https://wodolei.ru/catalog/accessories/polka/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Хабар бар ма?— спрашивает молодой джигит в голубом нарядном бешмете старого пастуха-джатака.
— Жок,— отвечает джатак, поникнув.— Хабар жок. У джатака нет новостей. Новость ушла вместе с богатыми в степь. Новость ушла по следам гордых белых байских верблюдов.
— Хабар бар ма?— снова спрашивает джигит встречного старца, слепого Чиграя.
— Хабар бар,— отвечает слепой Чиграй.— Хабар бар. Сильные и богатые люди нашей степи ушли на джайляу и угнали свои табуны на летние пастбища. А джатаки остались здесь, около байских зимовок. Джа-таки будут стеречь здесь добро богатых.
Замирали над степью далекие крики гарцующих на злых и горячих конях джигитов. Уходил караван в далекую степь. А джатаки продолжали стоять в молчании около жалких своих кибиток, с тоской, гневом и завистью глядя вслед уходящим в степную даль. Это были те бесправные и обездоленные, кому было сказано на родовом совете так:
— Если нет у тебя выносливого верблюда, если нет у тебя коня и десятка овец — оставайся на месте и не ходи за богатыми.
— Ие,— соглашались джатаки.
— Каждый джатак может тоже стать богатым, если он хорошо поработает в летнюю пору на бая,— говорили аксакалы джатакам.
— Жарайды, жарайды,— отвечали джатаки. Терпеливо и молча выслушивая своих аксакалов,
джатаки думали о невеселой, скупой на радости, горькой своей судьбе. Они знали — придет жаркая пора сенокоса и поднимутся тучи гнуса, от которого будут судорожно биться Тощие лошади и плакать, как дети, козлята. Они знали — высохнет вымя единственной кобылицы и не будет у них в турсуках кумыса. Не будет у них ни пресной лепешки, ни крошки бараньего сыра, и нечем им будет кормить в знойное лето своих детей.
— Ах, какой ты казах, если юрту твою изрешетило время, если встречного путника — гостя аула — ты не можешь напоить кумысом и угостить баурсаками! Ах, какой ты казах, если жена твоя не имеет масла для того, чтобы вылить его на очаг отцовской кибитки в честь новорожденного, как этого требует обычай степей! Нет, ты не казах. Ты — бишара, освистанная богатым и осмеянная сильным.
И джатаки, слушая аксакалов, знали — минует жаркое лето, проведенное ими в труде, в нужде и в поту. А баи, вернувшись под осень с джайляу к своим зимовкам, скажут им на своем родовом совете:
— Вы хорошо поработали летом. Вы сохранили наши зимовки, вы накосили нам сена, и скот наш не будет
страдать от бескормицы. Все это — хорошо. И за все это каждый из вас может теперь рассчитывать на приют в наших жилищах, на чашку айрана и на кость баранины.
Так скажут осенью баи джатакам. Но они умолчат об обещанной пригоршне серебра и о пяти золотых монетах. Они умолчат о жеребенке с белой звездой на лбу, о трех тайнчах, о двух нетелях и пяти баранах, обещанных джатакам в награду.
И джатаки, выслушав баев, скажут, поникнув:
— Жарайды. Жарайды, аксакалы... Вечер.
Пахнет дымом кизячных костров, овечьим пометом и шерстью. Угасает вдали над озерами пышный закат. Тихо звенит в ковылях бесприютный, засыпающий ветер. Медленно кружится над курганом коршун. Все вокруг полно дремотного, предвечернего покоя и тишины.
Старейший из рода джатаков, слепой Чиграй, сидит в своей дырявой юрте возле угасающего очага и прислушивается к чему-то. Невольно прислушиваются и все остальные, сидящие вокруг очага.
— Я слышу топот конских копыт. Из степи в наш аул скачет всадник,— говорит Чиграй.
— С доброй ли вестью?— спрашивает слепца такой же древний, седобородый старик Юсуп, сидящий с ним рядом.
И не успел ответить Чиграй, как в юрту вихрем ворвался спешившийся на полном скаку джигит Садвакас. Он был бледен, и губы его дрожали.
— Хабар бар ма?— хором спросили его насторожившиеся джатаки.
— Хабар бар,— ответил джигит прерывающимся голосом.
— С доброй ли вестью ты, джигит? — спросил Сад-вакаса Чиграй, подняв на него свои давно потухшие глаза, равнодушные к солнцу и свету.
— Нет, я пришел к вам с недоброй вестью,— ответил джигит.— Двадцать верст я скакал сюда, чтобы сообщить вам черную новость степи. Слушайте и мужайтесь. Там, на урочище Узун-Куль, лежит наш Бектурган.
— Что ты сказал?! Опомнись, джигит!
— Что там случилось?
— Отвечай скорее...— зазвучали тревожные голоса джатаков.
И Садвакас, переведя дух, сказал:
— Русские из крепости Капитан-Кала продали наше урочище барину, имени которого я не знаю. Мы не хотели отдать им своей травы. И нет у нас теперь нашего Бектургана.
