https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya-vannoj-komnaty/
..
-А зачем бить? Ты спятил?— горячо возразил ему Исай Хаустов.— Оно, хоть ты у нас скупердяй во всей сотне известный, но тут, я думаю, за своим добром не постоишь. Пожертвуй мне. Уважь по дружбе.
— Тебе?
— Так точно.
— Да на кой она тебе?
— В дело употреблю...
— Как так — в дело?
— Очень просто. Явится завтра к нам на коновязи сотенный наш командир подъесаул Лепехин, а я как раз дневалить буду... И как только начнет он, кобель, ни за што ни про што с матери на мать нас пушить, тут я ему невзначай в касторовый чистобор ее на выпас и суну...
— Правильно, Хаустов!— дружно закричали казаки.
— Вот это придумал!
— Правильно. Пускай она на офицерских кровях похарчует...
— Если одной мало — у меня займи.
Шум поднялся невероятный. Кто-то недовольно заерзал на нарах и глухим голосом пробубнил:
— Ну, попала опять вожжа под сурепицу. Черт взял. Нашли, слава богу, тоже потеху.
Но ворчливого бормотания сонного казака никто не услышал. Сгрудившись около Евсея Батырева, казаки продолжали шуметь.
Наконец притихли. А за окошками землянки плыл отдаленный гул. То бушевала в дебрях Августовских лесов февральская вьюга. С надрывом выл и гудел в ночи чужой темный, дремучий лес.
Не спалось в эту ночь Якову Бушуеву. Не спал и Иван Сукманов. Как переплетаются иногда глубоко под землей корки двух одинаково маячивших в степном просторе берез, чтобы поваднее было им бороться с шальными буранами и ветрами, так же вот и переплелась, затянулась в калмыцкий узел дружба двух одностаничников — людей одной и той же судьбы. Рядом, бок о бок, росли они погодками в станице. Рядом, стремя к стремени, ушли потом на действительную службу в полк. И вот вместе делили теперь и горе и радости. И Якову Бушуеву, и Ивану Сукманову часто казалось, что только этой взаимной дружбой и держатся они в строю. Оба они не были трусами. Оба были награждены Георгиевскими крестами за отменную храбрость в боях под Гольдапом. Оба они любили иногда прихвастнуть своей доблестью. Когда их спрашивали, бывало, молодые, еще не крещенные боевым огнем казаки, страшно ли сходиться впервые . с врагом в клинки, то они, как и все, с притворной небрежностью отвечали одно и то же:
— Чепуха это все, братцы. Привыкнешь!
Но сами за два года боев так привыкнуть к этому и не смогли. Оба они отлично знали теперь, что к этому не привыкнешь, знали, как замирает, останавливается на мгновенье сердце, сжавшееся в комок в минуту атаки. Знали, как в глазах, косивших от ужаса и решимости, на какую-то долю секунды меркнет весь божий свет, когда готовишься, слегка привстав на стременах, ринуться очертя голову в чудовищный смерч рукопашной битвы.
В глухую ночную пору, в часы бессонницы, одностаничники нередко заводили тихий разговор, словно размышляя вслух о своей судьбе, о фронтовой жизни, о доме. Вот и сейчас Яков нисколько не удивился, когда Иван Сукманов, коснувшись рукой его плеча, вполголоса спросил:
— Не спится?
— Ни в одном глазу...
— У меня то же самое. Забота одна одолела,— сказал Иван после некоторого молчания.
— А што такое, братуха?
— Да так, дело одно предстоит рисковое...
— Тайна?
— Как тебе сказать? Для кого как...
Л для меня?
Насчет тебя надо подумать, Яков.
Это пошто же?
Есть такие причины... Да ты спи. А вот завтра я из штаба вернусь, и мы с тобой это дело обсудим,— сказал Иван Сукманов таким тоном, что Яков, зная характер Приятеля, замолчал, посчитав бесполезным расспра-шивать.
Ни другой день, когда Яков Бушуев возвращался от коновязей в землянку, он наткнулся в сумерках на при-таившегося близ бруствера Ивана Сукманова. Встреча это была неожиданной. Яков знал, что в полдень Иван был откомандирован начальником штаба полка есаулом Синицким в штаб 10-й армии с донесением, адресованным в личные руки начальника штаба армии. До местечки, где был временно расположен штаб армии, было около сорока верСТ. Нот почему быстрое возвращение Ивана Сукманова удивило Якова, а странное поведение его
встревожило и насторожило. Заметив воровски озирающегося по сторонам, закутанного в башлык одностаничника, Яков сначала даже растерялся, опешил. Иван жестами поманил его к себе.
