополам определены на земельные участки. Поземельно-устроительные партии селили пришельцев где попало: то в безводной степи, то на непри-
годных для пашен солончаковых почвах. Переселенцы, не имевшие возможности «позолотить ручку» начальникам поземельно-устроительных партий, через год снова вынуждены были сниматься с отведенных для них участков и трогаться в поисках новых, более пригодных земель. Судьба же нигде не приписанных новоселов была еще ужаснее. Очутившись к зиме без крова, без куска хлеба, без расколотого гроша за душой, тысячи бесприютных семей кружились в окрестной степи, бродили по линейным казачьим станицам. Но казаки, видя в новоселах врагов, посягающих на священную линейную землю, и чувствуя в них опаснейших конкурентов в земледелии, не только не давали приюта обездоленным мужикам, но гнали их вон из станиц. Измотанные бесконечными скитаниями, отчаявшиеся и изголодавшиеся переселенцы вынуждены были искать защиты в пустынных степях, у затерянных в них редких зимовок кочевников. Однако казахи, сами вытесненные с прежних богатых угодий, не могли сочувственно относиться к русским новоселам. Аткаминеры, влиятельные степные князьки и баи натравливали казахскую бедноту на блуждающих по степям бездомных русских крестьян; и национальные, и классовые отношения обретали здесь самые острые формы.
Нет, негде было приклонить голову в этом просторном краю затравленным пензенским мужикам, попавшим под перекрестный огонь национальной, сословной и классовой ненависти. На суровом чужестранном ветру, под проливными дождями ютились они в жалких своих шалашах и, простужаясь и голодая, равнодушно умирали здесь среди глухих дорог, цепляясь окостеневшими пальцами за жестокую, неласковую к ним землю.
По широкому пыльному скотопрогонному тракту тянулась бесконечная вереница прикрытых лохмотьями переселенческих повозок. Тощие, худые, как скелеты, лошаденки брели, едва-едва переступая ногами по жесткой, утрамбованной конскими копытами дороге, почти с человеческой тоской косясь на придорожные овсы и травы. Скрипели давно не мазанные колеса телег на деревянном ходу. Дымились загорающиеся еловые и сосновые оси. Тупо поникнув, брели за повозками
оборванные, загорелые, пыльные мужики и бабы. Звучал над степью безысходный, глухой детский плач.
А встречные казаки, гарцующие на откормленных лошадях или важно восседающие в легких пролетках, не сворачивая с дороги, орали:
— Эй вы, Расея!
— Желторотые!
— Кацапы!
— Вороти в сторону. Ослеп, подлец, што казаки едут!
— Это тебе, дядя, не лапотная твоя Расея...
— Вот и именно. Не дома — в сибирском войске находитесь!
— Чего, варнак, зенки-то выпялил? Казаков не видал? Сворачивай в сторону, пока я из тебя твой чалдонский дух не вышиб!
— Вороти, вороти, сукин сын, с дороги, пока я по твоей спине плетью не съездил.
Дряхлый мужик в лаптях, с давно не чесанной, скатавшейся комом седой бородой, в пояс кланяясь встречным станичникам, тянул:
— Подайте, Христа ради, родимые. Девять ден во рту крохи не было. Смилуйтесь, господа хорошие...
— Бог подаст, дядя!
— Проезжай подальше в степь. Там, слышь, калачи пшеничные в ковылях растут.
— Пряники вяземские на березах вешаются.
— Там кисельные берега, молочные реки!..— кричали, издевательски похохатывая и размахивая руками, встречные господа станичники.
Спешившись с лошадей и пролеток, казаки окружали оробевшего новосела и, брезгливо хватая его за лохмотья, продолжали орать, как всегда, норовя перекричать друг друга:
— Эх вы, дармоеды, туды вашу мать!
— Путешественники — пупы набок!
— На даровые хлеба пришли...
— Казаки за эту степь своей кровью басурманам платили, а вы чем будете с нами расплачиваться — вшами да гашниками?
— Блинов, язви их, захотели!
— Мы накормим!
— Лихо станет!..