Вопли матери Бектургана, Айманкуль, заглушили последние слова Садвакаса. Разрывая руками свой ветхий джаулык, задыхалась старая женщина от нечленораздельных криков, полных невыразимой тоски и отчаяния. Вместе со старой Айманкуль надрывались от крика и плача и все остальные женщины, в смятении заметавшиеся по ветхой юрте.
Но старый Чиграй, поднявшись, властно протянул вперед руки и глухо сказал:
— Остановитесь! Пусть скажет свое последнее слово джигит, прискакавший к нам с урочища Узун-Куль с черной вестью.
— Мое последнее слово будет клятвой,— сказал Садвакас.— Я клянусь твоей ветхой священной юртой, старый Чиграй. Я клянусь именем нашего рода отомстить за убитого Бектургана!
— Один ли ты готов к этому?— спросил Чиграй.
— Нет, не один, аксакал. Со мной поклялись над прахом убитого все джатаки аула,— сказал Садвакас, и голос его вновь заглушили душераздирающие рыдания старой Айманкуль и окружавших ее женщин.
...Всю следующую ночь пылали в ауле джатаков яростные костры. Всю ночь стекались в аул из окрестной степи конные и пешие джатаки. Всю ночь оплакивали женщины мертвого Бектургана и раздавались гневные, клятвенные крики толпившихся возле костра джигитов.
А на рассвете, когда плоское тело покойника вынесли на руках из юрты и положили в степь, чтобы мертвец в последний раз взглянул незакрытыми глазами в сторону священной Мекки, старый Чиграй спросил притихший народ:
— Был ли безгрешен джигит Бектурган?
— Да. Он был безгрешен, наш Бектурган.
— Был ли он храбрым и сильным джигитом?— снова спросил Чиграй.
— Да. Он был храбрым и сильным джигитом,— вновь хором ответили люди.
— Любил ли он степь и родной народ?— опять помолчав, тихо спросил толпу джатаков Чиграй.
— Да. Он любил свою степь и любил народ,— ответили в один голос джатаки.
— Бектурган был джатаком. Джатаки и мы,— сказал Садвакас.— У нас даже нет охрет — одежды конца света, чтобы завернуть тело покойного, провожая его в последний путь. Мы хороним его в старом войлоке. И за это нас никто не осудит.
— Никто,— сказали джатаки.
— Все ли джигиты нашего рода готовы будут вместе со мной отомстить убийцам из крепости Капитан-Кала за смерть Бектургана?— спросил Садвакас.
— Клянемся именем нашего рода, что готовы вместе с тобой, Садвакас, отомстить за смерть Бектургана,— ответили в один голос джигиты.
И когда запылало над степью гневное зарево заката, воротились джатаки в скорбном молчании в аул, оставив в степи погребенное тело джигита.
Погасли последние блики жаркого, как степной пожар, заката. Погасли в ауле джатаков костры. Померкли в вечерней мгле далекие и близкие озера. Глухо и тихо было в безлунной, беззвездной ночи. И только где-то далеко-далеко звучала чуть слышно протяжная, печальная пастушья песня:
Много на небе звезд. Много дорог в степи, Машет саблей казак, Хочет джатака бить. Месяц зайца пройдет. Малый зверь станет большим. Вернется с джайляу бай, Станет джатака бить. Слушай, пастух, не спи: Волчьи глаза горят. Скоро заря загорится, Козлята запросят пить.
Не великой, но и не малой была в прошлом семья у Егора Павловича Бушуева. Четверых сыновей — молодец к молодцу, да троих дочерей — не последних в станице песенниц и красавиц, вспоил и вскормил он в союзе с Агафьевной на своем веку. И нечего было зря бога гневить старикам: ни на сынов, ни на дочерей жаловаться не приходилось. Не беспутными мотами и отпетыми варна-
ками росли бушуевские ребята, и не вольными ветрянками слыли дочери в девках. Причиной тому была известная строгость родителя, умевшего в оба смотреть за детьми и не баловать их с малого возраста вредной потачкой. И как бы там туго ни бывало на первых порах кормить их и нянчить, а всю эту ораву родители сберегли и, несмотря на былую нужду, урону в ребятишках не знали. С годами взявшие силу ребята были поставлены на ноги. Вывели в люди Бушуевы и двух своих старших дочерей, вовремя выдав их замуж в надежные и порядочные дома.
Всех своих чад сберегли и взрастили под отчей кровлей Бушуевы, но не всех их вольны они были уберечь от лиха позднее, когда развеялись старшие дети по далекой чужой стороне. В первый же год русско-японской войны сложили буйные свои головы в боях под Мукденом первенцы Егора Бушуева — Ефим и Андрей. Гибель сыновей подсекла железные силы Егора Павловича и сразу же, за год, состарила нерослую и хрупкую на вид Агафь-евну. Материнская скорбь по погибшим сынам обрядила ее голову в седину и навсегда запечатлела в страдальческих прищурах глаз невыплаканную горечь утраты.