Сойдясь с приятелем около заметенного снегом блиндажа, Яков увидел, что тот был явно чем-то возбужден и взволнован.
— Ты один?— спросил полушепотом Иван Сук-манов.
— Как видишь — один. Только что ушел в блиндаж вахмистр...
— Ага... Это лучше. Здорово,— сказал, сунув рывком руку Якову, Иван Сукманов.
— Здорово... Да ты што, с полпути воротился, што ли?
— Нет, сейчас напрямки из штаба армии.
— Скоро, брат, што-то.
— Долго ли тому, кто умеет...
Помолчали. Яков успел заметить, что Иван, вполголоса разговаривая с ним, не переставал воровски озираться и прислушиваться к чему-то. Наконец он, видимо окончательно убедившись в том, что они одни, заговорил порывисто, оживленно:
— Ты знаешь, я вот тут неподалеку, в лесу, понимаешь ли, спешил... Ох, и упрел же, дьявол. Вот баня! Скажи, как я ишо строевика не запалил?! А тут вот и темляк у нагайки оборвать где-то черт меня угораздил. Вот видишь...— И он, виновато улыбаясь, показал Якову отороченный медной ленточкой черенок нагайки.
Яков чувствовал, что за беспорядочным набором слов кроется нечто более значимое, о чем пока не говорит Иван.
— Ну, какие там новости в штабе? Небось вынюхал што-нибудь?— спросил Яков.
— Новости? Да... Новостей у меня сегодня полны переметные сумы. Из-за этих новостей-то вот я и летел как угорелый.
— Што ж там опять?
Снова зорко оглядевшись по сторонам и цепко схватив Якова за правую руку, Иван шепотом, словно задыхаясь, сказал:
— Слушай-ка, Яков. Сам знаешь, перед тобой я сроду ни в чем не таился. Ничего не привык я от тебя скрывать. Вот и сейчас скажу. Словом... Друг ты мне али
нет?— неожиданно спросил Иван, крепко стиснув в могучей своей пятерне узловатую руку Якова.
— О чем разговор, станишник? Сызмалетства друг друга хорошо знам,— взволнованно, но твердо ответил Яков.
— Это правильно — знам,— глухо обронил Иван Сукманов. И тут вдруг, стремительно выдернув из-за пазухи увесистый бумажный сверток, он протянул его Якову, а затем совершенно спокойным, но исключающим какие бы то ни было возражения тоном сказал:— Держи. Да крепче. Это листовки. Письма.
— Какие письма? Кому письма?— ничего еще толком не понимая, спросил Яков.
— Нам. Нам с тобой. Всем казакам и солдатам. Письма от партии большевиков. Есть такая партия. Понял? Здесь, брат, нашей пролитой кровью вся горькая правда записана... Словом, прочитаешь потом. Слава богу, грамотный.
— Да где ты их взял? Откуда?— взволнованным шепотом спросил Яков, не зная, куда ему деть бумажный сверток.
Иван прошептал:
— В одном фольварке доверили эти письма наши ребята. Товарищи. Поручили во что бы то ни стало доставить и наш полк. Надо потихоньку от наших воспод офицеров разбросать эти листочки среди станишников, а концы — в воду. Ну, я пообещался выполнить такое задание. Да вот оплошал маленько. Плоховато мы береглись, должно быть, и вот — влипли... Пронюхали они, подлецы, за нами и решили, наверно, сцапать нас с поличным. Всю дорогу шли за мной по пятам трое вершных. Но я, не будь дураком, тоже их раскусил и дал деру. Спасибо, строевик не подвел...
— Ну, строевик-то у тебя — ветер!— сказал Яков, для того чтобы сказать что-нибудь.
— В том-то и дело, что ветер... Пальбу по мне открыли — промазали. Укачал я от них вперед верст на десять. Но, понимаешь, станишник, не ровен час — могут замыть меня эти холуи, и я — поплыл... У меня же обратный пакет к начальнику штаба полка. Не успеешь, думаю, спешиться, а они тебя и сгребут с поличным. Голого-то накроют — черт их бей. С голого што возьмешь?! Отрекусь — и баста. Ну потаскают, конешно. Не без этого. Но письма-то эти не должны же пропасть. Приказ от товарищей — немедля пустить их в дело. Разбросать
по землянкам. Таков наш долг. Понял?.. Если меня сейчас заметут, останешься ты в моих заместителях. Ты сейчас в ночном карауле, и тебе это дело вполне спод-рушно. Только на тебя у меня одного и надежда. Только в одного тебя я пока в нашей сотне и верую...
