Первоклассный https://Wodolei.ru
Но джигит не возвращался, и никаких вестей о нем не заносил в аул джатаков узун-кулак — длинное ухо — телеграф степи.
Пересыпая из рук в руки свои бобы, Чиграй говорил вполголоса полудремлющим вокруг очага джатакам:
— Вчера я стоял за нашей зимовкой. Это было в полночь. Степь молчала. Уснул в камышах ветер. И тогда я услышал, как трижды проржал жеребец в косяке кобылиц, пасущихся на тебеневке.
— Ие?— удивленно воскликнул один из старейших джатаков, сидевший по левую руку от Чиграя.
— Я услышал, как трижды проржал скакун, и вздрогнул от страха,— продолжал вполголоса старый Чиграй.— Я понял — это худая примета. Если трижды в полночь ржет жеребец, быть беде. Это я точно знаю. Он ржал в западной стороне. Значит, беда придет в наш аул с запада.
— Беды никогда в одиночку не ходят, аксакал!— заметил пастух Сеимбет.— И мы к ним давно привыкли. Они приходят к нам табунами с каждой новой луной.
— Какие же беды ждут нас теперь, по-твоему, Сеимбет?— спросил Сеимбета пастух Сыздык.
— Известно, какие. Пришла весна — Альтий потребует с нас долги. Нам с вами нечем будет расплачиваться, и мы снова останемся коротать жаркое лето в этих зимовках, стеречь байские дома и жевать курт. И мы снова будем к осени в долгу у Альтия.
Джатаки молчали. Шафранное пламя светильника едва тлело во мраке. Тихо было в зимовке. По-прежнему по-человечески кротко и скорбно мычала больная коза, прислушивался к чему-то нахохлившийся в черном углу старый беркут.
С тех пор — это было около двух лет тому назад,— когда джигит Садвакас, бежав с русскими из-под ареста, бесследно исчез в степях, много воды утекло из окрестных озер и много новостей наслышались джатаки от блуждающих всадников за эти годы.
— Хабар бар ма?— спрашивали пастухи встречного всадника.
— Хабар бар. В ауле Каратал загнал на байге чубарого байского скакуна подпасок по имени Рамазан, и на родовом совете старейшин подпаску сказали так: «Ты будешь пасти скот бая Итбая до тех пор, пока твой хозяин вырастит первенца от третьей жены и пока берег черного озера Кара-Су не покроется молодым ракитником».
Пастух останавливал каждого путника одним и тем же вопросом:
— Хабар бар ма?
— Хабар бар. По атбасарскому тракту проехал русский купец в малиновой опояске. Он скупил у джатаков баранов по дорогой цене за фальшивые деньги.
— Ие?!
— Хабар бар. Бродячий певец степей по имени Бе-имбет прославил в песне джигитов из рода Кейты — храбрых богатырей и лихих наездников.
— Ие?! Чем отличились они?
— Они отбили у байских барымтачей — прославленных конокрадов — косяк кобылиц с жеребятами, украденный у джатаков, и вернули пастуху Койче похищенную барымтачами его семнадцатилетнюю невесту Жамал...
Много слыхивали нехитрых степных новостей джатаки за эти годы от странствующих в окрестной степи певцов и блуждающих всадников, но никто из них ни слова не сказал им о Садвакасе — где он и что с ним? Томится ли он за железной решеткой в большой русской крепости или скрывается в кочевьях Малой орды в окружении таких же, как он, мятежных и непокорных джигитов? Об этом молчала степь, любившая новости, но и умевшая хранить тайны.
По ночам, собираясь в сумрачной и ветхой зимовке слепого Чиграя, джатаки рассказывали друг другу вполголоса о своих снах и догадках.