Но со временем притерпелись к этому горю старики Бушуевы, оставшиеся теперь при троих детях. Стариков не покидал пока отслуживший положенный срок в полку и обзаведшийся своей семьей старший из оставшихся сынов — Яков. Красовалась еще в родительском доме, как запоздалая астра в осеннем саду, последняя из дочерей — восемнадцатилетняя Настя. Кроме того, росли теперь на поглядку старым Бушуевым и двое малых внучат, дарованных старикам Яковом и снохой Варварой. Старшему из внуков — Тараске — шел девятый год, младшему — Силке — минуло недавно только четыре.
Старики души не чаяли в своих внуках, и не было меры и границ дедовской нежности к этим малым ребятам.
Редкие семьи на Горькой линии живали в таком ладу и согласии, как жили Бушуевы. Егор Павлович строго соблюдал под крышей родного дома все обычаи и порядки прадедовской старины и сумел привить такую же любовь ко всему этому вековому укладу и всем своим детям. Только с одним из них — Федором — не всегда ладил старик. Такой же нетерпеливый и вспыльчивый, как и родитель, Федор часто ввязывался в пустячные споры со стариком. И сплошь и рядом какое-нибудь мимолетное возражение Федора на занозистое слово батюшки
завершалось между ними ожесточенным словесным боем. Старик сердился на Федора, но спорил с ним охотно и нередко втайне даже скучал по тем перепалкам, которые возникали меж ними обычно в часы семейной трапезы.
В канун троицы — за месяц до убийства станичниками джигита в урочище Узун-Куль — съехались домой из степи все бушуевские дети. Первым нагрянул Федор. Черный от пыли и копоти, подвижной, беспричинно улыбающийся, он похож был на цыгана, подгулявшего на ярмарочных магарычах. За ним точно с неба свалилась и закружилась по дому и по двору, как заводной, звонко жужжащий волчок, вся золотистая и пшеничная от загара Настя. И совсем уже удивил Егора Павловича не без форсу подкативший к воротам отцовского дома на строевом рысаке, запряженном в пролетку, похожий на бравого гвардейского офицера Яков вместе со своей супругой, гибкой и волоокой Варварой.
— В бане, папаша, попариться всем семейством решили,—- встретив недоуменный взгляд свекра, весело сказала Варвара, объясняя неожиданный их приезд. И она, подоткнув выше колен свою старенькую кубовую юбку, тотчас же загромыхала ведрами у домашнего колодца, вырытого в глубине двора.
— В баню — это дело хорошее. Милости просим,— приветливо отозвался Егор Павлович, невольно любуясь расторопной и бойкой снохой. Ему по душе была эта строгая деловитость Варвары.
«Нет, детушки, дело тут, должно быть, не только в бане!»— подозрительно насторожился старик. В этом дружном и раннем даже для предпраздничного дня появлении в доме всего семейства предугадывал Егор Павлович некий скрытый от него сговор и замысел. И это обидело старика. Он хотел было тут же придраться к Федору, но сдержался, смолчал. «Потерплю,— решил Егор Павлович,— все равно Настя выболтает, что они задумали стороной от меня!»
Между тем, пока Варвара с помощью Насти и непоседливой Агафьевны хлопотала с баней, Яков с Федором, вооружившись роскошными метлами, подмели всю широкую улицу перед домом и весь просторный и без них, положим, опрятный при стариковском догляде двор. Затем братья так же легко и проворно, словно играючи, накололи звонких березовых дров. Потом, торопливо перекурив в сторонке и на ходу перешепнувшись о чем-то,
принялись за ремонт завозни. Они в момент заменили две подгнившие стойки и без всякой видимой надсады забросили на них десятиаршинный переклад. И все это делалось ими как будто между прочим, с веселой усмешкой и присказкой, с озорными прибасками, шутя.
Егор Павлович, сам трудолюбивый и непоседливый в другое время, на этот раз уклонился от вмешательства в ловкую суету ребят. Набросив на плечи поношенный миткалевый бешмет и барственно заложив за спину руки, долго сновал он с безучастным видом туда и сюда по двору и молча искоса поглядывал на сыновей. Хоть и сердил старика нынче Федька, заподозренный в каком-то тайном сговоре с братом, сестрой и снохой, но прилежная возня братьев в родном поместье смиряла стариковское сердце. Ему было приятно подумать о том, что Федор даже в канун отправки на пятилетнюю службу в полк проявляет в устройстве родного гнезда такое ревностное хозяйственное участие. Хмуря свинцовые от седин брови, старик ревниво поглядывал за каждым движением жадных до труда сыновей, радуясь их прилежности и завидуя их здоровью, силе, молодости и ловкости,— словом, всему тому, чем когда-то богат был и он, Егор Павлович Бушуев, и что с такой поразительной ясностью повторялось теперь в каждом из его сыновей.
Вечерело. Через настежь распахнутую калитку ввалилось во двор большое стадо гусей. Белый, как лебедь, гусак, презрительно полусмежив веки, замыкал неторопливое, торжественное шествие обильного своего потомства. Важно, высокомерно выступая за длинной цепью гусят, шел он, надменный и неприступный предводитель своего племени.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62


А-П

П-Я