— Это... это все правильно, Иван, конешно...— начал было Яков, заикаясь от волнения.
— Все, все правильно, Яков,— поспешно перебил его Сукманов.— Если ночью я не вернусь, считай арестованным. А листовки незаметно развей около блиндажей и землянок. Да смотри, осторожней. Штобы шито и крыто... Ну, с богом. Не робей. По-казачьи.
И не успел растерявшийся Яков раскрыть рта, как Ивана Сукманова точно ветром сдуло у него на глазах, он исчез в лесу.
С минуту Яков стоял с бумажным свертком в руках, не двигаясь, как будто даже не дыша. Вся эта неожиданная встреча с Иваном до того ошеломила, вышибла его из состояния душевного равновесия, что он только несколько минут спустя начал мало-помалу воспринимать то, что сказал ему Иван Сукманов. Наконец, точно очнувшись от забытья, он нетерпеливо перегрыз на свертке шпагатную бечеву и развернул туго закрученные в трубку листовки. Белые четвертушки бумаги были немного влажны, и шел от них до сего незнакомый Якову острый спиртовый запах — запах сырой типографской краски.
Якову захотелось своими глазами увидеть то, что было написано на этих квадратных листочках, но читать он сейчас не мог: было темно. Только часа через два, когда он сменился для получасового отогрева и отдыха в землянке, примостившись около жировика — в землянке все замертво спали,— он начал вчитываться в листовку. Близоруко прищурившись, вглядывался он в жирные и ровные печатные строчки, читая их шепотом — как привык читать в детстве. Он был не боек в грамоте. Но листовку прочитал в один прием, залпом, без передышки. И простые, бесхитростные, доступные сердцу и разуму слова поразили Якова прямотой и правдой. Он читал, и мелкая, зябкая дрожь от его больших неуклюжих пальцев, стремительно нарастая, переходила к локтям, в сутуло приподнятые плечи, в полусогнутые колени.
«Одумайтесь, товарищи трудовые казаки!»— настойчиво звучала теперь в ушах Якова одна и та же фраза, И ему уже казалось, что это не в листовке он вычитал
такую фразу, а услышал где-то давным-давно, да только сейчас дошла она до его сознания и встревожила его сердце. Сложное, непривычное чувство острой тревоги и хмельной радости ощутил Яков Бушуев, беспокойно вертя в руках маленькую бумажку. С удивительной четкостью и последовательностью воскресали в его памяти прочитанные слова, и он, к великому своему удивлению, запомнил теперь прочитанное наизусть. «Это нашей кровью написано!»— вспомнились Якову слова Ивана Сукманова. И потрясенный Яков впервые за всю свою жизнь проникся большим уважением к печатному слову и держал теперь в своих руках этот невзрачный листок бумаги, как дорогую находку. С таким внутренним трепетом, с такой чистой любовью, с такой верой относился он только к двум вещам: к прядке Варвариных волос, которую ревниво хранил он в нагрудном кармане гимнастерки, да к почерневшему от времени медному образку — походному материнскому благословению...
«Ну, скорее бы только прочитали об этом станишники!» — подумал Яков. И он, тут же поспешно рассовав часть листовок в изголовья спящих казаков, а остальные спрятав за борт шинели, вновь вышел к коновязям, отпустив подсменного казака.
Оставшись один, Яков долго кружил вокруг коновязей, вновь и вновь передумывая и мысленно перечитывая листовку. И с непостижимой стремительностью проходили перед ним беспорядочные, бессвязные как будто бы воспоминания. Может быть, впервые увидел он свою жизнь во всей ее суровой обнаженности и правде. Щедра же была она, оказывается, для трудовых казаков на черные дни, на лишения, обиды и беды. И если прежде, годами вынашивая накипавшую в сердце злобу и ненависть против неведомых, властно вторгавшихся в судьбу его темных сил, Яков не смог распознать их облика, то теперь неожиданно столкнулся он с этими силами лицом к лицу и готов был уже, кажется, к такой же решительной схватке с ними, в какую не раз бросался он против врагов на поле боя...