— Я видел сон,— говорил джигит Сеимбет.— На кургане сидел орел, белый, как войлок байской кибитки, а к орлу крался по ковылям матерый зубастый волк. И
я не знаю, что было бы с красивым орлом, белым, как войлок байской кибитки, если бы я ие закричал во сне от испуга. Орел услышал мой крик, взмахнул могучими крыльями и поднялся над степью. Как мне истолковать этот сон, мудрый наш аксакал?— спросил Сеимбет Чиграя.
И Чиграй после долгого раздумья ответил:
— Сон твой вещий, джигит. Твой орел, белый, как войлок байской кибитки, походит на самого храброго и самого смелого из джигитов степи Садвакаса.
— Ты думаешь, что наш Садвакас еще жив и здоров, аксакал?— спросил Сеимбет Чиграя.
— Бобы говорят мне так. И я им верю...— ответил Чиграй.
И джатаки, вновь поникнув в раздумье над догорающим очагом, умолкали.
И вот однажды, в одну из темных весенних ночей, какие бывают в канун новолуния, когда джатаки, собравшиеся в зимовке Чиграя, разговаривали вполголоса о новостях, которые удалось им услышать за день, случилось то, чего они ждали в течение многих ночей и дней за эти годы. Скрипнула дверь, и джатаки увидели иа пороге высокого и прямого джигита в русской одежде. Но ни ветхая солдатская шинель, ни такой же старый русский картуз с лакированным козырьком, ни ремень военного образца, туго перетянувший стройную и гибкую талию джигита,— ничто не помешало тотчас же узнать джатакам в пришельце Садвакаса.
Только одно мгновенье длилась в сумрачной зимовке Чиграя напряженная тишина. Только одно мгновенье неподвижные и онемевшие от неожиданности люди смотрели растерянно и изумленно в смуглое лицо пришельца. И вдруг, словно вихрем сорванные с места, джатаки бросились к человеку в серой солдатской шинели, и ураган восторженных возгласов забушевал под крышей старой зимовки:
— Ие!
— Уй-бой!
— Садвакас! Друг мой!
— Брат мой! Тебя ли я вижу?
— Сын мой! Ты ли это?
— Внук мой! Твое ли слышу дыхание я?
— Откуда ты?! Здоровы ли ноги и руки твои?— перебивая друг друга, кричали люди, окружив Садвакаса.
Обнимая его, они не верили в это мгновенье ни глазам своим, ни слуху.
Растерянно улыбающийся, взволнованный Садвакас, увидев поднявшегося с циновки слепого Чиграя, бросился к нему с протянутыми руками и крепко стиснул в своих объятиях старика. С минуту при воцарившемся в зимовке безмолвии стояли Садвакас и Чиграй, не проронив ни слова. Обнаженная, тронутая ранней проседью голова Садвакаса лежала на груди старика. А тонкие, трепетные пальцы Чиграя судорожно ощупывали затылок, виски и плечи джигита.
...А когда несколько улеглось необычайное возбуждение джатаков, когда подан был женщинами горячий, ароматный и крепкий цейлонский чай и рассыпаны на старенькой скатерти свежие, прожаренные в масле баур-саки,— все присутствующие в зимовке люди, не сводя с Садвакаса ярко поблескивающих глаз, слушали его неторопливую речь.
Держа в одной руке пиалу с недопитым чаем и пристально вглядываясь при этом в лица окруживших его джатаков, Садвакас говорил:
— Длинны дороги степи. И много верст прошли мы по ним с нашими русскими друзьями. Но длинней всех дорог покажется вам мой рассказ о том, что мы передумали и пережили за эти два года, скитаясь по далеким отсюда аулам кочевников и глухим русским селам. Я не могу рассказать вам обо всем этом сразу, в одну ночь. Слава богу, впереди у нас много еще ночей и дней, и вы, друзья мои, услышите все от меня, что испытал я и увидел... А сейчас скажу вам только одно: не будь у меня русских друзей — не видать бы вам меня.
— Ие?!— удивленно воскликнул старый Чиграй.