— Масло другим местом пойдет!..
— Чего на их смотреть, воспода станишники, всыпать им плетей — и в расчете!— кричал, свисая с седла, Пашка Сучок, воинственно размахивая плетью.
Вахмистр Максим Дробышев, схватив дряхлого мужика за грудки, закричал:
— Ты зачем, сукин сын, на Горькую линию прешь? Отвечай мне кратко. Зачем на чужую казачью землю хайло пялишь?
— Мы — не сами. Не по своей воле, господа казачки, Мы по выправленной бумаге суды пришли...— лепетал перепуганный насмерть мужик.
— Я тебе, желторотый чалдон, покажу бумагу. Я тебя проучу, как на чужое добро пасть разевать!— сатанея от злобы, кричал вахмистр Дробышев под одобрительные выкрики станичников.
А группа мужиков, встретившись на дороге со станичным атаманом Архипом Муганцевым, сорвав с голов драные, выцветшие картузы и шапки, упала перед ним на колени. Просительно вытянув вперед руки, новоселы все разом заговорили:
— Не дозвольте, вашескородие, души погубить...
— Ослобоните нам мужика...
— Чего? Чего это они бормочут?— презрительно покосившись в сторону стоявших на коленях мужиков, спросил у фон-барона Пикушкина Архип Муганцев, точно и в самом деле не понимал русского языка новоселов.
— Не могу знать, восподин атаман. Видать, насчет какого-то своего желторотого буровят,— ответил ему фон-барон.
А мужики продолжали хором твердить:
— Смилуйтесь, вашескородие. Защитите. Не дайте в обиду...
— В чем дело? Говори кто-нибудь один толком,— сказал атаман.
— Докладывай вот ты, долговязый, все по порядку восподину станишкому!— крикнул фон-барон, ткнув рукояткой плети в тощую, настежь распахнутую грудь моложавого на вид, но болезненного лицом новосела.
И мужик, не поднимаясь с колен, сказал, умоляюще глядя на гордого и недоступного станичного атамана:
— Казаки у нас старика плетьми отодрали.
— Ну и што ж тут такого? Отодрали, значит, за дело,— сказал атаман.
— Отодрали и в каталажку закрыли...— продолжал мужик.
— Ну и это, стало быть, заслужил,— спокойно отвечал атаман.
— Что вы, бог с вами, вашескородие! Старик совсем обоюдный. Безобидный старик. Он в дороге всю свою семейству потерял и последнего коня вчера лишился. Пала лошадь у старика. Куда деться? Вот и отправился он по станице попросить кусок хлебушка Христа ради. А казачкам не пондравилось это. Ну и давай они его пороть...
— Знам мы, как вы ходите по нашим дворам и канючите Христа ради. Знам. Можешь не рассусоливать,— оборвал мужика Муганцев.
— Богом клянусь, вашескородие, старик ни в чем не повинен. Честный старик, ему чужого не надо,— клятвенно скрестив на груди руки, продолжал твердить новосел.
— Все вы честные, пока смотришь за вами в оба,— сказал атаман и, повернув своего коня, поскакал прочь.
В сумерках, возвращаясь на бричке с пашни, Егор Павлович Бушуев заметил вдали целый хоровод костров и сказал сидевшему позади него Якову:
— Смотри-ка, никак, новоселы табор разбили.
— Видать, они...
— Давай подвернем. Не подыщем ли там работника по дешевке.
— И то дело, тятя. Подвернем, пожалуй.
И старик свернул с дороги к озеру, на берегу которого разбили табор переселенцы.
— Бог помощь!— сказал Егор Павлович, подъезжая к мужикам, сидевшим вокруг костра.
— Милости просим, господа казачки.
— Милости просим, ваше степенство,— прозвучало несколько голосов в ответ.
— Вижу, никак из Расеи?
— Оттудова.
— Дальние?
— А с разных концов. Всякие есть. Есть из-под Пензы, есть курские, есть из Рязани.
— Далеконько вы забрались...— проговорил, сочувственно вздохнув, Егор Павлович.