...Чуть начинало светать. Серое плоское небо, казалось, плашмя лежало на кронах корабельных сосен Августовского леса. Воровски озираясь по сторонам, крался Яков Бушуев, то и дело притуляясь к приземистым стенкам позиционных землянок. Он был без папахи, с растрепанным, припорошенным сединой и снежной замятью чубом. Неслышно скользя от землянки к землянке, он,
как поджигатель, торопливо совал в притвор дверей пригоршни мятых листовок. Лицо его выглядело строгим, сосредоточенным, почти вдохновенным. И только сурово сомкнутые густые брови, мертвенная белизна щек да судорожный излом спекшихся, как от жажды, губ таили недавно пережитое им душевное потрясение.
Покончив с листовками, Яков, никем не замеченный, неслышно вернулся в свою землянку и, не сбросив даже шинели, снопом повалился на нары. И только тут почувствовал он смертельную, свинцом разлившуюся по жилам усталость и сладковато-тошнотворный привкус на языке. В ушах нарастал тупой, ноющий звон. А сердце, подобно ключу полевого телеграфа, выстукивало неровную, мелкую дробь. Мучила жажда. Яков попробовал встать напиться, но голова почему-то закружилась так, как, бывало, кружилась она б молодости, когда поднимался он и падал с огромной высоты вниз, качаясь на пасхальных качелях. Он снова прилег и прикрыл глаза. Он не раскрыл их даже и тогда, когда вошел в землянку Иван Сукманов, отпущенный из штаба после допросов, чинившихся там ему всю ночь.
Ивану Сукманову показалось, что Яков спал. И несмотря на то, что Ивану мучительно хотелось узнать от него сейчас о судьбе доверенных ему листовок, он все же не решился будить Якова. Осторожно примостившись рядом с ним на нарах и приглушенно вздохнув, Иван затих. Однако минуты две-три спустя он убедился, что Яков не спит. И Иван, горячо дыхнув в ухо Якова, шепотом спросил его:
— Ну... как дела?
Яков нащупал большую, жесткую от застаревших мозолей руку одностаничника и, крепко стиснув ее в горячей своей ладони, чуть слышно ответил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
-А зачем бить? Ты спятил?— горячо возразил ему Исай Хаустов.— Оно, хоть ты у нас скупердяй во всей сотне известный, но тут, я думаю, за своим добром не постоишь. Пожертвуй мне. Уважь по дружбе.
— Тебе?
— Так точно.
— Да на кой она тебе?
— В дело употреблю...
— Как так — в дело?
— Очень просто. Явится завтра к нам на коновязи сотенный наш командир подъесаул Лепехин, а я как раз дневалить буду... И как только начнет он, кобель, ни за што ни про што с матери на мать нас пушить, тут я ему невзначай в касторовый чистобор ее на выпас и суну...
— Правильно, Хаустов!— дружно закричали казаки.
— Вот это придумал!
— Правильно. Пускай она на офицерских кровях похарчует...
— Если одной мало — у меня займи.
Шум поднялся невероятный. Кто-то недовольно заерзал на нарах и глухим голосом пробубнил:
— Ну, попала опять вожжа под сурепицу. Черт взял. Нашли, слава богу, тоже потеху.
Но ворчливого бормотания сонного казака никто не услышал. Сгрудившись около Евсея Батырева, казаки продолжали шуметь.
Наконец притихли. А за окошками землянки плыл отдаленный гул. То бушевала в дебрях Августовских лесов февральская вьюга. С надрывом выл и гудел в ночи чужой темный, дремучий лес.
Не спалось в эту ночь Якову Бушуеву. Не спал и Иван Сукманов. Как переплетаются иногда глубоко под землей корки двух одинаково маячивших в степном просторе берез, чтобы поваднее было им бороться с шальными буранами и ветрами, так же вот и переплелась, затянулась в калмыцкий узел дружба двух одностаничников — людей одной и той же судьбы. Рядом, бок о бок, росли они погодками в станице. Рядом, стремя к стремени, ушли потом на действительную службу в полк. И вот вместе делили теперь и горе и радости. И Якову Бушуеву, и Ивану Сукманову часто казалось, что только этой взаимной дружбой и держатся они в строю. Оба они не были трусами. Оба были награждены Георгиевскими крестами за отменную храбрость в боях под Гольдапом. Оба они любили иногда прихвастнуть своей доблестью. Когда их спрашивали, бывало, молодые, еще не крещенные боевым огнем казаки, страшно ли сходиться впервые . с врагом в клинки, то они, как и все, с притворной небрежностью отвечали одно и то же:
— Чепуха это все, братцы. Привыкнешь!