— Не видать бы меня вам, друзья, если бы отверг я дружбу русских людей,— продолжал Садвакас, остановив свой задумчивый взгляд на колеблющемся пламени светильника.— И первым из этих русских моих друзей был Салкын. Помните ли вы этого человека?
— Это тот, который помог бежать тебе с другими джигитами два года назад из русской крепости Капитан-Кала?— спросил пастух Сеимбет.
— Да, это тот самый,— сказал Садвакас.— Он опять мне помог бежать из острога, и это сделал не сам Салкын, а его друзья. Это было месяц тому назад. Я сидел вместе с двадцатью другими джигитами в каменной башне, похожей на сырой, холодный и темный колодец.
Если бы нас не выручили наши русские друзья, мы были бы теперь прикованы к тачкам на каторге, и мы рыли бы золото в далеких отсюда горах Акатуя.
— Ие?! Значит, ты опять убежал, Садвакас?— спросил пастух Сеимбет.
— Да, я снова бежал из-под стражи, и со мной убежали все двадцать джигитов.
— Как это было, скажи?— попросил Сеимбет.
— Это очень длинный рассказ, Сеимбет, и на него не хватит мне даже двух бессонных ночей. Я расскажу все это вам, мои друзья, следующей ночью, если нас никто не услышит из тех, кому не надо этого слушать... А сейчас мои ноги гудят от усталости, и свет в глазах моих гаснет. Я провел двое суток без сна, без пищи и отдыха. Я очень ослаб. И мне трудно сейчас разговаривать,— сказал Садвакас.
И только тут увидели люди, как и в самом деле был утомлен Садвакас и как дрожали его запекшиеся, точно обуглившиеся губы.
— Друс. Друс Правильно. Надо дать Садвакасу покой. Пора и нам разойтись по своим зимовкам,— сказал Сеимбет, поднявшись с циновки.
И следом за Сеимбетом тотчас поднялись все сидевшие вокруг Садвакаса люди, за исключением слепого Чиграя. Старик остался сидеть рядом с Садвакасом, держа его за руку, словно боясь вновь потерять его.
— Значит, снова пришел ты к нам, Садвакас, по тайной дороге?— спросил Сеимбет.
— Да, джигиты, я снова пришел к вам тайком. И об этом надо пока молчать,— сказал Садвакас.
— Ие,— подтвердил Чиграй.
— Друс. Правильно,— сказал Сеимбет.— Если так нужно, мы будем молчать. И никто не узнает, что ты снова с нами.
— Никто не узнает,— подтвердили хором джатаки.
— Молчим, Садвакас. Молчим,— проговорил вполголоса Сеимбет, подав знак молодым пастухам оставить зимовку.
После бесприютных вешних ветров, слонявшихся день и ночь над степью, после косых и колючих дождей, после низких и плотных облаков, похожих на грязную
вату, наступила погожая пора. На небе — ни облачка. Куда ни глянь — все кругом цветет и благоухает. Колыхались над степью призрачные шарфы жарких полуденных марев. И, как пламя в дыму, полыхали в травах тюльпаны.
Шел двадцать девятый день уразы — постного месяца рамазана. Двадцать девятый голодный рассвет встречали в ветхих и жалких своих кибитках джатаки — пастухи и подпаски. Они просыпались, когда в юрте еще плавала теплая полумгла и когда нельзя было еще увидеть нитки, валявшейся на войлоке. В такую пору старый Чиграй будил старшего из пастухов — Сеимбета. Сеим-бет будил Сыздыка, а Сыздык — подпаска Ералы. На рассвете Сеимбет делил между пастухами и подпасками пригоршни сухого творога — курта, и они, наскоро завершив свою утреннюю трапезу, спешили к отарам байских овец в стороне от зимовки.
В байских юртах шла подготовка к откочевке на летние пастбища. И волостной старшина Альтий приходил каждое утро к многотысячным отарам своих овец, занимаясь их пересчетом. Усевшись на высоком холме, Альтий приказывал пастухам прогонять мимо него цепочкой отары и пересчитывал вслух своих баранов.