— Што говорить — на край света. Сами ничему не рады. Не успеешь разминуться с горем, а тут беда на пути. Вот так и крутимся по белому свету,— сказал один из новоселов, глядевший на пламя костра.
— Обманули нас. Вот какая притча,— пробасил здоровенный мужик, не совсем ласково посмотревший при этом на Егора Павловича.
— Как обманули, кто?— спросил Яков.
— А все те же самые господа начальники. Управа наша, растуды ее в пух и прах. Смутили народ, насулили, набрехали с три короба, а мы и сорвались сдуру, поплелись за тысячи верст за хорошей жизнью. Вот и приехали — хоть стой, хоть падай.
— Стало быть, много соблазну было?— спросил Егор Павлович.
— Соблазну — хоть отбавляй,— откликнулся все тот же здоровенный мужик.— И земля, говорили, в ваших краях, как масло, и травы, мол, по брюхо.
— Правильно говорили,— с живостью отозвался Егор Павлович.— Правильно. Земли в нашем краю невпроворот. Сплошной чернозем. Правильно. Не земля — масло. Пятьсот пудов одна десятина родит, ежели обработать ее руками да потом своим полить.
— Там чего другого, а поту-то у нас хватит,— прозвучал недобрый бас мужика.
И Егор Павлович, подозрительно покосившись на этого мужика, вдруг ощутил в себе приступ беспричинного озлобления к новоселу.
— А ты вот что, дядя,— сказал Егор Павлович.— Чем языком-то впустую молоть да бог знает на кого жаловаться, айда-ка лучше ко мне в работники.
Мужик, не спеша повернувшись к Егору Павловичу, присмотрелся к нему и, помешкав, спросил:
— К тебе? В работники, говоришь?
— Ну да, в работники...
— А што у тебя за работа?
— Известно — што. Сенокос подходит. Страда не за горами. Словом, дело найду.
— Да это мы понимаем. Без дела у тебя сидеть не будешь... А какая цена твоя будет?— спросил мужик, продолжая в упор смотреть на Егора Павловича.
— Цена по работе. Обыкновенная цена. Харч мой. Одежда твоя. Проробишь до покрова, три целкача накину. А может, ишо и опойковые сапоги пожертвую.
— Во как. Три целкача?! Ну, порадовал ты, брат, меня, казачок. Благодарствую,— ехидно усмехнувшись, сказал мужик, презрительно повернувшись спиной к Егору Павловичу.
— Хе. А тебе што, мало?
— По моим рукам — да. Мало.
— Вот ты какой! Любопытствую, што у тебя за руки. Небось золотые?
— Золотые. Моим рукам цены нет,— вполне серьезно и веско сказал мужик.
— Это почему ж так?
— А потому, что этими руками я из такой жилы, как ты, в один бы момент дух выжал.
— Што? Што он сказал, чалдон?!— крикнул Егор Павлович, обращаясь при этом почему-то к присмиревшему за его спиной Якову. И, суетливо заработав вожжами, старик с таким остервенением хлестнул кнутом по своим лошадям, что перепуганные кони, рванувшись вперед, едва не сбили зазевавшегося на пути мужика и понеслись что есть мочи по степной целине в сторону станицы...
Выскочив на дорогу, Егор Павлович придержал лошадей и, оглянувшись на мерцавшие позади костры переселенческого табора, сказал не то Якову, не то самому себе:
— Ну, баста. Подальше надо держаться от таких работничков... Упаси бог...
И, прикрикнув на лошадей, старик погнал в станицу. Теперь он уже не оглядывался назад и ни словом больше не обмолвился с сыном.
После приказа станичного атамана о приведении в боевую готовность казачьей сотни казаки свели своих строевых и полустроевых лошадей в общий табун и пустили их на выпас, неся поочередно наряды на пастбище. Дошла очередь дежурить по табуну и до Федора. И Федор, оседлав бойкого саврасого меринка, выехал во второй половине дня в степь.
Неторная, заросшая повиликой дорожка увела его от шумной станицы в глубь отгороженной цепью сторожевых курганов безмолвной и тихой степи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62