Но сами за два года боев так привыкнуть к этому и не смогли. Оба они отлично знали теперь, что к этому не привыкнешь, знали, как замирает, останавливается на мгновенье сердце, сжавшееся в комок в минуту атаки. Знали, как в глазах, косивших от ужаса и решимости, на какую-то долю секунды меркнет весь божий свет, когда готовишься, слегка привстав на стременах, ринуться очертя голову в чудовищный смерч рукопашной битвы.
В глухую ночную пору, в часы бессонницы, одностаничники нередко заводили тихий разговор, словно размышляя вслух о своей судьбе, о фронтовой жизни, о доме. Вот и сейчас Яков нисколько не удивился, когда Иван Сукманов, коснувшись рукой его плеча, вполголоса спросил:
— Не спится?
— Ни в одном глазу...
— У меня то же самое. Забота одна одолела,— сказал Иван после некоторого молчания.
— А што такое, братуха?
— Да так, дело одно предстоит рисковое...
— Тайна?
— Как тебе сказать? Для кого как...
Л для меня?
Насчет тебя надо подумать, Яков.
Это пошто же?
Есть такие причины... Да ты спи. А вот завтра я из штаба вернусь, и мы с тобой это дело обсудим,— сказал Иван Сукманов таким тоном, что Яков, зная характер Приятеля, замолчал, посчитав бесполезным расспра-шивать.
Ни другой день, когда Яков Бушуев возвращался от коновязей в землянку, он наткнулся в сумерках на при-таившегося близ бруствера Ивана Сукманова. Встреча это была неожиданной. Яков знал, что в полдень Иван был откомандирован начальником штаба полка есаулом Синицким в штаб 10-й армии с донесением, адресованным в личные руки начальника штаба армии. До местечки, где был временно расположен штаб армии, было около сорока верСТ. Нот почему быстрое возвращение Ивана Сукманова удивило Якова, а странное поведение его
встревожило и насторожило. Заметив воровски озирающегося по сторонам, закутанного в башлык одностаничника, Яков сначала даже растерялся, опешил. Иван жестами поманил его к себе.
Сойдясь с приятелем около заметенного снегом блиндажа, Яков увидел, что тот был явно чем-то возбужден и взволнован.
— Ты один?— спросил полушепотом Иван Сук-манов.
— Как видишь — один. Только что ушел в блиндаж вахмистр...
— Ага... Это лучше. Здорово,— сказал, сунув рывком руку Якову, Иван Сукманов.
— Здорово... Да ты што, с полпути воротился, што ли?
— Нет, сейчас напрямки из штаба армии.
— Скоро, брат, што-то.
— Долго ли тому, кто умеет...
Помолчали. Яков успел заметить, что Иван, вполголоса разговаривая с ним, не переставал воровски озираться и прислушиваться к чему-то. Наконец он, видимо окончательно убедившись в том, что они одни, заговорил порывисто, оживленно:
— Ты знаешь, я вот тут неподалеку, в лесу, понимаешь ли, спешил... Ох, и упрел же, дьявол. Вот баня! Скажи, как я ишо строевика не запалил?! А тут вот и темляк у нагайки оборвать где-то черт меня угораздил. Вот видишь...— И он, виновато улыбаясь, показал Якову отороченный медной ленточкой черенок нагайки.
Яков чувствовал, что за беспорядочным набором слов кроется нечто более значимое, о чем пока не говорит Иван.
— Ну, какие там новости в штабе? Небось вынюхал што-нибудь?— спросил Яков.
— Новости? Да... Новостей у меня сегодня полны переметные сумы. Из-за этих новостей-то вот я и летел как угорелый.
— Што ж там опять?
Снова зорко оглядевшись по сторонам и цепко схватив Якова за правую руку, Иван шепотом, словно задыхаясь, сказал:
— Слушай-ка, Яков. Сам знаешь, перед тобой я сроду ни в чем не таился. Ничего не привык я от тебя скрывать. Вот и сейчас скажу. Словом... Друг ты мне али
нет?— неожиданно спросил Иван, крепко стиснув в могучей своей пятерне узловатую руку Якова.