Это встревожило пастухов не на шутку. Они знали, если Альтию станет известно о растерзанных волчьей стаей пяти баранах, аулу несдобровать.
— Пропал я,— говорил в отчаянье двенадцатилетний подпасок Ералы, испуганно поглядывая в сторону сидевшего на холме Альтия.
— Ничего, не бойся, бала. При чем здесь ты? Все будем как-нибудь отвечать,— пытался успокоить его Сеимбет.
— Нет, не все. Я больше всех виноват. Ведь овцы пропали из моей отары,— с рассудительностью взрослого говорил Ералы.
— Откуда знать баю — в твоей это отаре или в моей,— уговаривал его Сеимбет.
— Он все узнает, и мне будет худо,— твердил подпасок.
И Ералы оказался прав. Неизвестно, какими путями, но Альтий узнал, из чьей отары пропали овцы. А дознавшись, он призвал к себе в юрту подпаска и жестоко избил его волосяным арканом. Стиснув мелкие и частые, как у хорька, зубы, мальчик не проронил ни стона, ни крика, извиваясь под ударами жесткого волосяного ар-
кана. Он знал, что защищать его все равно некому и что ни один из пастухов не посмеет вмешаться в расправу. Когда избитого пастушонка унес Сеимбет на руках в юрту слепого Чиграя, Ералы, страдая от чудовищной боли в своем маленьком хрупком теле, прежде всего спросил склонившегося над ним Сеимбета:
— А жеребенок мой где?
— В табуне, в табуне, Ералы,— успокоил его Сеимбет.
— Разве бай теперь у нас его не отнимет?— спросил, не открывая глаз, Ералы.
— Нет, нет, Ералы, не отнимет. Мы ему его не дадим.
— А чем же мы будем платить за баранов?
— Придумаем что-нибудь. А жеребенка не отдадим,— заверил Сеимбет подпаска.
И Ералы успокоился. Целых три дня отлеживался он в юрте слепого Чиграя. И старая байбише Бильда любовно ухаживала за подпаском, как за кровным своим последышем. Она поила его наваром целебного корня травы караматау, сорванной в долине озера Узун-Куль, и натирала его худое тело, лиловое от кровоподтеков, целебными соками из трав, которые росли, по словам байбише, только за тридевять земель от их аула. А на четвертый день подпасок поднялся чуть свет с жесткой своей постели, когда в юрте все еще спали, и, захватив с собой пригоршню сухого творога, ушел в табун, который пас Сеимбет. Еще издали, завидев в прибрежной осоке своего чалого жеребенка, мальчик, забыв обо всем на свете, бросился к своему любимцу. Жеребенок, отлично знавший своего маленького хозяина, приветливо протянул к нему морду и коснулся мягкими замшевыми губами лица Ералы. Обхватив тонкими бронзовыми руками крутую шею стригунка, Ералы долго ласкал его, целуя коротко подстриженную озорную челку и говоря ему самые нежные, самые ласковые слова:
— Мой хороший, золотой мой стригун Бала! Ты совсем у меня настоящий скакун. У тебя крепкие белые зубы и черный ремень на спине. Ты у меня умнее беркута — самой мудрой птицы. Ты у меня быстрей тушканчика — самого быстрого степного зверька. Злые белые скакуны бая Альтия глупы, как рыбы. Я люблю твои веселые большие глаза. Я люблю тебя, мой тулпар!
И стригун, положив голову на обнаженное хрупкое плечо маленького хозяина, слушал ласковые речи его, закрыв глаза. Затем Ералы, сев на жеребенка, заехал на
нем в озеро и долго купал его в розовой от восхода, прозрачной и прохладной воде. Мальчик продолжал разговаривать с ним так же нежно и ласково, как разговаривал с маленькой своей сестрой — шестилетней Мусонтай.
— Ты уже прожил одно лето и две зимы, золотой мой стригун!— бормотал подпасок, продолжая плескать на широкий и гладкий круп жеребенка озерную воду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
Пересыпая из рук в руки свои бобы, Чиграй говорил вполголоса полудремлющим вокруг очага джатакам:
— Вчера я стоял за нашей зимовкой. Это было в полночь. Степь молчала. Уснул в камышах ветер. И тогда я услышал, как трижды проржал жеребец в косяке кобылиц, пасущихся на тебеневке.
— Ие?— удивленно воскликнул один из старейших джатаков, сидевший по левую руку от Чиграя.
— Я услышал, как трижды проржал скакун, и вздрогнул от страха,— продолжал вполголоса старый Чиграй.— Я понял — это худая примета. Если трижды в полночь ржет жеребец, быть беде. Это я точно знаю. Он ржал в западной стороне. Значит, беда придет в наш аул с запада.
— Беды никогда в одиночку не ходят, аксакал!— заметил пастух Сеимбет.— И мы к ним давно привыкли. Они приходят к нам табунами с каждой новой луной.
— Какие же беды ждут нас теперь, по-твоему, Сеимбет?— спросил Сеимбета пастух Сыздык.
— Известно, какие. Пришла весна — Альтий потребует с нас долги. Нам с вами нечем будет расплачиваться, и мы снова останемся коротать жаркое лето в этих зимовках, стеречь байские дома и жевать курт. И мы снова будем к осени в долгу у Альтия.
Джатаки молчали. Шафранное пламя светильника едва тлело во мраке. Тихо было в зимовке. По-прежнему по-человечески кротко и скорбно мычала больная коза, прислушивался к чему-то нахохлившийся в черном углу старый беркут.
С тех пор — это было около двух лет тому назад,— когда джигит Садвакас, бежав с русскими из-под ареста, бесследно исчез в степях, много воды утекло из окрестных озер и много новостей наслышались джатаки от блуждающих всадников за эти годы.
— Хабар бар ма?— спрашивали пастухи встречного всадника.
— Хабар бар. В ауле Каратал загнал на байге чубарого байского скакуна подпасок по имени Рамазан, и на родовом совете старейшин подпаску сказали так: «Ты будешь пасти скот бая Итбая до тех пор, пока твой хозяин вырастит первенца от третьей жены и пока берег черного озера Кара-Су не покроется молодым ракитником».
Пастух останавливал каждого путника одним и тем же вопросом:
— Хабар бар ма?
— Хабар бар. По атбасарскому тракту проехал русский купец в малиновой опояске. Он скупил у джатаков баранов по дорогой цене за фальшивые деньги.
— Ие?!
— Хабар бар. Бродячий певец степей по имени Бе-имбет прославил в песне джигитов из рода Кейты — храбрых богатырей и лихих наездников.
— Ие?! Чем отличились они?
— Они отбили у байских барымтачей — прославленных конокрадов — косяк кобылиц с жеребятами, украденный у джатаков, и вернули пастуху Койче похищенную барымтачами его семнадцатилетнюю невесту Жамал...
Много слыхивали нехитрых степных новостей джатаки за эти годы от странствующих в окрестной степи певцов и блуждающих всадников, но никто из них ни слова не сказал им о Садвакасе — где он и что с ним? Томится ли он за железной решеткой в большой русской крепости или скрывается в кочевьях Малой орды в окружении таких же, как он, мятежных и непокорных джигитов? Об этом молчала степь, любившая новости, но и умевшая хранить тайны.
По ночам, собираясь в сумрачной и ветхой зимовке слепого Чиграя, джатаки рассказывали друг другу вполголоса о своих снах и догадках.
— Я видел сон,— говорил джигит Сеимбет.— На кургане сидел орел, белый, как войлок байской кибитки, а к орлу крался по ковылям матерый зубастый волк. И
я не знаю, что было бы с красивым орлом, белым, как войлок байской кибитки, если бы я ие закричал во сне от испуга. Орел услышал мой крик, взмахнул могучими крыльями и поднялся над степью. Как мне истолковать этот сон, мудрый наш аксакал?— спросил Сеимбет Чиграя.