— О чем разговор, станишник? Сызмалетства друг друга хорошо знам,— взволнованно, но твердо ответил Яков.
— Это правильно — знам,— глухо обронил Иван Сукманов. И тут вдруг, стремительно выдернув из-за пазухи увесистый бумажный сверток, он протянул его Якову, а затем совершенно спокойным, но исключающим какие бы то ни было возражения тоном сказал:— Держи. Да крепче. Это листовки. Письма.
— Какие письма? Кому письма?— ничего еще толком не понимая, спросил Яков.
— Нам. Нам с тобой. Всем казакам и солдатам. Письма от партии большевиков. Есть такая партия. Понял? Здесь, брат, нашей пролитой кровью вся горькая правда записана... Словом, прочитаешь потом. Слава богу, грамотный.
— Да где ты их взял? Откуда?— взволнованным шепотом спросил Яков, не зная, куда ему деть бумажный сверток.
Иван прошептал:
— В одном фольварке доверили эти письма наши ребята. Товарищи. Поручили во что бы то ни стало доставить и наш полк. Надо потихоньку от наших воспод офицеров разбросать эти листочки среди станишников, а концы — в воду. Ну, я пообещался выполнить такое задание. Да вот оплошал маленько. Плоховато мы береглись, должно быть, и вот — влипли... Пронюхали они, подлецы, за нами и решили, наверно, сцапать нас с поличным. Всю дорогу шли за мной по пятам трое вершных. Но я, не будь дураком, тоже их раскусил и дал деру. Спасибо, строевик не подвел...
— Ну, строевик-то у тебя — ветер!— сказал Яков, для того чтобы сказать что-нибудь.
— В том-то и дело, что ветер... Пальбу по мне открыли — промазали. Укачал я от них вперед верст на десять. Но, понимаешь, станишник, не ровен час — могут замыть меня эти холуи, и я — поплыл... У меня же обратный пакет к начальнику штаба полка. Не успеешь, думаю, спешиться, а они тебя и сгребут с поличным. Голого-то накроют — черт их бей. С голого што возьмешь?! Отрекусь — и баста. Ну потаскают, конешно. Не без этого. Но письма-то эти не должны же пропасть. Приказ от товарищей — немедля пустить их в дело. Разбросать
по землянкам. Таков наш долг. Понял?.. Если меня сейчас заметут, останешься ты в моих заместителях. Ты сейчас в ночном карауле, и тебе это дело вполне спод-рушно. Только на тебя у меня одного и надежда. Только в одного тебя я пока в нашей сотне и верую...
— Это... это все правильно, Иван, конешно...— начал было Яков, заикаясь от волнения.
— Все, все правильно, Яков,— поспешно перебил его Сукманов.— Если ночью я не вернусь, считай арестованным. А листовки незаметно развей около блиндажей и землянок. Да смотри, осторожней. Штобы шито и крыто... Ну, с богом. Не робей. По-казачьи.
И не успел растерявшийся Яков раскрыть рта, как Ивана Сукманова точно ветром сдуло у него на глазах, он исчез в лесу.
С минуту Яков стоял с бумажным свертком в руках, не двигаясь, как будто даже не дыша. Вся эта неожиданная встреча с Иваном до того ошеломила, вышибла его из состояния душевного равновесия, что он только несколько минут спустя начал мало-помалу воспринимать то, что сказал ему Иван Сукманов. Наконец, точно очнувшись от забытья, он нетерпеливо перегрыз на свертке шпагатную бечеву и развернул туго закрученные в трубку листовки. Белые четвертушки бумаги были немного влажны, и шел от них до сего незнакомый Якову острый спиртовый запах — запах сырой типографской краски.
Якову захотелось своими глазами увидеть то, что было написано на этих квадратных листочках, но читать он сейчас не мог: было темно. Только часа через два, когда он сменился для получасового отогрева и отдыха в землянке, примостившись около жировика — в землянке все замертво спали,— он начал вчитываться в листовку. Близоруко прищурившись, вглядывался он в жирные и ровные печатные строчки, читая их шепотом — как привык читать в детстве. Он был не боек в грамоте. Но листовку прочитал в один прием, залпом, без передышки. И простые, бесхитростные, доступные сердцу и разуму слова поразили Якова прямотой и правдой. Он читал, и мелкая, зябкая дрожь от его больших неуклюжих пальцев, стремительно нарастая, переходила к локтям, в сутуло приподнятые плечи, в полусогнутые колени.