И Чиграй после долгого раздумья ответил:
— Сон твой вещий, джигит. Твой орел, белый, как войлок байской кибитки, походит на самого храброго и самого смелого из джигитов степи Садвакаса.
— Ты думаешь, что наш Садвакас еще жив и здоров, аксакал?— спросил Сеимбет Чиграя.
— Бобы говорят мне так. И я им верю...— ответил Чиграй.
И джатаки, вновь поникнув в раздумье над догорающим очагом, умолкали.
И вот однажды, в одну из темных весенних ночей, какие бывают в канун новолуния, когда джатаки, собравшиеся в зимовке Чиграя, разговаривали вполголоса о новостях, которые удалось им услышать за день, случилось то, чего они ждали в течение многих ночей и дней за эти годы. Скрипнула дверь, и джатаки увидели иа пороге высокого и прямого джигита в русской одежде. Но ни ветхая солдатская шинель, ни такой же старый русский картуз с лакированным козырьком, ни ремень военного образца, туго перетянувший стройную и гибкую талию джигита,— ничто не помешало тотчас же узнать джатакам в пришельце Садвакаса.
Только одно мгновенье длилась в сумрачной зимовке Чиграя напряженная тишина. Только одно мгновенье неподвижные и онемевшие от неожиданности люди смотрели растерянно и изумленно в смуглое лицо пришельца. И вдруг, словно вихрем сорванные с места, джатаки бросились к человеку в серой солдатской шинели, и ураган восторженных возгласов забушевал под крышей старой зимовки:
— Ие!
— Уй-бой!
— Садвакас! Друг мой!
— Брат мой! Тебя ли я вижу?
— Сын мой! Ты ли это?
— Внук мой! Твое ли слышу дыхание я?
— Откуда ты?! Здоровы ли ноги и руки твои?— перебивая друг друга, кричали люди, окружив Садвакаса.
Обнимая его, они не верили в это мгновенье ни глазам своим, ни слуху.
Растерянно улыбающийся, взволнованный Садвакас, увидев поднявшегося с циновки слепого Чиграя, бросился к нему с протянутыми руками и крепко стиснул в своих объятиях старика. С минуту при воцарившемся в зимовке безмолвии стояли Садвакас и Чиграй, не проронив ни слова. Обнаженная, тронутая ранней проседью голова Садвакаса лежала на груди старика. А тонкие, трепетные пальцы Чиграя судорожно ощупывали затылок, виски и плечи джигита.
...А когда несколько улеглось необычайное возбуждение джатаков, когда подан был женщинами горячий, ароматный и крепкий цейлонский чай и рассыпаны на старенькой скатерти свежие, прожаренные в масле баур-саки,— все присутствующие в зимовке люди, не сводя с Садвакаса ярко поблескивающих глаз, слушали его неторопливую речь.
Держа в одной руке пиалу с недопитым чаем и пристально вглядываясь при этом в лица окруживших его джатаков, Садвакас говорил:
— Длинны дороги степи. И много верст прошли мы по ним с нашими русскими друзьями. Но длинней всех дорог покажется вам мой рассказ о том, что мы передумали и пережили за эти два года, скитаясь по далеким отсюда аулам кочевников и глухим русским селам. Я не могу рассказать вам обо всем этом сразу, в одну ночь. Слава богу, впереди у нас много еще ночей и дней, и вы, друзья мои, услышите все от меня, что испытал я и увидел... А сейчас скажу вам только одно: не будь у меня русских друзей — не видать бы вам меня.
— Ие?!— удивленно воскликнул старый Чиграй.
— Не видать бы меня вам, друзья, если бы отверг я дружбу русских людей,— продолжал Садвакас, остановив свой задумчивый взгляд на колеблющемся пламени светильника.— И первым из этих русских моих друзей был Салкын. Помните ли вы этого человека?
— Это тот, который помог бежать тебе с другими джигитами два года назад из русской крепости Капитан-Кала?— спросил пастух Сеимбет.
— Да, это тот самый,— сказал Садвакас.— Он опять мне помог бежать из острога, и это сделал не сам Салкын, а его друзья. Это было месяц тому назад. Я сидел вместе с двадцатью другими джигитами в каменной башне, похожей на сырой, холодный и темный колодец.
Если бы нас не выручили наши русские друзья, мы были бы теперь прикованы к тачкам на каторге, и мы рыли бы золото в далеких отсюда горах Акатуя.
— Ие?! Значит, ты опять убежал, Садвакас?— спросил пастух Сеимбет.
— Да, я снова бежал из-под стражи, и со мной убежали все двадцать джигитов.
— Как это было, скажи?— попросил Сеимбет.
— Это очень длинный рассказ, Сеимбет, и на него не хватит мне даже двух бессонных ночей. Я расскажу все это вам, мои друзья, следующей ночью, если нас никто не услышит из тех, кому не надо этого слушать... А сейчас мои ноги гудят от усталости, и свет в глазах моих гаснет. Я провел двое суток без сна, без пищи и отдыха. Я очень ослаб. И мне трудно сейчас разговаривать,— сказал Садвакас.
И только тут увидели люди, как и в самом деле был утомлен Садвакас и как дрожали его запекшиеся, точно обуглившиеся губы.
— Друс. Друс Правильно. Надо дать Садвакасу покой. Пора и нам разойтись по своим зимовкам,— сказал Сеимбет, поднявшись с циновки.
И следом за Сеимбетом тотчас поднялись все сидевшие вокруг Садвакаса люди, за исключением слепого Чиграя. Старик остался сидеть рядом с Садвакасом, держа его за руку, словно боясь вновь потерять его.
— Значит, снова пришел ты к нам, Садвакас, по тайной дороге?— спросил Сеимбет.
— Да, джигиты, я снова пришел к вам тайком. И об этом надо пока молчать,— сказал Садвакас.
— Ие,— подтвердил Чиграй.
— Друс. Правильно,— сказал Сеимбет.— Если так нужно, мы будем молчать. И никто не узнает, что ты снова с нами.
— Никто не узнает,— подтвердили хором джатаки.
— Молчим, Садвакас. Молчим,— проговорил вполголоса Сеимбет, подав знак молодым пастухам оставить зимовку.
После бесприютных вешних ветров, слонявшихся день и ночь над степью, после косых и колючих дождей, после низких и плотных облаков, похожих на грязную
вату, наступила погожая пора. На небе — ни облачка. Куда ни глянь — все кругом цветет и благоухает. Колыхались над степью призрачные шарфы жарких полуденных марев. И, как пламя в дыму, полыхали в травах тюльпаны.
Шел двадцать девятый день уразы — постного месяца рамазана. Двадцать девятый голодный рассвет встречали в ветхих и жалких своих кибитках джатаки — пастухи и подпаски. Они просыпались, когда в юрте еще плавала теплая полумгла и когда нельзя было еще увидеть нитки, валявшейся на войлоке. В такую пору старый Чиграй будил старшего из пастухов — Сеимбета. Сеим-бет будил Сыздыка, а Сыздык — подпаска Ералы. На рассвете Сеимбет делил между пастухами и подпасками пригоршни сухого творога — курта, и они, наскоро завершив свою утреннюю трапезу, спешили к отарам байских овец в стороне от зимовки.
В байских юртах шла подготовка к откочевке на летние пастбища. И волостной старшина Альтий приходил каждое утро к многотысячным отарам своих овец, занимаясь их пересчетом. Усевшись на высоком холме, Альтий приказывал пастухам прогонять мимо него цепочкой отары и пересчитывал вслух своих баранов.