«Одумайтесь, товарищи трудовые казаки!»— настойчиво звучала теперь в ушах Якова одна и та же фраза, И ему уже казалось, что это не в листовке он вычитал
такую фразу, а услышал где-то давным-давно, да только сейчас дошла она до его сознания и встревожила его сердце. Сложное, непривычное чувство острой тревоги и хмельной радости ощутил Яков Бушуев, беспокойно вертя в руках маленькую бумажку. С удивительной четкостью и последовательностью воскресали в его памяти прочитанные слова, и он, к великому своему удивлению, запомнил теперь прочитанное наизусть. «Это нашей кровью написано!»— вспомнились Якову слова Ивана Сукманова. И потрясенный Яков впервые за всю свою жизнь проникся большим уважением к печатному слову и держал теперь в своих руках этот невзрачный листок бумаги, как дорогую находку. С таким внутренним трепетом, с такой чистой любовью, с такой верой относился он только к двум вещам: к прядке Варвариных волос, которую ревниво хранил он в нагрудном кармане гимнастерки, да к почерневшему от времени медному образку — походному материнскому благословению...
«Ну, скорее бы только прочитали об этом станишники!» — подумал Яков. И он, тут же поспешно рассовав часть листовок в изголовья спящих казаков, а остальные спрятав за борт шинели, вновь вышел к коновязям, отпустив подсменного казака.
Оставшись один, Яков долго кружил вокруг коновязей, вновь и вновь передумывая и мысленно перечитывая листовку. И с непостижимой стремительностью проходили перед ним беспорядочные, бессвязные как будто бы воспоминания. Может быть, впервые увидел он свою жизнь во всей ее суровой обнаженности и правде. Щедра же была она, оказывается, для трудовых казаков на черные дни, на лишения, обиды и беды. И если прежде, годами вынашивая накипавшую в сердце злобу и ненависть против неведомых, властно вторгавшихся в судьбу его темных сил, Яков не смог распознать их облика, то теперь неожиданно столкнулся он с этими силами лицом к лицу и готов был уже, кажется, к такой же решительной схватке с ними, в какую не раз бросался он против врагов на поле боя...
...Чуть начинало светать. Серое плоское небо, казалось, плашмя лежало на кронах корабельных сосен Августовского леса. Воровски озираясь по сторонам, крался Яков Бушуев, то и дело притуляясь к приземистым стенкам позиционных землянок. Он был без папахи, с растрепанным, припорошенным сединой и снежной замятью чубом. Неслышно скользя от землянки к землянке, он,
как поджигатель, торопливо совал в притвор дверей пригоршни мятых листовок. Лицо его выглядело строгим, сосредоточенным, почти вдохновенным. И только сурово сомкнутые густые брови, мертвенная белизна щек да судорожный излом спекшихся, как от жажды, губ таили недавно пережитое им душевное потрясение.
Покончив с листовками, Яков, никем не замеченный, неслышно вернулся в свою землянку и, не сбросив даже шинели, снопом повалился на нары. И только тут почувствовал он смертельную, свинцом разлившуюся по жилам усталость и сладковато-тошнотворный привкус на языке. В ушах нарастал тупой, ноющий звон. А сердце, подобно ключу полевого телеграфа, выстукивало неровную, мелкую дробь. Мучила жажда. Яков попробовал встать напиться, но голова почему-то закружилась так, как, бывало, кружилась она б молодости, когда поднимался он и падал с огромной высоты вниз, качаясь на пасхальных качелях. Он снова прилег и прикрыл глаза. Он не раскрыл их даже и тогда, когда вошел в землянку Иван Сукманов, отпущенный из штаба после допросов, чинившихся там ему всю ночь.
Ивану Сукманову показалось, что Яков спал. И несмотря на то, что Ивану мучительно хотелось узнать от него сейчас о судьбе доверенных ему листовок, он все же не решился будить Якова. Осторожно примостившись рядом с ним на нарах и приглушенно вздохнув, Иван затих. Однако минуты две-три спустя он убедился, что Яков не спит. И Иван, горячо дыхнув в ухо Якова, шепотом спросил его:
— Ну... как дела?
Яков нащупал большую, жесткую от застаревших мозолей руку одностаничника и, крепко стиснув ее в горячей своей ладони, чуть слышно ответил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62