Это встревожило пастухов не на шутку. Они знали, если Альтию станет известно о растерзанных волчьей стаей пяти баранах, аулу несдобровать.
— Пропал я,— говорил в отчаянье двенадцатилетний подпасок Ералы, испуганно поглядывая в сторону сидевшего на холме Альтия.
— Ничего, не бойся, бала. При чем здесь ты? Все будем как-нибудь отвечать,— пытался успокоить его Сеимбет.
— Нет, не все. Я больше всех виноват. Ведь овцы пропали из моей отары,— с рассудительностью взрослого говорил Ералы.
— Откуда знать баю — в твоей это отаре или в моей,— уговаривал его Сеимбет.
— Он все узнает, и мне будет худо,— твердил подпасок.
И Ералы оказался прав. Неизвестно, какими путями, но Альтий узнал, из чьей отары пропали овцы. А дознавшись, он призвал к себе в юрту подпаска и жестоко избил его волосяным арканом. Стиснув мелкие и частые, как у хорька, зубы, мальчик не проронил ни стона, ни крика, извиваясь под ударами жесткого волосяного ар-
кана. Он знал, что защищать его все равно некому и что ни один из пастухов не посмеет вмешаться в расправу. Когда избитого пастушонка унес Сеимбет на руках в юрту слепого Чиграя, Ералы, страдая от чудовищной боли в своем маленьком хрупком теле, прежде всего спросил склонившегося над ним Сеимбета:
— А жеребенок мой где?
— В табуне, в табуне, Ералы,— успокоил его Сеимбет.
— Разве бай теперь у нас его не отнимет?— спросил, не открывая глаз, Ералы.
— Нет, нет, Ералы, не отнимет. Мы ему его не дадим.
— А чем же мы будем платить за баранов?
— Придумаем что-нибудь. А жеребенка не отдадим,— заверил Сеимбет подпаска.
И Ералы успокоился. Целых три дня отлеживался он в юрте слепого Чиграя. И старая байбише Бильда любовно ухаживала за подпаском, как за кровным своим последышем. Она поила его наваром целебного корня травы караматау, сорванной в долине озера Узун-Куль, и натирала его худое тело, лиловое от кровоподтеков, целебными соками из трав, которые росли, по словам байбише, только за тридевять земель от их аула. А на четвертый день подпасок поднялся чуть свет с жесткой своей постели, когда в юрте все еще спали, и, захватив с собой пригоршню сухого творога, ушел в табун, который пас Сеимбет. Еще издали, завидев в прибрежной осоке своего чалого жеребенка, мальчик, забыв обо всем на свете, бросился к своему любимцу. Жеребенок, отлично знавший своего маленького хозяина, приветливо протянул к нему морду и коснулся мягкими замшевыми губами лица Ералы. Обхватив тонкими бронзовыми руками крутую шею стригунка, Ералы долго ласкал его, целуя коротко подстриженную озорную челку и говоря ему самые нежные, самые ласковые слова:
— Мой хороший, золотой мой стригун Бала! Ты совсем у меня настоящий скакун. У тебя крепкие белые зубы и черный ремень на спине. Ты у меня умнее беркута — самой мудрой птицы. Ты у меня быстрей тушканчика — самого быстрого степного зверька. Злые белые скакуны бая Альтия глупы, как рыбы. Я люблю твои веселые большие глаза. Я люблю тебя, мой тулпар!
И стригун, положив голову на обнаженное хрупкое плечо маленького хозяина, слушал ласковые речи его, закрыв глаза. Затем Ералы, сев на жеребенка, заехал на
нем в озеро и долго купал его в розовой от восхода, прозрачной и прохладной воде. Мальчик продолжал разговаривать с ним так же нежно и ласково, как разговаривал с маленькой своей сестрой — шестилетней Мусонтай.
— Ты уже прожил одно лето и две зимы, золотой мой стригун!— бормотал подпасок, продолжая плескать на широкий и гладкий круп жеребенка озерную воду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62